ХХII Оппозиционеры в ссылках, лагерях и тюрьмах

ХХII

Оппозиционеры в ссылках, лагерях и тюрьмах

Со времени окончания гражданской войны и до изгнания легальной левой оппозиции из партии число политических заключённых в СССР было весьма незначительно. С 1922 по 1926 год удельный вес государственных преступлений в общей массе преступлений снизился в 7 раз [280]. В середине 20-х годов в исправительно-трудовых учреждениях Российской федерации содержалось менее 100 тыс. заключённых, среди них — всего несколько тысяч осуждённых по политическим мотивам. Население лагерей стало возрастать с конца 20-х годов в связи с общим ужесточением политического режима, проведением чрезвычайных мер в деревне и насильственной коллективизации, сопровождавшейся ответными (нередко вооружёнными) выступлениями крестьян. На 1 мая 1930 года в лагерях НКВД насчитывалось уже 171,3 тыс. человек, а в лагерях ОГПУ — около 100 тыс. человек [281]. В 1930 году было организовано Управление лагерями ОГПУ (с 1931 года — ГУЛАГ), в ведение которого перешли все исправительно-трудовые лагеря и колонии.

На 1 января 1934 года общая численность заключённых в лагерях ГУЛАГа составила уже 510,3 тыс. чел., на 1 января 1935 года — 725,5 тыс., на 1 января 1936 года — 839,4 тыс., на 1 января 1937 года — 820,9 тыс. чел. (некоторое уменьшение за 1936 год, по-видимому, связано с освобождением «ударников», работавших на строительстве каналов). Из них за «контрреволюционные преступления» было осуждено соответственно 135,2, 118,3, 105,9 и 104,8 тыс. человек [282]. Если в начале 30-х годов в эту категорию заключённых входили в основном крестьяне — участники антиколхозных восстаний и беспартийные специалисты, обвинённые во «вредительстве», то после убийства Кирова в ней стали преобладать большевики-оппозиционеры. Сопоставляя число осуждённых по политическим мотивам с примерными данными о количестве исключённых из партии и подвергнутых затем аресту в те же годы (см. гл. XXV), нетрудно прийти к выводу, что большинство политзаключённых в середине 30-х годов составляли бывшие члены партии, принадлежавшие или заподозренные в принадлежности к «троцкистам» и другим оппозиционным течениям.

Волна массовых арестов конца 1934—1935 годов позволила Сталину достигнуть по крайней мере одной цели: была прервана связь Троцкого с большинством его единомышленников в СССР, перекрыты основные каналы его информации о положении в партии и стране. Отныне анализ событий в Советском Союзе Троцкий вынужден был строить главным образом на основе материалов советской печати.

Информация, которая всё-таки продолжала просачиваться к Троцкому от советских оппозиционеров, прежде всего касалась положения узников сталинских тюрем и лагерей. Завесу над преступлениями Сталина помогли в этот период приоткрыть и свидетельства нескольких советских и зарубежных оппозиционеров, сумевших вырваться из СССР.

Одним из них был рабочий Таров, проведший семь лет в ссылке и тюрьмах. В 1933 году он обратился с письмом в ЦК, в котором выражал готовность, не отказываясь от своих политических убеждений, прекратить оппозиционную деятельность, чтобы принять участие в борьбе против фашизма. Ему было отказано в просьбе о приезде в Москву для личных переговоров, а местные чины ГПУ поставили условием его освобождения публичное заявление с признанием Троцкого «вождём передового отряда контрреволюционной буржуазии». Когда Таров отказался выступить с таким заявлением, его перевели в ссылку в Андижан, откуда ему удалось в июне 1934 года бежать за границу.

В 1935 году из СССР вернулся А. Цилига — бывший член Политбюро югославской компартии, арестованный в 1930 году за пересылку Троцкому некоторых оппозиционных материалов и за участие в организации югославской группы политэмигрантов, близкой к левой оппозиции. После выдачи провокатором этой организации Цилига провёл пять с половиной лет в ссылке и политизоляторах. Лишь после нескольких голодовок и попытки самоубийства Цилиги НКВД удовлетворило его требование о возвращении на родину.

В апреле 1936 года из СССР был выслан французский писатель Виктор Серж, имевший советское гражданство. Примкнувший к левой оппозиции с 1923 года, Серж был в 1928 году исключён из ВКП(б) и арестован. После его освобождения (в результате протестов французской общественности) ему было отказано в заграничном паспорте, который он требовал для себя и тяжелобольной жены. В 1933 году Серж был вновь арестован и сослан в Оренбург. Лишь после трёхлетней кампании, развёрнутой зарубежной общественностью за его освобождение, и личного обращения по этому поводу Ромена Роллана к Сталину, Сержу было разрешено покинуть Советский Союз.

В статьях Тарова, Цилиги и Сержа, появившихся в «Бюллетене оппозиции», приводились многочисленные факты пыток и издевательств над советскими и зарубежными оппозиционерами: избиений, обливания протестующих ледяной водой из брандспойтов, насильственного кормления во время голодовок, натравливания на них уголовников и т. д. В этих статьях была представлена и более широкая картина положения в советских тюрьмах. Таров рассказывал о том, как в камере площадью в 25 кв. м находилось 35 женщин, из них 8 с грудными детьми [283]. Цилига сообщал, что в 1930 году в ленинградской тюрьме люди стояли целыми сутками — без пищи и сна — в коридоре перед дверями следователей или подвергались многочасовому конвейерному допросу. «Это были дни массовых восстаний крестьян против сталинской коллективизации, дни массовых расстрелов по всей России…— писал Цилига.— За редчайшим исключением о расстрелах этих печать ничего не сообщала» [284].

Рассказывая о существовании в первой половине 30-х годов четырёх специальных лагерей для политзаключённых, Цилига писал: «Страшнейший и новейший враг политически преследуемых в России — это концентрационные лагеря… Новые фараоны „воспитывают“ в них сотни тысяч крестьян и рабочих и десятки тысяч уголовных, получая взамен даровой труд» [285].

Виктор Серж вскоре после своего приезда во Францию обратился с открытым письмом к Андре Жиду, занимавшему в то время позицию активной поддержки сталинского режима. Вспоминая о своём знакомстве с дневником Жида, опубликованным в 1932 году, Серж писал: «Прежде всего я был счастлив, что Вы пришли к социализму… И вместе с тем я был удручён контрастом между Вашими утверждениями и окружавшей меня действительностью. Страницы Вашего дневника я читал в такое время, когда никто (в Советском Союзе.— В. Р.) не рискнул бы вести дневник, зная, что в какую-нибудь ночь за ним неминуемо придёт политическая полиция… Возможно ли, спрашивал я себя, чтобы Вы ничего не знали о нашей борьбе, о трагедии революции, опустошённой изнутри реакцией?.. Три года прошло с тех пор, и какие годы! Отмеченные гекатомбами, последовавшими за убийством Кирова, массовыми ссылками части населения Ленинграда, арестами многих тысяч старых коммунистов, переполнением концлагерей — несомненно наиболее обширных во всём мире… Бросается в глаза, как чудовищный полицейский аппарат, сам порождая многочисленные жертвы, делает из советских тюрем подлинные школы контрреволюции, где вчерашние советские граждане перековываются в завтрашних врагов» [286].

Рассказывая об условиях, в которых находятся в СССР писатели — люди, «профессия которых состоит в конечном счёте в том, чтобы говорить за тех, у кого нет голоса», Серж приводил список репрессированных литераторов, осуждённых за принадлежность к зиновьевцам или к троцкистам (последних «подвергают наиболее жестоким преследованиям, ибо это наиболее стойкие»). Наряду с этим Серж называл имена арестованных писателей, представлявших и иные направления общественной мысли. «Что стало с духовным братом нашего великого Александра Блока… Ивановым-Разумником? В 1933 году он сидел в тюрьме, как и я. Правда ли, как утверждают, что старый поэт-символист, Владимир Пяст покончил самоубийством в ссылке? Преступление его было велико: он впал в мистицизм… Ограничиваюсь здесь упоминанием писателей, иначе длинные страницы были бы испещрены именами героев» [287].

Сразу же после приезда из Советского Союза в Бельгию Серж возобновил переписку с Троцким. В письме от 29 апреля 1936 года он рассказывал: «В Оренбургской трёхлетней ссылке я встретился с рядом замечательных товарищей, от которых имею разновременные поручения к Вам и прежде всего самые сердечные приветы… Я помню, с какой радостью меня провожали в Оренбурге товарищи, оставшиеся под пятой ГПУ. Одна мысль, что кто-то передаст их братский привет — для них большая, большая вещь. В ссылках и в тюрьмах уже выковались замечательно преданные и глубоко убеждённые революционеры, выдерживающие с поразительной стойкостью систематические удушения» [288].

16 июня Серж переслал Троцкому письмо оппозиционера, в котором говорилось: «Имели ли Вы в своё время информацию о „Рютинской платформе“ и о его „право-левом блоке“? В этой платформе была дана оценка деятельности Троцкого, заключающая полное признание основной её правильности. Тогда же нам пришлось встретиться в Москве с членами партии, близкими к некоторым правым кругам (Слепкова, Астрова, Марецкого и К°). Все эти бывшие „троцкоеды“ совершенно изменились и не скрывали — разумеется, в интимных кругах — своё новое отношение к Троцкому и троцкистам. С тех пор они успели сесть прочно и много раз покаяться — но что у них в душе? В изоляторе я встретился с бывшим управделом Рыкова Нестеровым… Те же в общем настроения. Моё личное мнение, что за последние годы легенда о троцкизме совершенно распалась в мало-мальски мыслящих головах» [289].

По-видимому, на основе сообщений Сержа была составлена корреспонденция «Из Оренбургской ссылки», помещенная в «Бюллетене оппозиции». В ней рассказывалось, что после убийства Кирова, помимо повторных арестов действительно непримиримых троцкистов, произведены аресты тысяч людей, давно отошедших от оппозиции. «Некоторые из последних явно сочувствуют нам, хотя и боятся об этом заявить вслух. Когда их в этом подозревают, их морят безработицей и быстро шлют в концлагерь… За всякое слово, сказанное даже в частном разговоре с намёками на недовольство, критику, защиту зарплаты, арестовывают, высылают и пр. ‹…› В конкретных случаях поражает и потрясает объективная ненужность этих расправ». Если же некоторых оппозиционеров освобождают, то выдают им «волчий паспорт», с которым можно устроиться жить только в маленьких городах.

Сообщая о судьбе старого большевика Панкратова, направленного в политизолятор сразу же после выстрела Николаева, автор письма рассказывал, что этот человек, «уравновешенный и трезвый, с железными нервами», заявил товарищам, что пережитое им прежде при арестах и допросах — ничто по сравнению с тем, что ему пришлось пережить после последнего ареста. Этим он явно намекал «на какой-то особенно мерзкий и жестокий характер следствия».

В письме назывались некоторые конкретные причины арестов большевиков. У члена Воронежского горкома Казначеева, посланного на работу в деревню, нашли рукописное сочинение о чудовищных методах коллективизации. За это он был арестован по обвинению в троцкизме и направлен в концлагерь. Вдова А. А. Иоффе получила новую ссылку в Северную Сибирь за попытку организовать материальную помощь бедствующим товарищам.

Наконец, в корреспонденции сообщалось, что после капитуляции старых «вождей» в политизоляторах «формируется совершенно новое поколение оппозиционеров… доминирует поколение оппозиции 1930—1932 гг. ‹…› выдвинулись молодые, которые ведут большую теоретическую работу, учатся, делятся на течения». Поняв, что изоляторы становятся оппозиционными университетами, власть стала переводить из них заключённых в концентрационные лагеря. Когда заключённые посредством голодовок и других форм протеста попытались вести борьбу за то, чтобы остаться в изоляторах, руководители ГПУ заявили: «Мы в изолятор больше не будем отправлять; изоляторы кончаются» [290].

Политизоляторы являлись последним элементом цивилизованной пенитенциарной системы, сохранявшимся в стране. В них заключённые размещались по камерам, где находились вместе со своими единомышленниками. Каждый такой «сектор» (коммунисты, эсеры, анархисты, сионисты, русские и грузинские меньшевики) имел свою бытовую экономическую организацию, возглавляемую старостами, представлявшими коллектив в переговорах с администрацией. Эти группы избирали свои комитеты, выпускали рукописные журналы со статьями по вопросам общественной жизни в СССР и международной политики. Между группами устраивались политические дискуссии. «В условиях, когда вся страна обречена на молчание или точнее на подчинение и повторение явно лживой официальной идеологии,— писал Цилига,— большая, внутренне общающаяся тюрьма оказалась лабораторией идей, единственным местом свободного социологического исследования» [291]. Между политизоляторами поддерживалась связь, вплоть до того, что одни из них своей голодовкой поддерживали голодовки в других.

О мужестве репрессированных оппозиционеров свидетельствовало обнародованное Цилигой заявление Прокурору СССР, написанное в январе 1934 года ссыльными Енисейской колонии. В нём содержалось требование разрешить Цилиге выезд из СССР. «Это смелое и открытое заявление имело огромное значение,— писал Цилига.— Оно сделало невозможным для ГПУ „ликвидировать“ меня за углом. Авторы заявления знали, что, проявляя революционную солидарность, они идут на величайшую опасность, что ГПУ будет им жестоко мстить. И действительно, все эти товарищи были арестованы и после шестимесячного заключения получили сперва „только“ три новых года ссылки, а вскоре затем почти все были направлены в концлагеря» [292].

Более конкретное представление о подпольной жизни левой оппозиции в местах лишения свободы мы можем получить из романа В. Сержа «Полночь века» — единственного художественного произведения, описывающего судьбы «троцкистов» в первой половине 30-х годов [293]. В романе рассказывалось, в частности, о том, какими путями до ссыльных и арестантов доходила информация о взглядах Троцкого. Так, один из персонажей, беспартийный инженер Боткин, в заграничной командировке приобрел номер «Бюллетеня оппозиции», откуда выписал заинтересовавшие его выдержки в свой блокнот. Перед возвращением в СССР он уничтожил и блокнот, и журнал. «Откуда ему было знать, что в Берлине… в его комнату проник некто, тотчас нашёл среди двухсот ключиков нужный, чтобы открыть его чемодан, опытной рукой, которая ничего не повредила, извлек оттуда одну за другой вещи, ещё более искусным профессиональным образом… обнаружил блокнот, открыл его, мгновенно раскусив дух, источник… руки навели на страницы блокнота короткофокусный объектив Цейса. Пять снимков — и всё: вещи на местах, чемодан закрыт, в тот же вечер отправлен секретный пакет в Москву на площадь Дзержинского, в особый отдел, где машинистки сделают несколько копий: 1-я — для главной картотеки; 2-я — для политического отдела (подозреваемые в троцкизме); 3-я — для экономического отдела (подозреваемые в саботаже); 4-я — для иностранного отдела (подозреваемые в шпионаже)» [294].

После прибытия в Москву Боткин был арестован и направлен в проектное бюро лагеря особого назначения на Кольском полуострове. Там он познакомился со «старым партийцем, несмотря на молодость, обыкновенным троцкистом с шестью годами высылок, тюрем, лагерей, этапов за плечами, парнем методичного и своеобразного ума, с которым Боткин впервые в жизни почувствовал возможность говорить вслух, без страха, сомнений и задних мыслей обо всём, что думаешь». Узнав о содержании прочитанного Боткиным номера «Бюллетеня», «обыкновенный троцкист» «добрую половину своих дней в застекленной кабине статистического бюро потратил на то, чтобы на полосках тонкой бумаги шириной в одну, длиной в несколько почтовых марок чётко прорисованными чертежным пером буквами, которые можно было расшифровать только с лупой, составить послания: одно — в Среднюю Азию ссыльным Семипалатинска, другое — в Западную Сибирь ссыльным Канска, третье — на Север, в Чёрное… Никому никогда не узнать, как были отправлены эти послания, как сработали лагерные почтовые самолеты, какие чудеса изобретательности доставили их к местам назначения» [295].

В сибирском селе Чёрном ссыльные получили это письмо вместе с другими сообщениями о жизни левой оппозиции. «Почта, да, невероятная почта, которой столько месяцев не было… Маленькие, прозрачные листочки, покрытые идеальными рядами песчинок, которые были буквами, которые были словами, мыслью, истиной революции, смыслом жизни, поскольку больше не осталось ничего… Нет больше ничего, кроме нашего поражения, воспринятого стойко, поскольку так надо, поскольку нельзя ни отмежеваться от пролетариата, ни отречься от истины, ни изменить ход истории. А диалектика истории требует, чтобы в данный момент под колесом были мы. Жизнь, благодаря нам, продолжается. Победа придёт, когда нас уже не будет. А вот что есть: товарищи, тезисы тобольского изолятора, обращение к ЦК ссыльных Тары, резюме последних номеров „Бюллетеня“, составленного в Принкипо и изданного в Берлине».

«Получив почту, ссыльный Авелий спросил свою подругу Варвару: „Не рада? — Что ты, я счастлива.“

Он не знал, каким бывает в счастливые минуты это открытое, гладкое и бесцветное лицо… „Счастлива, конечно. Чудесно. Мы воспрянем. Надо сказать товарищам, ступай сейчас же, Авелий“» [296].

Над такими «кадровыми» оппозиционерами не довлел фетиш партийности, заставлявший капитулянтов идти на сделки со своей совестью. Они, как и Троцкий, считали партию задушенной, а сталинистов — своими непримиримыми врагами. «Они не могут оставить нас жить! — говорил товарищу по ссылке троцкист Родион.— Мы — новая партия, даже если и подумать об этом не смеем. Они знают это лучше нас. Они вынуждены гноить нас в тюрьмах. А когда они окончательно разберутся в том, что делают, они примутся нас расстреливать. Всех, говорю тебе. Будет чёрный террор. Как позволить нам жить?» [297]

О том же говорил своему сокамернику в тюрьме другой герой романа, член партии с 1904 года, участник Пражской конференции Рыжик: «Не строй иллюзий, ты долго будешь жить в наморднике, если выживешь, если свора выскочек, предавших всё, кроме собственного брюха, не избавится, наконец, от тебя, пустив порцию свинца в неудобный твой мозг, переполненный ярко-красными воспоминаниями… Они знают, что такое мы и что такое они… Нет более практичных и более циничных людей, более склонных всё решать через убийство, чем привилегированные плебеи, которые всплывают на исходе революций, когда над огнём затвердевает лава, когда революция всех оборачивается контрреволюцией немногих против всех. Это формирует новую мелкую буржуазию с волчьим аппетитом, не понимающую слова совесть, осмеивающую то, чего не понимает, живущую за счёт силы и железных лозунгов, прекрасно знающую, что она украла у нас старые знамена… Дико и низко. Мы были беспощадны, чтобы изменить мир, они будут такими, чтобы сохранить добычу… Они утверждают, что всё уже свершилось, и для них действительно свершилось всё, поскольку всё в их руках. Они будут бесчеловечны из трусости… Их задача — потихоньку уничтожить нас, наша — выстоять. История продолжается. Что сеют, то они и пожнут сторицею. В тот день мы будем очень нужны» [298].

Эти несгибаемые люди не были склонны скрывать свои подлинные мысли даже от тюремщиков. Оказавшись арестованным, в ссылке Рыжик с откровенным презрением заявил чекисту Мозгляку:

«— Ладно, видно старая сволочь Коба вспомнил обо мне… Сволочь с рыжими глазами…

— Что? Что вы сказали? Кто?

— Коба. Глава правящей фракции в партии. Могильщик революции. Сволочь, которой вы лижете задницу.

В последний, может быть, раз в своей жизни, бесполезно и смехотворно он сказал одно, но сказал настолько внушительно, что Мозгляк сел.

— Ничтожество вы, гражданин, ничтожество. И с вами я совсем не разговариваю. С контрреволюцией я не стану дискутировать здесь. Если уж плевать ей однажды в лицо, то не ниже, чем в морду генерального секретаря. Передайте своему начальству, что ни на какие вопросы я отвечать не буду…» [299]

В тюрьме Рыжик и его товарищ Елькин [300] писали в высшие партийные органы «бесстрастно резкие» заявления: «Давно предвидя, что недалёкий азиатский Бонапарт, бездумными и бессовестными лакеями которого вы сделались, будет вынужден ликвидировать партию пролетариата», они цитировали платформу оппозиции, решения съездов, партийные постановления, ленинские тексты, чтобы закончить богохульным обращением такого типа: «Что бы ты сделал ещё, Коба-Джугашвили-Сталин, завтрашний Каин?.. Изгнанный из партии в 1907 за сползание к бандитизму с большой дороги, оппортунист в 1917, оппортунист, получивший оплеуху в последнем письме Ленина в 1923, противник индустриализации до 1926, апологет сельских богатеев в 1926, пособник Чан Кайши в 1927, виновник бесполезной Кантонской бойни, предтеча фашизма в Германии, организатор голода, гонитель пролетарских ленинистов… Коба! Коба! Прохвост. Что ты сделал с партией? Что ты сделал с нашей железной когортой? Ты, скользкий, как удавка, ты, вравший нам на каждом съезде, на каждом заседании Политбюро, подлец, подлец, подлец…» [301]

О том, что заявления такого рода были в те годы далеко не единичными, говорят не только художественные свидетельства Сержа, но и беспристрастные архивные документы. Характерно, что в период «послекировских» репрессий даже многие бывшие капитулянты посылали из политизоляторов письма в партийные органы с отказом от своих прежних отречений. Так, В. М. Поляков, находившийся в Суздальском изоляторе, 20 июня 1935 года сообщал в КПК, что под влиянием событий последних лет пересмотрел своё капитулянтское заявление 1933 года и подтверждает свою приверженность к левой оппозиции. Поляков выражал глубокое убеждение в том, что задачи, стоящие перед ВКП(б) и международным коммунистическим движением, не могут быть решены «ни на путях нынешней политики Коминтерна… ни на путях укрепляющего бюрократию внутрипартийного террора, уничтожающего по тюрьмам и ссылкам тысячи прекрасных большевиков… В связи с изложенным прошу моё заявление о безоговорочной поддержке всей линии ЦК считать в дальнейшем недействительным» [302].

Аналогичное заявление было направлено 15 декабря 1935 года в КПК и НКВД другим «кадровым» троцкистом В. А. Сусенковым. Указывая, что считает своё предыдущее заявление об отходе от оппозиции «грубейшей и непростительной ошибкой», Сусенков писал: «Три года пребывания меня в В/Уральском п/изоляторе не только не укрепили меня в правильности сталинской политики, но, наоборот, ещё больше укрепили во мне сомнение в её состоятельности… Посему ранее поданное мною заявление о моей капитуляции с подачей настоящего заявления считаю аннулированным. Политически же возвращаюсь полностью и целиком на позиции большевиков-ленинцев» [303].

О том, что в середине 30-х годов ряды оппозиционеров не редели, а пополнялись, свидетельствует ряд мемуарных источников. Так, в воспоминаниях меньшевика Гольца рассказывается, что после массовых арестов оппозиционеров по всей стране было отобрано несколько тысяч человек для отправки в воркутинские лагеря. Огромный этап был доставлен в Архангельск несколькими эшелонами, состоявшими не из традиционных «столыпинских» вагонов, а из простых товарных, лишённых элементарных удобств, даже раздельных помещений для мужчин и женщин. В Архангельске заключённых набили в несколько старых барж и буксиров, которые прибыли в первый крупный спецлагерь, созданный для обеспечения рабочей силой воркутинских шахт. Там все арестанты в возрасте старше 45 лет, которые по правилам техники безопасности не должны были допускаться на подземные работы, были признаны годными для таких работ [304].

О дальнейшей судьбе троцкистов в воркутинских лагерях сообщает публикация, появившаяся в 1961 году в «Социалистическом вестнике». В ней автор, даже тогда посчитавший нужным скрыть своё имя под инициалами Б. Д., рассказывал, что в этой зоне находилось несколько тысяч «ортодоксальных троцкистов», которые с конца 20-х годов содержались в ссылках и политизоляторах и «остались верны своим политическим целям и вождям до конца». Автор называл имена вожаков этой группы: Познанского — бывшего секретаря Троцкого, В. В. Косиора — одного из лидеров оппозиции 1923 года и брата члена Политбюро С. В. Косиора и др.

Помимо «настоящих троцкистов», по словам Б. Д., только в лагерях Воркутинской зоны насчитывалось более 100 тысяч заключённых, которые «прежде, будучи коммунистами и комсомольцами, примыкали к троцкистской оппозиции», а затем «вынуждены были раскаяться в своих „ошибках“ и отойти от оппозиции». Кроме того, там находились тысячи людей, «никогда формально не состоявших в компартии и только в период обостренной борьбы оппозиции примкнувших к её платформе и до конца связавших себя с её судьбой» [305].

Значительное число троцкистов находилось и в лагерях Колымской зоны. Магаданский литератор A. M. Бирюков, тщательно изучавший историю этих лагерей, пишет: «История того, как доставили на Колыму шесть тысяч… заключённых троцкистов, как искали они здесь справедливости (хотя бы в предоставлении статуса политзаключённых), как пытались продолжать борьбу со сталинизмом и как были уничтожены в течение считанных лет — грандиозна даже на фоне всенародной трагедии» [306].

Среди колымских троцкистов находилась Т. И. Мягкова, арестованная в июне 1936 года на месте ссылки и приговоренная Особым совещанием к пяти годам заключения в лагерях.

В первые месяцы пребывания Мягковой на Колыме начальником колымских лагерей был старый большевик Э. П. Берзин, а начальником секретно-политического отдела Магаданского УНКВД (ведавшего судьбой арестованных троцкистов) — бывший начальник Ленинградского СПО А. А. Масевич, осуждённый по делу ленинградских чекистов. Благодаря их усилиям режим для политзаключённых был ещё относительно мягким: они могли работать по специальности и получать ту же заработную плату, что и вольнонаёмные. Это давало возможность Мягковой посылать деньги в Москву — своей матери и 12-летней дочери — и в Соловецкий лагерь, где находился её муж М. Н. Полоз, осуждённый в 1934 году как «украинский националист».

В письмах родным Мягкова писала о своих надеждах на скорое освобождение. Однако в действительности она отдавала себе трезвый отчёт в том, что ожидает её и её товарищей. Находившаяся с ней в одном бараке «неразоружившаяся» троцкистка М. Г. Варшавская, которой посчастливилось после 25 лет пребывания в ссылке и лагерях дожить до освобождения и реабилитации, вспоминала, как Мягкова говорила Масевичу: «Нас скоро уничтожат, но уничтожат и вас — за то, что вы знаете, что мы не убивали Кирова» [307].

Стремясь избавить Мягкову от начавшихся расправ над арестованными троцкистами, Масевич в начале 1937 года перевел её в дальний посёлок Ягодное. Однако спустя несколько месяцев Татьяна Ивановна была там арестована и подвергнута переследствию. В вынесенном ей смертном приговоре среди новых «преступлений», вменявшихся ей в вину, значилось лишь то, что она держала длительную голодовку и «систематически устанавливала связь с заключёнными троцкистами».

Писатель Н. В. Козлов во время работы в 60-х годах над документальным романом «Хранить вечно» обращался за свидетельствами к бывшим работникам НКВД, обещая не раскрывать их имён. В полученном им письме свидетеля (и, по-видимому, участника) расправ над троцкистами рассказывалось, что в 1936—1937 годах содержавшиеся в Магадане и других колымских лагерях оппозиционеры организовывали забастовки, распространяли листовки-прокламации с требованиями освобождения, предоставления свободы передвижения, изменения рациона питания и т. д. Зачинщиков этих политических выступлений, завершившихся объявлением массовых голодовок и устройством в бараках баррикад, изолировали от остальной массы и приговорили к расстрелу. «Среди осуждённых, помню, были бывший ответственный редактор газеты „Омская правда“, бывший одесский областной прокурор, бывший партийный секретарь института красной профессуры и др… Помню, как нас, нескольких человек молодых чекистов, вызвали к начальнику управления и сказали, что мы будем сопровождать осуждённых от тюрьмы до места казни… Всё, что произошло потом, произвело на меня и моих товарищей такое сильное впечатление, что несколько дней лично я ходил словно в тумане и передо мной проходила вереница осуждённых троцкистских фанатиков, бесстрашно уходивших из жизни со своими лозунгами на устах» [308].

Эти беспристрастные свидетельства очевидцев показывают истинную цену «подсчётов» Д. Волкогонова, утверждающего (без каких-либо доказательств), что в середине 30-х годов «реальных троцкистов в стране было… максимум три-четыре сотни» [309].

Становящиеся известными всё новые источники доказывают, что ряды «троцкистов» в 30-е годы не только не редели, но пополнялись оппозиционно настроенной молодёжью. Они подтверждают выводы И. Дойчера, тщательно изучившего все имевшиеся на Западе материалы о деятельности троцкистов в лагерях. «С 1934 года троцкизм, казалось, был полностью ликвидирован,— писал Дойчер.— Однако через два или три года Сталин боялся его, как никогда. Парадоксально, но великие чистки и массовые ссылки, последовавшие за убийством Кирова, дали новую жизнь троцкизму». Когда вокруг репрессированных троцкистов оказались тысячи недавно арестованных людей, троцкистов стало уже невозможно изолировать. «К ним опять присоединилась масса капитулянтов, которые печально размышляли, что события сложились бы по-иному, если бы они держались вместе с троцкистами. Оппозиционеры молодого поколения, комсомольцы, поднявшиеся против Сталина много позднее сокрушения троцкизма, „уклонисты“ всех цветов и оттенков, обычные рабочие, сосланные за пустяковые нарушения трудовой дисциплины, недовольные и ворчуны, которые начинали думать политически только за колючей проволокой,— все они составили громадную новую аудиторию для троцкистских ветеранов». Несмотря на резкое ужесточение лагерного режима, «лагеря вновь становились школами оппозиции, где наставниками выступали троцкисты. Они… своим вызывающим, часто героическим поведением вдохновляли на сопротивление других. Хорошо организованные, дисциплинированные и политически подготовленные, они были подлинной элитой громадной части нации, брошенной за колючую проволоку» [310].

Ни одного из этих «кадровых» троцкистов не удалось вывести на показательные процессы 1936—1938 годов. По свидетельству А. Орлова, в соответствии со сталинским планом подготовки процесса «троцкистско-зиновьевского центра» в 1936 году из ссылок, тюрем и лагерей было доставлено в Москву около трёхсот оппозиционеров, имена которых были широко известны в партии. Предполагалось, что после «обработки» в московских застенках часть из них окажется сломленной и можно будет набрать группу в пятьдесят-шестьдесят человек, которые согласятся выступить на процессе с признаниями о своём участии в шпионском заговоре, возглавляемом Троцким [311]. Однако все эти подлинные троцкисты, ни разу не выступавшие с капитулянтскими заявлениями, отказались и на этот раз принять участие в сталинской провокации.

В свою очередь Троцкий неустанно призывал «как можно шире через посредство всей честной печати (Запада.— В. Р.) распространить сведения о тех подлых репрессиях, которым подвергаются безупречные пролетарские революционеры в Советском Союзе. Главная и ближайшая задача при этом: облегчить участь десятков тысяч жертв бюрократической мстительности» [312].