(Из записной книжки 1920 года[334] )

(Из записной книжки 1920 года[334])

«Угнетение и рабство так явны и так резки, что следует удивляться, как дворянство и народ могли им подчиниться, обладая еще некоторыми средствами избежать их, или от них освободиться… Это безнадежное состояние вещей внутри государства заставляет народ большей частью желать вторжения какой-либо иностранной державы, которое, по его мнению, одно только может его избавить от тяжкого ига такого тиранического насилия».

Откуда это? Из свежего «меморандума» наших дальневосточных «националистов» токийскому правительству? Или же из доклада очередного «очевидца», прибывшего из красной России? Или из новой речи генерала Гофмана, воодушевленного великими интервентскими дерзновениями и дающего им благородное обоснование?..

— Нет, это пишет в конце шестнадцатого века английский посланец Флетчер о России Ивана Грозного, «отца нынешнего государя» (Флетчер, «О государстве русском», русский перевод 1905 г., с. 40, 41).

Вот оно как выходит: народ, изнывавший от гнета и только и мечтавший об интервенции, как раз в эти десятилетия ужасов «тиранического правления» взял да и создал великую державу московскую, увенчав труды Калиты… И — странное дело — в бесконечных легендах воспел тирана, от коего столь жаждал освободиться хотя бы через вторжение любой иностранной державы….

Эх, басурманская наблюдательность, басурманская психология, — уж эти лондонские снобы с их «трезвым взглядом на вещи»…

Да еще плюс боярская информация (Курбский, другие)… Присягнули же Владиславу через несколько лет…

Иоанн Грозный, Петр Великий, наши дни — тут глубокая, интимная преемственность. Удивительно, что об этом еще мало пишут. Неисчерпаемые возможности психологических и исторических параллелей. «Три этапа». Богатейший и эффективнейший материал для целой диссертации…

И уж, конечно, двести лет тому назад те же Нарышкины и Шереметевы возмущались «ассамблеям» и оплакивали кафтан и бороду. И называли Антихристом коронованного революционера. Я уже не говорю о «Всешутейшем Соборе», о замученном царевиче Алексее (тоже — Алексее) — неизбежных, но особенно отталкивающих крайностях перелома…

А триста пятьдесят лет тому назад те же Вяземские и Оболенские роптали против новой формы русского великодержавия, воплощенной в Грозном. И судорожно хватались за «земщину», за «Земский Собор», как теперь за «незыблемость собственности» и «Учредительное Собрание»…

Впрочем, и у Шереметевых, и у Вяземских были свои «перелеты» («тогдашние Чичерины»): — петровский «Шереметев благородный» и иоаннов опричник Вяземский.

Но, быть может, правильнее сравнивать наши дни не с эпохой Грозного и Петра, а с аракчеевщиной и биронщиной?

Ни в коем случае. Такая аналогия была бы совершенно поверхностна, внешня. Бирон и Аракчеев проводили бироновщину и аракчеевщину с целями часто охранительными. Они не несли с собой новой идеи, «нового мира», осуществлявшегося «революционными» методами. Тоже и наша эпоха.

«Народ» ненавидел опричнину Грозного и администрацию Петра не меньше, чем нынешние красные охранки. Он не понимал смысла ломки. А потом уже по плодам понял, что она была необходима, и оправдал совершенную революцию. Оправдает и теперь, несмотря на все ужасы и преступления революционной власти.

Что же касается чисто внешних, бытовых черточек сходства с аракчеевщиной, то, конечно, найти таковые очень нетрудно. Вот, например, как описывает военные поселения в своих мемуарах Вигель:

«Бедные поселенцы осуждены были на вечную каторгу… От всего, несчастные, должны были отказаться: все было на немецкий, на прусский манер, все было счетом, все на вес и на меру. Измученный полевой работой военный поселянин должен был вытягиваться на фронт и маршировать; возвратясь домой, он не мог находить успокоения: его заставляли мыть и чистить избу свою и мести улицу. Он должен был объявлять о каждом яйце, которое принесет его курица. Что говорю я. Женщины не смели родить дома: чувствуя приближение родов, они должны были являться в штаб».

Помню, какой эффект произвела на аудиторию эта цитата, когда я привел ее на лекции по курсу истории русской политической мысли в пермском университете (осенний семестр 18 года)!..

Известный московский философ В.Ф. Эрн в ответ на упреки в излишнем пристрастии к славянофильству издал брошюру под заглавием «Время славянофильствует» (1916).

Так и теперь, вглядываясь в эпоху, кажется, можно было бы написать недурную брошюру под заглавием: «Время большевиствует».

И любопытно, между прочим, что ее не так трудно было бы по существу согласовать с упомянутой брошюрой Эрна. Со временем это парадокс превратится в трюизм: в большевизме, как целостном жизненном явлении, очень много «славянофильских» мотивов.

Доходящие сюда французские журналы и газеты свидетельствуют о чрезвычайной скудости идей новейшей французской «реакции». Это ни в какой мере и ни в каком смысле не стиль Бональда или Мэстра, — это розовенькая водица переживших себя «бессмертных принципов 89 года».

Я с огромным интересом и вниманием следил за канонизацией Орлеанской Девы в соответствующей литературе. Но признаков подлинной «католической реакции» большого масштаба все же не мог найти, — по крайней мере, поскольку способен был судить отсюда.

Политику Франции делают и государственный облик ее представляют все те же люди третьей республики, демократы и радикалы, для которых последний закон мудрости — по-прежнему «свобода, равенство и братство» французской революции.

В своей преданности этим идеям прекрасная Франция словно не замечает, как они мало-помалу переставали быть революционными и превращались в ветхую чешую змеи, спадающую ныне с плеч человечества.

Когда размышляешь о применении этих принципов к России, — почему-то упорно вспоминается утверждение Константина Леонтьева:

— Никакое польское восстание и никакая пугачевщина не могут повредить России так, как могла бы ей повредить очень мирная, очень законная демократическая конституция («Византизм и славянство»).

Это прямо поразительно, до чего наша контрреволюция не выдвинула ни одного деятеля в национальные вожди. Все ее крупные фигуры органически чуждались власти, не любили, боялись ее. Власть для них была непременно только тяжелым долгом, «крестом» и «бременем»: «вот доведем до Москвы, и слава Богу»… И это не слова, а сущая правда, вопреки трафаретным обвинениям противной стороны. Ни Алексеев, ни Колчак, ни Деникин не имел эроса власти. Все они, несмотря на их личное мужество и прочие моральные качества, были дряблыми вождями дряблых. Это не случайно, конечно.

Революция же сумела идею власти облечь в плоть и кровь, соединив ее с темпераментом власти.

«Слуги реакции — люди не слов, а дела» (Лассаль). — Не лучшее ли это свидетельство, что у нас отнюдь не было настоящей реакции?..

Диктатор — любовник власти, в то время как наследственный монарх (или выбранный президент) — ее законный супруг.

Якобинцы нашей революции, несомненно, уже затмили собою французских якобинцев, обнаружив значительно большую политическую одаренность, изворотливость, жизнеспособность, даже более широкий размах. Зато французские жирондисты несравненно выше и ярче наших…

Глубоко верное определение революции: «То, что мы называем революцией, есть видимое воплощение невидимой работы ума, на помощь которой пришли темпераменты, удобный случай и согласие более или менее компактной массы» (Н.Котляревский. «Канун освобождения»). Русская революция есть одновременно апофеоз и Немезида истории русской интеллигенции.

Помню, в Перми все время, свободное от мешочничества и лекций, я проводил за изучением русской истории и истории русской политической мысли. Это был единственный способ избавиться от убийственных переживаний современника, увидеть смысл в окружающей бессмыслице.

А Горький называет нашу историю «бездарной»!! Впрочем, пусть… Отрицал же Толстой мировую культуру. Это — тоже наша русская черта.

Российское Учредительное собрание (…5 января 1918 г.) было большей пощечиной идее демократизма, нежели даже весь большевизм.

Сумерки старой, классической демократии… Этого еще не понимают, а между тем это так. Нужно осознать это, выявить… Сумерки — в мировом масштабе. Кто следит за новейшей эволюцией государства на Западе («кризис современного правосознания»), тому это легче усвоить.

Идет новая аристократия под мантией нового демократизма. В частности, русская революция — не демократическая (Керенский, учредит. собрание), а аристократическая по преимуществу («триста тысяч коммунистов», — на самом деле, еще меньше). «Аристократия черной кости»?.. Пожалуй. Но это — относительно. Аристократия воли. «Воленция» вместо «интеллигенции», по чьему-то удачному замечанию.

И любопытно, что идеология русской революции — преодоление «формального демократизма»… Берегитесь, «либерально-эгалитарные принципы 89 года»! Как торжествовал бы К.Леонтьев, доживи он до наших дней. Он бы сумел разглядеть сквозь оболочку.

Помню, проф. В. М. Х[335]. в Москве, занимавшийся за последнее время социологией и открывший «типическую кривую» для всех революций и индивидуальные кривые для каждой из них, — уверенно заявлял весной 18 года: 1) переезд большевистского правительства из Петербурга в Москву есть 9 термидора русской революции, после которого его кривая начинает неизбежно спадать и 2) русская революция, сообразно ее природе, не будет знать кровавого террора и ограничится лишь кошельковым.

Любопытно, сохранил ли теперь этот профессор свою светлую веру в возможность социологических предсказаний (помню споры свои с ним на этот счет)?.. Впрочем, писали, что он уже умер…

«Скажем Европе, — восклицал с трибуны высокого собрания Иснар, — что десять тысяч французов, вооруженных мечом, пером, рассудком и красноречием, в состоянии, если их раздражат, изменить поверхность земного шара и привести в трепет всех тиранов на их глиняных ногах». «Везде, где только существует трон, — добавлял Геро-де-Сешель, — у нас имеется личный враг».

А говорят, что французская революция была только национальной, чуждалась «мировых (или, тогда, европейских) устремлений»… Великое недоразумение! Французский патриотизм, как ныне русский, разгорелся уже в процессе самой революции, как результат революционных войн… Аналогия несомненна — вплоть до знаменитого тезиса Бриссо: «владычества народов не могут связать трактаты тиранов»… Помнится, об этом была прекрасная статья И.С.В. в московском журнале «Накануне» (весна 1918).

А теперешние французы обижаются, когда сравнивают большевиков с революционерами 93 г… Какая узость!

Помню, сидел как-то в казенной пермской столовке. Кругом за столиками — красноармейцы, комиссары, чрезвычаевцы (из «батальона губчека»)… Украдкой всматривался, запоминая… Вспомнились невольно парижские музеи революции. «Тип якобинца» отошел в историю, ярко запечатленный, отлившийся в чеканные формы. Так и здесь. «Тип большевика», — несомненно, столь же отлился уже. Что-то общее было в них всех. В массе. Выражение лиц, стиль одежды, манера держаться… Жуткий, страшный тип. Но — чувствуется сила, своеобразие, главное воля. «Программа двадцатого века», — как «89» и «93» были программой девятнадцатого.

…Потом тоже будут показывать в музеях восковыми фигурами.

Бунт славянофилов против Петра основан на великом недоразумении. Петр не убил (и не хотел, и не мог убить) русского духа, а лишь создал более совершенные, приспособленные внешние формы его проявления. Хомяков понимал это лучше своей школы, называя петровский переворот «страшной, но благодетельной грозой».

Русская культура не погасла, а расцвела с «петербургским периодом». Само славянофильство есть его продукт.

…Только бы Россия была мощна, велика, страшна врагам. Остальное приложится.

Мы (в большинстве) завидуем нашим потомкам. — Потомки наши будут завидовать нам. Каждый час нашей эпохи будет жеваться до исступления.

Великая Россия творится в великих потрясениях. Антитеза Столыпина «снята». Кому нужна Великая Россия, тот должен принять и великие потрясения. Чем скорее будут они приняты, тем они скорее кончатся.

«Революция имеет два измерения: длину и ширину; но не имеет третьего — глубины» (В.Розанов).

Это потому, что революция — вся в движении, вся в действии. «Некогда как следует подумать». Она бьет ключом дерзновения, ее практика — ее теория. Ее принципы — боевые лозунги, она, как Ницше, «философствует молотом». Она интересна и своеобразно привлекательна лишь своим бурным процессом, но осуществись в точности до конца ее канонизированные стремления — ее «плоскостное» очертание выявилось бы во всей своей очевидности.

Вот как, по свидетельству г. И.Минского, определяет состояние нынешней России недавно приехавший оттуда известный поэт, конечно, противник большевизма: «Дело в том, что Россия — вся Россия целиком — тронулась с места и куда-то помчалась. И куда бы она ни мчалась — в бездну ли, или к новой жизни, — сила полета и опьянение полетом остаются те же»… Вихрь полета, столь пророчески почувствованный Гоголем в «птице-тройке»…

Однако придет время и этот размах будет углубляться. Раскроются подпочвенные токи. Остановится чудная тройка; спустятся сумерки, и вылетит, шумя крыльями, сова Минервы. Пробьет час торжества третьего измерения — «глубины». Завершится великий период. Круг революции замкнется… реакцией… Творческой реакцией духа.

Кстати, о. г. Минском. Теперь вот он в Париже пламенно обличает «кошмары большевистской мистерии», «оголенный материализм разгулявшихся рабочих и крестьянских аппетитов», и всем, волнуясь, задает «неизменный вопрос: долго ли продержатся большевики?»

А между тем как сейчас вспоминаю не менее пламенные его строки 1905 года. Помню, гимназистом шестого класса читал их в «Новой Жизни» рядом с фельетоном Горького об интеллигенции. Читал, не скрою, с чувством отвращения и неприязни (даже и тогда не был революционером и социалистом):

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Наша сила, наша воля, наша власть.

В бой последний, как на праздник, собирайтесь, —

Кто не с нами, тот наш враг, тот должен пасть.

Мир возникнет из развалин, из пожарищ,

Кровью нашей искупленный, новый мир.

Кто рабочий, к нам за стол — сюда, товарищ!

Кто хозяин, — с места прочь! Оставь наш пир!

…Братья-други! Счастьем жизни опьяняйтесь!

Наше все, чем до сих пор владеет враг.

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Солнце в небе, солнце красное — наш стяг!

Чего бы, кажется, пенять на судьбу! Мечты сбылись. «Пришел настоящий день», выглянуло красное солнце. И, однако, — испугались, ужаснулись, открещиваются: «долго ли продержатся?» Всеми ногами опрометью бегут вместе с «хозяевами» от желанного «пира». Да, бухали в колокол, не посмотрев в святцы. «Накликали — и под печку».

…И еще почему-то доселе считается хорошим тоном ругать Гершензона за его знаменитую фразу в «Вехах» об интеллигенции, народе и власти. Помните: «каковы мы есть (предреволюционная интеллигенция, У.), нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться его мы должны пуще всех казней власти, и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной»… Свершилось.

Мережковский очень метко уподобляет большевиков марсианам из «Борьбы миров» Уэльса. В самом деле, это словно существа с другой планеты. С особыми чувствами, особым восприятием жизни. Особенно это разительно на фоне чеховской России, после всех этих тихих, мягких, хрупких людей, полутонов, полутеней… И после упадочного мещанства двадцатого века, предвоенных героев Саши Черного, дикарей высшей культуры…

Человек современный, низкорослый, слабосильный,

Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин.

Весь трусливый, весь двуличный, косодушный, щепетильный,

Вся душа его, душонка — точно из морщин.

(Бальмонт)[336]

И вот железные чудища, с чугунными сердцами, машинными душами, с канатами нервов: «у меня в душе ни одного седого волоса» (Маяковский). Куда же против них дяде Ване или трем сестрам?..

Куда уж нашим «военным» фронтам против них, против их страшных рефлекторов, жгущих конденсированной энергией!

Разрушат культуру упадка, напоят землю новой волей — и, миссию свою исполнив, погибнут от микробов своей духовной опустошенности…

Ренан о социалистах: «После каждого неудачного опыта они начинают снова: «не добились решения — добьемся!» Им в голову не приходит, что решения не существует. И в этом их сила».

Да, конечно. Но в этом же и их слабость.

Александр Блок, Андрей Белый, Лев Шестов и другие руководители «Вольфилы» поставили в порядок дня обсуждение проблемы «кризиса современной европейской культуры». Блок прочел доклад «Крушение гуманизма», Белый — «Кризис культуры», Иванов-Разумник — «Эллин и Скиф», «Скиф в Европе» и т. д.

По-видимому, эта проблема сама собою выдвигается на первый план. Русская революция, некоторыми своими чертами («надоедливая Марксова борода») являющаяся последним продуктом западной культуры, по внутреннему и наиболее интимному существу своему есть величайший бунт против нее. Этот бунт в плоскости официальной идеологии нынешней Москвы выражается в лозунгах — «долой парламентаризм!», «долой формальную демократию!», «долой политическое реформаторство!» Но конечный, предельный пафос всех этих лозунгов, скрытый от официального штампа, есть, несомненно, протест (пусть опасный по существу и уродливый по форме) против того, что славянофилы называли «внешней правдой», «рационализмом западной культуры». И вот, по-видимому, мистики наши и стремятся ныне вскрыть подлинный «нерв» движения, его «нутро», его подлинную основу. Это и есть начало истинного «углубления» революции, это уже расправляет свои крылья сова Минервы…

Впрочем, увы, «ввиду общих типографских условий» все эти доклады не могли быть напечатаны, и мы знаем лишь их заглавия.

Кн. В.Ф. Одоевский о России и Европе:

«Пусть много недостатков иноземцы находят в русском народе: но им нельзя не согласиться, что есть нечто великое даже в его недостатках… Мы приняли в себя европейское просвещение, переработали его сообразно своему духу, — обрусевшая Европа должна снова, как новая стихия, оживить старую, одряхлевшую Европу… Запад ожидает еще Петра, который бы привел к нему стихии славянские» (цит. по диссертации Сакулина: «Одоевский», т. I, с. 592, 594).

Эти слова относятся к тридцатым годам прошлого века, т. е. когда еще не было славянофильства как сложившейся доктрины.

Эти идеи «носились в воздухе». Но, что особенно любопытно, это то, что в разных вариациях и одеяниях они упрямо и подчас неожиданно выплывают чуть ли не во всех течениях русской общественной мысли последнего столетия — в западнических и материалистских, пожалуй, даже не менее, чем в славянофильских и религиозно-мистических.

«Национальная болезнь»?

Достоевский в «Бесах» так объясняет ее природу:

«Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Чем сильнее народ, тем особливее его Бог… Народ — это тело Божие. Всякий народ до тех пор и народ, пока имеет своего Бога, особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов… Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не великий народ»…

Это — бред Шатова в его беседе во Ставрогиным.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.