Три и Один
Три и Один
Утверждение термина «единосущный» и понимания Христа как Бога произошло в форме догмата о Троице в том виде, в котором он был выработан в третьей четверти IV века. И полному принятию единосущия и формулированию учения о божественности Христа способствовало не столько учение о Христе, сколько учение о Святом Духе.
В Никее учение о Святом Духе получило предельно краткое выражение: «И [веруем] в Святого Духа». Судя по всему, до второй половины IV века не было ни одного трактата, специально посвященного лицу Духа. Быть может, благодаря монтанизму произошло некоторое развитие в направлении более «личностного» понимания Святого Духа у Тертуллиана и через него — в эволюции тринитаризма III века, но такая вероятность невелика. Как только поднималась тема Святого Духа, возникал вопрос о том, почему она отсутствовала в предшествующих дискуссиях. Григорий Назианзин объяснял это своей теорией развития учения, согласно которой «Ветхий Завет ясно проповедовал Отца, а не с такою ясностью Сына; Новый [Завет] открыл Сына и дал указания о Божестве Духа; ныне пребывает с нами Дух, даруя нам яснейшее о Нем познание». Туманность свидетельств Ветхого Завета о Троице давала повод для иных, аналогичных, теорий развития. Но Амфилохий Иконийский, дополнительно к предположению, что Один был явлен в Пятикнижии, Два — у пророков, а Три — только в Евангелиях, дал также, в своем соборном послании 376 года, более простое и убедительное объяснение неопределенности учения о Святом Духе в символе, принятом в Никее: «Было совершенно необходимо, чтобы отцы тогда более полно объяснили славу Единородного, поскольку они должны были отсечь недавно возникшую арианскую ересь… Но поскольку вопрос о Святом Духе в то время не обсуждался, они не стали заниматься им более обстоятельно».
Однако молчал по поводу божественности Святого Духа не только Никейский собор. В самом Писании, надо согласиться, «Дух не весьма ясно именуется Богом и не так часто упоминается, как сначала Отец, а потом Сын». Это молчание явилось источником немалых трудностей. Литургическая практика Церкви тоже не давала примеров поклонения Духу или молитвы к Нему. И, конечно, следовало ожидать, что те, кто отказывались именовать Сына Богом, будут возражать и против именования Богом Духа и говорить о Духе как сотворенном из ничего. Но были и такие, кто, порвав с арианами в вопросе о Христе как творении, «однако же неправо мыслят о Святом Духе и утверждают, будто бы Дух Святой не только есть тварь, но даже один из служебных духов и единственно степенью отличается от Ангелов». Другие приписывали Святому Духу сущность меньшую по сравнению с сущностью Бога, но большую, чем сущность твари. Он обладает «средней природой» и является «единственным в своем роде». На основе сохранившихся источников совершенно невозможно определить с какой-либо точностью отношения между различными группами, которые богословы и историки IV века называют пневматомахами, тропиками и македонянами; современные попытки их классификации тоже не очень успешны.
Хотя колебания, с которыми называли Святого Духа Богом, и можно было квалифицировать как «отрицание арианской ереси на словах, но сохранение ее в мысли», они указывали на полное отсутствие ясности и в словах, и в мышлении богословов Церкви, в том числе тех, кто заявляли о своей ортодоксальности и своем антиарианстве. Маркелл Анкирский, например, отрицал, что Святой Дух имеет Свою собственную ипостась. Он не проводил различия между вечным, или «имманентным», похождением Духа и временным, или «домостроительным», ниспосланием Духа — различие, которое будет фигурировать в средневековых спорах между Востоком и Западом. Поэтому со вторым пришествием Христа уже не будет никакого действия Духа. Недостатки такой концепции стали очевидны, когда учению о Духе начали уделять больше внимания. Но тогда же стал очевиден и уровень богословского мышлении в этом вопросе, что осознавал Григорий Назианзин, еще в 380 году заметивший: относительно Святого Духа «придерживаться несколько нечестия почиталось благочестием». В том же году, подводя итоги споров в ортодоксальном лагере, он пишет: «Что же касается до мудрецов вашего времени, то одни почитали Его [Святого Духа] действованием, другие творением, иные Богом, а иные не решались сказать о Нем ни того, ни другого… почему они и не чтут, и не лишают чести Духа, оставаясь к Нему в каком-то среднем расположении». Однако затем добавляет: «Даже из признавших Его Богом одни благочестивы только в сердце, а другие осмеливаются благочествовать и устами». Причина подобного замешательства заключалась, конечно, не только в «различениях, порожденных суесловием и тщетной лестью», но и в неразработанности учения об отношении Святого Духа к Сыну в Троице.
Прояснение отношения между Сыном и Святым Духом было, несомненно, довольно быстрым и простым способом преодоления этого замешательства. Кирилл Александрийский считал, что утверждения «тождественности природы [? ?????? ????????]» Сына и Духа было бы достаточно для того, чтобы доказать, что Дух есть Бог, но это, как он сам признавал, значило поставить вопрос. Афанасий за много лет до этого пытался рассуждать в том смысле, что если отношение Духа к Сыну такое же, как Сына — к Отцу, отсюда следует, что ни Сын, ни Дух не могут рассматриваться как творение. Однако такое рассуждение не без основания вызывало язвительные замечания: в этом случае Святого Духа следовало рассматривать как сына Сына, а потому и внука Отца. Тот же аргумент мог бы, конечно, принять более респектабельную форму. Афанасий, например, стремился поднять его до статуса методологического принципа: «Если от Сына должно заимствовать ведение о Духе, то от Него же [Сына] прилично будет занять и доказательства». Этот аргумент в конце концов сработал в обратном направлении. Афанасий утверждал, что, поскольку Святой Дух есть дар не кого иного, как Самого Бога, и поскольку Сын подает Духа, значит, Сын есть Бог. Метафора Сына как «света от света», особенно ее употребление в Евр 1:3, стала поручительством божественности также и Духа, ибо Христос, сияние Божие, просвещает очи сердца Святым Духом. Сопоставление подсказывает, что Афанасий, разработавший основные линии своего богословия в споре о Христе как единосущном, нашел достаточным связать Духа с Сыном, чтобы утверждать, что Святой Дух единосущен, в то время как другие, а именно Дидим, связывали Духа со всей Троицей. Дидим также мог на этом основании утверждать, что «Святой Дух неотделим от Христа». Возможно, самой поразительной иллюстрацией использования аналогии между Сыном и Духом стало повторение в данном случае пассажа о тождестве — Ис 63:7-14, который оказался столь важным для утверждения божественности Христа. Афанасий считал выражение «Дух Господень» в Ис 63:14 доказательством того, что, перефразируя Ис 63:9, не Ангел, а Сам Дух давал упокоение и что поэтому «Дух Божий не есть ни Ангел, ни тварь, но собствен Божеству». И для Дидима слова Исайи служили доказательством того, что верующие в Ветхом Завете приняли благодать не от кого иного, как от «Духа, Который неотделим от Отца и Сына». Ссылаясь на тот же отрывок, он, кроме того, показывает, что грех против Духа есть грех против Святого Израилева; а потому Дух есть Бог. Подводя итог этим толкованиям, Кирилл Александрийский видит в Ис 63:9-14 доказательство тождества усии Святого Духа и Бога, точно так же как экзегетическая традиция видела в этом отрывке доказательство тождественности Логоса и Бога.
Для понимания отношения между Святым Духом и Богом, конечно, напрашивалась и другая аналогия: отношение между человеческим духом и человеческим «я». Эта аналогия имела ясное библейское основание в 1 Кор 2:11. Афанасий использовал ее, чтобы показать: бесстрастность Бога, свидетельство чего он находил в Иак 1:17, относится и к Святому Духу тоже, так что «Дух Святой, сущий в Боге, несомненно непреложен, непременен, неистленен». Василий, по его собственному утверждению, видел в этой аналогии гораздо больше, возвышая ее до статуса «важнейшего доказательства того, что Дух соединен с Отцом и Сыном». Но в аргументации, которую он развивал, она играла довольно незначительную роль. Не вполне ясно, почему аналогия между божественным Духом и человеческим духом, несмотря на вышеприведенные слова Василия, занимала не столь заметное место, как аналогия между божественным Духом и божественным Сыном. Возможное объяснение состоит в том, что слишком активное использование первой аналогии легко могло привести к савеллианскому пониманию Духа, противоположному тому пониманию ипостасей в Троице, которое сначала было разработано на основе различия между Отцом и Сыном, но теперь должно было быть применено также к различию между Духом, с одной стороны, и Отцом и Сыном — с другой.
Другим примером использования аргументов в пользу божественности Сына применительно к вопросу о божественности Духа служит повторение точки зрения, согласно которой приписывание божественных титулов, качеств и действий равносильно признанию божественности. «Из имен Божиих какими не именуется Он (Святой Дух], кроме нерожденности и рождения?» — восклицает Григорий Назианзин, перечисляя затем божественные титулы, фактически усваиваемые Духу. Один из таких титулов Святого Духа — конечно, сам термин «святой». В применении к Духу он означал «исполнение [Его] природы», ибо Его называют освящающим, а не освященным. И поэтому Он является святым не «по причастию или состоянию, имея своим источником нечто, находящееся вне Его», но «по природе и по истине». Для прояснения утверждения, что Дух — «от Бога», использовались те же аргументы, с помощью которых отличали христологическое исповедание — Сын «от Бога» — от общего утверждения, что все вещи «от Бога», поскольку они являются творениями Божиими. Как предикат Святого Духа выражение «от Бога» означало, что Дух «исходит от Бога не чрез рождение, подобно Сыну, но как дыхание уст Божиих». Сам титул «дух» представлялся Василию означающим естество, не подлежащее изменениям и переиначиваниям. Вследствие того что Он есть «полнота даров [или благ] Божиих», Его следует признать их трансцендентным источником и потому отличающимся по роду от бестелесных творений. Этот трансцендентный источник всего тварного блага «превышает человеческое разумение»; поэтому Он должен быть Богом. Даже столь проблематичное именование Духа, как «место освящаемых», означало, что Он Творец, а не творение.
Возможно, еще более значимыми, нежели титулы, были дела Святого Духа. Святой Дух есть Бог, потому что Он делает то, что может делать только Бог. Если творения являются объектами Его обновляющей, созидательной и освящающей деятельности, Он не может принадлежать к тому же классу существ, к которому принадлежат они, но должен быть божественным. Он, Который наполняет Собой все творения, должен быть «другой субстанции, чем все твари». В особенности же как Тот, Кто оправдывает грешников и усовершает избранных. Святой Дух делает то, что свойственно «только божественной и чрезвычайно возвышенной природе». Вследствие того что Он обладает «силой животворить», говорит Кирилл, Он не может быть просто тварью, но должен быть Богом. Однако спасение — это не просто животворение, но обожение. А это дар Святого Духа, и потому Он Бог. «Через причастие Духу, — формулирует аксиому Афанасий, — мы соединяемся с Божеством». Перечисляя дары Духа, Василий утверждает, что от Него «предведение будущего, разумение таинств, постижение сокровенного, раздаяния дарований, небесное жительство, ликостояние с ангелами, нескончаемое веселие, пребывание в Боге, уподобление Богу и крайний предел желаемого — обожение». Но если бы, говорит Кирилл, «Дух, делающий нас Богом», отличался от Бога по природе, вся надежда была бы потеряна. Таким образом, сотериологический аргумент, применительно к особому действию Духа, имел не меньшее значение для утверждения Его божественности, чем в случае божественности Сына.
Особая форма сотериологического аргумента, наиболее уместная в учении о Святом Духе, — доказательство от крещения; оно особенно для этого подходило (хотя не только в этом случае), так как защитники Никеи и раньше активно пользовались крещальной формулой из Мф 28:19, обвиняя арианство в смешении Творца и твари. Афанасий предложил собственную тринитарную интерпретацию: «Когда дается крещение, тот, кто крещается Отцом, крещается и Сыном; и кто крещается Сыном, тот освящается Святым Духом». Однако сама эта интерпретация предполагала особую связь между крещением и Святым Духом. Ибо, если Дух не принадлежит собственно Божеству, «как Он может обожить меня посредством крещения?» Этот аргумент от крещения, выдвигаемый против отрицания божественности Святого Духа, служил для Афанасия «достаточной» и наиболее убедительной демонстрацией того, насколько пагубно это отрицание; «ибо отвергать это или неправильно толковать значит подвергать риску само спасение». Возрождение благодатью, данной в крещении, — вот божественный путь спасения, утверждал Василий, так что отрицать божественность Святого Духа значит отвергать сам смысл спасения; и этим исповеданием он надеялся защитить себя в день Суда. Возрождение происходит посредством крещения «во имя Отца и Сына и Святого Духа». Если последний из поименованных есть тварь, тогда «тайноводство, которое, по мнению нашему, ны совершаете, так мудрствуя, совершается не всецело в Божество». Однако быть христианином значит освободиться от поклонения тварям и креститься в единое Божество Троицы, а «не в многобожное множество».
Не только дар крещения, но и сама крещальная формула представляла собой доказательство. Без имени Святого Духа формула была бы неполной, а крещение — недействительным. Василий особенно энергично настаивал на том, что не ортодоксия в своем тринитаризме, а Христос в крещальной формуле «ставит Духа наряду с Отцом и Сыном». Поэтому он убеждал своих оппонентов «сохранить Духа неотлучнымот Отца и Сына, соблюдая учение о крещении и в исповедании веры, и в славословии». Упоминание о славословии было продиктовано нападками на него за употребление в литургии обеих формул: «Слава Отцу с Сыном [????] вместе со [???] Святым Духом» и «Слава Отцу через [???] Сына во [??] Святом Духе». Именно выражение «со Святым Духом» представлялось новацией, ибо оно ставило Духа на один уровень с Отцом и Сыном. Василий отвечал, что именно по этой причине «отцы наши не без рассуждения приняли в употребление предлог "с"» и что это сохранилось в литургическом языке простого народа. Если литургическое словоупотребление является авторитетным для догматического исповедания, не следует делать исключения и в этом случае. И это славословие не является единственным примером литургического учения о единоотции: ибо в песнопении, которое поется каждый вечер при возжигании лампад, народ сохранил древнюю формулу: «Хвалим Отца, Сына и Святого Духа Божия».
Вместе с тем описанные нами процессы развития учения о божественности и единосущии Святого Духа одновременно предполагали и давали толчок к развитию более адекватного учения о Самой Троице. Поэтому Афанасий смог задаться вопросом: «При таковом союзе [?????????] и при таковом единстве во Святой Троице, кто станет отделять или Сына от Отца, или Духа от Сына и от самого Отца?» Используя тот же философский термин, указывающий на принадлежность к одному роду или разряду, и применяя его к крещальной формуле в Мф 28:19, Василий утверждал: отношение Духа к Сыну — то же, что Сына к Отцу, и эта согласованность абсолютно исключает какое-либо понятие о подчинении. Согласно этой аргументации, божественность Святого Духа выводилась логически как прямое следствие изучения о Троице: «Если Один был от начала, то были Три», и по- этому Дух божественен. Афанасий, напротив, очень мало использовал учение о Троице, отстаивая божественность Сына; и самое полное — хотя все равно очень краткое — изложение тринитарного учения, содержащееся в корнуге сочинений Афанасия, связано с аргументацией в пользу божественности Святого Духа. Явная непоследовательность мысли Дидима (сначала он утверждал, что существует согласованность между действиями Отца, Сына и Святого Духа и их усией, а затем — что нельзя сделать вывод о природном различии между ними на основе различия их действий) не могла быть прояснена без полноценного учения о Троице, в котором единство и многообразие было бы сформулировано более точно в рамках систематической теории и с использованием технических терминов, устраняющих неправильное понимание или уход от прямого ответа. Разработка такого учения стала достижением тех же людей, чье учение о Святом Духе мы рассматривали, особенно так называемых каппадокийцев: Василия, Григория Назианзина и Григория Нисского.
Таким образом, развитие учения о Святом Духе заново поставило многие вопросы, которые считались решенными в Никее, и подвигло к их решению. Ибо Никея и ее интерпретаторы не только избавились от проблемы Святого Духа с помощью формулы, говорившей все и ничего. В силу того что термин единосущный оставил без ответа вопрос об Одном и в символе не был систематически применен к Трем, признание божественности Святого Духа сделало необходимым развитие и углубление Никейского исповедания. Отсутствие формулы для Одного, а также тональность, в которой проводилась защита Никеи, особенно толкование пассажей о тождестве и употребление расхожих метафор, сделали никейскую позицию уязвимой для обвинений в размывании различий между Отцом, Сыном и Святым Духом в савеллианском духе. Требовалось иметь для Одного один термин, а для Трех — другой. Для Трех был готовый термин ипостась, который использовался в этом ключе еще начиная с Оригена. Очевидный термин для Одного, освященный не только долгим использованием, но и ассоциацией с христианским истолкованием Исх 3:14, - усия. Именно с помощью этих терминов и было сформулировано соотношение Одного и Трех: одна усия, три ипостаси.
Трудность в данном случае заключалась в том, что термины усия и ипостась представлялись эквивалентными, если не абсолютно тождественными; фактически в таком другой технический термин ~ «способ происхождений [?????? ??? ????????]». Сначала, по-видимому, его применяли по отношению к Сыну и Духу, к первому как рожденному и ко второму — как исходящему от Отца; затем его стали применять также и по отношению к Отцу, но негативно, а именно в том смысле, что Он не рожден и не исходит. Богословы отличались друг от друга тем, как они обозначали происхождение каждой ипостаси, а также по степени акцента на индивидуальности каждой из них; но индивидуальность, как бы ее ни определяли, была теперь отнесена к Отцу, Сыну и Святому Духу.
Благодаря этой концепции трех ипостасей с никенского исповедания удалось снять налет савеллианства: в то же время она вызвала к жизни другой призрак, не менее страшный для христианской веры: угрозу тритеиэма. Григорий Нисский так описал естественную реакцию многих, услышавших, что христианская вера в Бога требует исповедания трех ипостасей: «Петра, Иакова и Иоанна называют тремя человеками, несмотря на то что у них одно человечество. И ничего нелепого нет в употреблении этого слова во множественном числе, если таким образом единых по природе много. Если, тогда, общее словоупотребление разрешает это и никто не запрещает нам говорить о двух как о двух или о более чем двух как о трех, как же получается, что мы каким-то образом подвергаем риску наше исповедание, говоря, с одной стороны, что Отец, Сын и Святой Дух имеют одно Божество, и отрицая, с другой, что мы говорим о трех богах? Ибо, говоря о тайнах [веры], мы утверждаем три ипостаси и признаем, что между ними нет различия по природе». Каждая из ипостасей «едина» в полном смысле этого слова; поэтому исповедание «единого Бога» не ставится под угрозу исповеданием трех ипостасей. Других каппадокийцев тоже беспокоил этот вопрос, и Василий, возможно» был автором приписываемого ему трактата «Против ложно обвиняющих нас в том, что мы говорим, что Богов три». Исповедание единобожия во Втор 6:4, которое христианство унаследовало от иудаизма, было вновь, как когда-то, поставлено под угрозу, но в другом смысле — в споре о том, можно ли Христа, которому поклоняются христиане, тем не менее назвать тварным существом.
Защита каппадокийцев от этого обвинения приняла несколько форм. Ни одна из них не приобрела более печальной известности, чем попытка приспособить к тринитарному богословию платоническое учение, которое они, вслед за традицией, восходящей к самому Платону назвали «всеобщим». Григорий Назианзин, ничтоже сумняшеся, проводил параллель между христианским учением о единстве Бога и представлениями «наиболее просвещенных философов» среди греков о «едином Божестве». В другом месте он формулировал принцип, по которому общим, или универсальным, для Отца, Сына и Святого Духа является «отсутствие начала бытия и Божественность»; после этого он переходил к уточнению «отличительных свойств» каждого. Григорий Нисский шел еще дальше отождествления Божества, или усии, с некоей платонической универсалией и, отвечая на свой собственный вопрос, заявлял, что, строго говоря, некорректно говорить о Петре, Иакове и Иоанне как о «трех человеках», поскольку «человеческий» есть термин, обозначающий их общую природу; в случае же трех ипостасей в Троице употреблять множественное число не только неправильно, но и опасно. Из выражения «три человека» нельзя заключить, что есть три человечества, но из истории религии ясно, что именно такой вывод был сделан из употребления множественного числа для божественного. И поэтому «божественная, простая и неизменная природа превосходит всякого рода многообразие по усии, чтобы быть [воистину] единой». Божественная усия гораздо более реальна и в гораздо более истинном смысле едина, чем другие универсалии. Василий также признавал, что акцент, который он делает на единстве божественной усии в сравнении с тремя ипостасями, может восприниматься как ее возвышение на более высокий уровень и, таким образом, как умаление реальности трех ипостасей. Хотя он и отвергал подобные выводы как «нечестивые» и богохульные, ясно: если бы понимание божественной усии как универсалии было единственным средством сохранения единства Бога, это единство оказалось бы в серьезной опасности.
Знаменательно, что защита догмата о Троице не основывалась в первую очередь и по преимуществу на этой метафизической идентификации. Даже Григорий Нисский, в философском отношении самый выдающийся и смелый из трех каппадокийцев, не пошел по пути поиска умозрительного решения проблемы соотношения Одного и Трех или различия между свойствами Одного и свойствами Трех. Будучимногим обязан среднему платонизму, Григорий, тем не менее, не отводил платоническому учению об универсалиях определяющего места в своей догматике, которая в конечном счете сформировалась под влиянием того, во что Церковь верила, чему учила и что исповедовала. Его основополагающая аксиома такова: «Следуя наставлениям Священного Писания, мы научены, что [природа Бога] превыше именований или человеческой речи. Мы говорим, что каждое [божественное] имя, измышленное по человеческому обыкновению или же переданное нам вместе с Писанием, представляет собой наше понимание божественной природы, но не сообщает знания того, какова эта природа сама в себе». И особым именем, к которому он применял это суждение, было само «Божество», именно то наименование, которое он использовал, приспосабливая к своим нуждам греческий теизм.
Возможно, есть одно исключение из правила, согласно которому все эти «имена» выражают лишь человеческое постижение Бога. Это исключение относилось к тайне даже более неизреченной, нежели тайна отношения Бога к миру, а именно к тайне отношений внутри божественной Триады. Ввиду опасности того, что различимость трех ипостасей растворится в платонически понятой усии, каппадокийцы находили гарантию единства Божества, с различной степенью акцента, в Отце. Для Василия Отец был «силой, существующей без рождения или не имеющей происхождения», в Котором и Сын и Дух. каждый по-своему, имели свое начало. Григорий Назианзин даже называл Отца «большим» в том смысле, что «равенство и бытие» равных, Сына и Духа, происходили от Него. А Григорий Нисский определял Отца как «источник силы, Сына как силу Отца, Святой Дух как дух силы». Относительно различий между Тремя он считал, что единственным реальным пунктом различия является причинность, и говорил: один есть причина, а именно Отец; Сын же и Дух происходят от Него, во вечно, эта единственная причина является залогом единства Трех.
Такое озадачивающее и даже разочаровывающее сочетание философской терминологии для обозначения соотношения Одного и Трех и отказа от исключительно умозрительного решения проблемы одновременно типично для богословия каппадокийцев и нормативно для последующей истории тринитарного учения. Такие формулы, как «единосущный», «три ипостаси в одной усии» и «способ происхождения», были метафизически соблазнительными; но в том, как определялся их смысл, немало пренебрежения не только к логической связности, но и к метафизической последовательности. Как, например. Отец мог быть источником Сына и Духа внутри Троицы и в тоже время отцовство — свойством не только Его ипостаей, но и божественной усни как таковой? Или, если говорить в литургических терминах, к кому обращена Молитва Господня: только к ипостаси Отца как «Отца нашего» и Отца Сына или ко всецелой усии Божества? Относительно этой и других подобных трудностей Василий говорил, что общее и различное у Трех превыше слов и понимания, а потому — анализа и концептуализации. Даже при введении понятия о способе происхождения, различие между рождением Сына и нахождением Духа, как признавал Дидим, остается «неведомым». Григорий Нисский был готов искать рациональные основания для размышления об Одном и Трех; но если таковых не находилось, самым важным становилось «сохранить в целости и неповрежденности предание, полученное нами от отцов, и искать у Господа средств для защиты нашей веры». Догмат о Троице присутствовал в содержании литургии и был зафиксирован в Писании, если читать его правильно. И дело богословия теперь заключалось в том, чтобы этот догмат защищать и осмысливать. С одной стороны, догмат о Троице — конечный результат богословия, ибо он вобрал в себя многие темы предшествовавшего развития. Но с другой стороны, он — отправная точка.
На протяжении последующих столетий в истории вероучения догмат о Троице оставался главным. Фактически, именно в нем кроется одна из причин контраста между более корпоративным акцентом ранней истории и более индивидуалистическим акцентом позднейших периодов. Став официальным учением Церкви, этот догмат поставил изощренному уму пределы, за которые тот не осмеливался выходить в своем умозрении; но в то же время догмат стал головоломкой, над которой мог биться этот ум. Быть «богословом» в специальном смысле значило теперь быть человеком, который отстаивает божественность Христа в контексте тринитарного догмата. В трактате «О Троице» ход мысли Августина позволил ему отождествить себя с кафолической Церковью, но при этом довести верующий разум до самых пределов своих сил. Именно тринитарный догмат, особенно понятие о божественных «энергиях», дал исихастскому богословию в Византии XIV века основание для размышлений о соотношении тварного и нетварного Божественного света. Боэций, будучи одним из главных посредников, передававших святоотеческое учение латинскому средневековью, придал тринитаризму форму, которая оказала определяющее влияние на богословие Фомы Аквинского. И провозглашенная независимость либерального протестантского богословия самым характерным образом выразилась в том, что Шлейермахер в своей «Христианской вере» отвел тринитарному догмату место в приложении. Отличительные черты тринитаризма у каждого из этих мыслителей и движений заслуживают особого внимания. Здесь стоит отметить, что неразрешенные противоречия, присутствующие в каппадокийском богословии, стали вызовом и для каждого из них; но для Церкви этот догмат оставался тем, во что онаверила, чему учила и что исповедовала в своих богослужениях и проповедях, своих катехизисах и комментариях.
В то же время форма, которую принял калпадокийский тринитаризм, способствовала продвижению дискуссии от вопроса об отношении между Одним и Тремя к вопросу о соотношении божественного и человеческого во Христе, с которого и начался спор. Ибо, согласившись, что правомерно называть Христа божественным и утверждать, что Он единосущен Отцу, надо было ответить и на другой вопрос: каков смысл утверждения, что Христос единосущен человеку — тварному человеку? Некоторые из тех соображений, которые положили начало дискуссии, оказались обойденными благодаря решениям, возможность которых создал тринитарный догмат. Но эти соображения были слишком важны для благовестия, чтобы оставаться непроясненными. Принятая форма тринитарного решения сделала неизбежной новую постановку христологического вопроса, особенно со стороны тех, кто сформулировал свою тринитарную ортодоксию таким образом, что это поставило под сомнение их христологию.