Медный всадник[310] Фрагменты мыслей — к двухсотлетию смерти Петра Великого
Медный всадник[310]
Фрагменты мыслей — к двухсотлетию смерти Петра Великого
Петр Великий один — целая всемирная история[311].
Пушкин
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?[312]
Пушкин
I
Когда в сознании воскресает облик Петра, перед глазами всегда, как живой, предстает образ Петербурга…
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия!..[313]
Сложные, мучительно напряженные переживания вызывает теперь это старое, классическое двустишие. Что оно? — Пожелание? — Пророчество?..
Петербург — не «географическое обозначение» только, не только столица, порт, крепость, даже не только «окно в Европу».
Петербург — символ целой огромной полосы исторической жизни России. Еще больше: знамение целого культурного стиля. Знак духа, идеи…
Конечно, эмблема Петербурга — скачущий всадник над Невой, закованной в гранит, над маревом туманов исчезающих в пространства.
Петербург часто называли городом-призраком, наваждением, сном. Это — неправда. Реален Всадник; реален невский гранит.
Национально реален «петербургский период» русской истории, столь раздражавший славянофилов. Незачем его вычеркивать, да и невозможно. Не вырвать его из души России.
Царственная прихоть?.. — Нет: национальная воля, для которой стало тесно старинное московское государство. Петр — молния на русском историческом небосклоне, разорвавшая его пополам.
Он весь — как Божия гроза.[314]
Судить, осуждать, оценивать грозу?.. Напрасный труд… Можно лишь наблюдать ее результаты… Весною она животворит, летом освежает, осенью губит… Христианская гроза любви убила дряхлеющий Рим. Громокипящий кубок Реформации, пролившись на раннюю, весеннюю Германию, пробудил ее к полной, созревающей жизни…
Петербург и его биография — ручательство, что гром, отзвучавший два столетия назад, возвещал историческую весну державной всероссийской государственности.
II
Помню, в ноябре 1916 г. довелось мне быть в Петербурге, впервые после детских лет, там проведенных.
Это были тяжелые месяцы агонии царской власти. Дума, даже Государственный Совет выносили резолюции о «власти общественного доверия» и протестовали против власти «скрытых, безответственных влияний». Прозвучала уже знаменитая милюковская речь насчет «глупости или измены». Повсюду толковали о Распутине, и темные блики смерти уже ложились на исторический лик самодержавия…
И вот, перелистывая свой дневник за те недели, среди политических сетований и злободневных патриотических тревог внезапно нахожу «отвлеченную» страничку, посвященную Петербургу.
Решаюсь полностью привести ее сегодня. Она писалась под непосредственным впечатлением Петрова города, «Петра творенья». Тогда, несмотря на сумерки мучительных дней, быть может, острее, чем здесь, за далью пространства и дымкой времени, воспринималась «ось» протекшего двухсотлетия.
Вот эта страничка:
«Петербург, 28 ноября 1916 года.
Не думал, что Петербург — после долгой, шестнадцатилетней разлуки с ним — произведет такое впечатление!.. Величие, строгая грандиозность… «Строгий, стройный вид…» И «свой стиль…» Поистине, это город русской империи, русского империализма, столица «Великой России». Эти здания дворцов, Александровская площадь с колонной и аркой штаба, фальконетовский Петр, трубецковский Александр… И Николай…
Три владыки в городе туманов,
Три кумира в безрассветной мгле,
Где строенья станом великанов
Разместились тесно на земле…[315]
Нет, здесь «петербургский период» оправдал себя, что бы там ни говорили славянофилы. Это не зигзаг, не эпизод, не осечка. Это — подлинное.
Пушкин понял. Пушкин — Петр Великой нашей литературы. Если отрицать Петра, надо отрицать и Пушкина. Это ясно, «как простая гамма». Удивительно, как этого не понимали славянофилы.
Здесь, в Петербурге, живее, чем где бы то ни было, ощущается русское государство. «Господи, силою Твоею да возвеселится мир» — эта надпись на Исаакиевском Соборе поистине символична. Долго сегодня любовался… Да, именно «веселье силою», упоение силой, праздник силы, творчества, мощи: таков Петербург, таков Петр. Да, Бог даровал силу русской державе, и петербургский царь явился как бы олицетворением государственной силы. Русский абсолютизм в Петербурге сказал свое слово, и оно услышано историей, оно услышано и всемирной культурой. Пусть Россия им «подморожена», пусть «вздернута на дыбы», но ведь оно — ее же собственная воля, ее творческое самоопределение: «из тьмы лесов, из топи блат…»
Абсолютизм Петрова порыва вывел Россию на широкий путь великолепной государственности, блистательного великодержавия. В этом — его историческая миссия. Теперь он умирает, истощается. Растрелли не воскресить, как не поднять из гроба Петра… Документы современного абсолютизма — бездарный при всей своей пышности храм Воскресения, а пуще всего — живые символы: «темные влияния», проходимцы, блаженные дурачки, правящие сейчас страной…
Гениальный памятник Трубецкого — благородная эпитафия самодержавия. Это не памфлет, не карикатура, как думают многие — это правдивый и глубокий образ. Это — «стоп» Петрова стиля, точка к истории самодержавных царей. Недаром нет теперь Петербурга — на зло Петру измыслили славянофильский «Петроград». Опускает копыта гордый конь… Опять у Брюсова — как это?
Исступленно скачет Всадник Медный,
Непоспешно едет конь другой.
И угрюмо, в косности наследной
Третий конник стынет над толпой…[316]
…Что же дальше?..»
III
Теперь мы уже знаем, что было дальше: опять «искушенья долгой кары», опять «смутная пора» и… опять порыв, медный топот, опять над бездной железная узда… И ждем финала:
…Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат…[317]
В свете конца петербургского периода явственнее воспринимается его историческое значение, неизбывное, несмотря на катастрофу 17 года. Чуткие умы, впрочем, сознавали его и раньше.
«Созданная Петром Великим императорская власть, — писал Герцен в 1856 году, — по характеру своему представляла полную противоположность власти царей: то была страшная диктатура, но диктатура прогресса. Она отвечала неопределенной потребности нации выйти из состояния апатии и расслабленности, в каком она находилась после великой борьбы против монголов, литовцев и поляков… Дело Петрово состояло не в чем ином, как в секуляризации царской власти и в гуманизации исключительного национализма посредством европейской культуры».
«Петр I, — писал тот же Герцен в другой раз, — не был ни восточным царем, ни династом: это был деспот, по образцу Комитета Общественного Спасения, — это деспот во имя собственное свое и великой идеи, обеспечивавшей ему неоспоримое превосходство над всем, что его окружало».
Конечно, неправы те, кто, следуя славянофилам, упрекают Петра в «денационализации» России. Не без основания утверждал В.О. Ключевский, что «сближение с Европой было в глазах Петра только средством для достижения цели, а не самой целью». Недаром дошли до нас, записанные Остерманом, замечательные слова Петра:
— Нам нужна Европа на несколько десятков лет, а потом мы к ней должны повернуться задом…
Словно пророческое предчувствие современного:
Мы обернемся к вам
Своей азиатской рожей!
И европейским Марксом взорвем цветнокожий океан…[318]
Петр — великое звено в русской истории, от московской самозамкнутости к всемирно-историческим задачам. «Секуляризируется» не только царская власть, — внешне секуляризируется и старая мечта о «Третьем Риме». Но чтобы остаться жизненной и приобрести историческую актуальность в период самодержавия технической цивилизации, — она и не может не секуляризироваться.
Равным образом, чтобы спасти свою душу, должен был преодолеть себя, упразднить себя наш старый «исключительный национализм». Потерявший душу свою, найдет ее. И Петр опять здесь был великим провидцем, смелым кормчим к далеким берегам. «Гуманизируя исключительный национализм посредством европейской культуры», Россия выходила на широкую всемирную дорогу, усваивала подлинно всечеловеческие свои дерзновения. Как это, быть может, не парадоксально, но знаменитая «пушкинская речь» Достоевского была бы немыслима вне Петра и петровского периода. Это непонятно при плоскостном подходе к истории фактов и истории идей. Но факты и идеи тоже имеют, по крайней мере, три измерения…
В нынешней катастрофе не гибнет дело Петрово. Напротив, оно торжествует и расцветает. Катастрофа Петербурга — не призрачная, ибо, повторяю, Петербург, вопреки банальным уподоблениям, не призрак, а величайшая историческая реальность. В этой реальной и ужасной катастрофе есть высшая справедливость и высший смысл. Подобно тому, как петровский период был не отрицанием, а «преодолением», возведением на высшую ступень периода старомосковского, — так и грядущая Россия, озаренная лучом мировой судьбы, «всечеловеческой» идеи, корнями своими уходит глубоко в невский гранит, в двухвековую твердыню мрачно прекрасной военной столицы…
Новая Москва оплодотворена Петербургом. Гордый конь опустил копыта не в чужих землях, не на дальней стороне, а у древних стен родного Кремля. И по новому выглядят эти стены, словно готовясь вместить в себя заветы всечеловеческих надежд и сладостно-горькие вериги неслыханного национального подвига за всемирное дело…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.