Глава четвёртая

Глава четвёртая

К концу дня петлюровцы густой массой прорвались на окраины Проскурова. Бой еще продолжался. За каждый дом, квартал, за перекрестки улиц шли яростные схватки, но уже стало ясно, что Проскуров нам не удержать…

Началась эвакуация: штаб и революционный комитет вывозили из города раненых бойцов, военное имущество, запасы продовольствия. Свертывали работу и выезжали советские учреждения. Толпами бежали из города жители… Все знали, что ожидает этот беззащитный, едва оправившийся при Советской власти городок: лютая расправа озверелого кулачья в военных шинелях с беднотой, убийства, казни, погромы.

В тягостном сознании своего бессилия, угрюмые и ожесточенные, бойцы покидали город… Штаб подготовлял наутро контратаку, и был издан приказ, по которому еще до сумерек должны были выйти из города главные силы бригады. А в полночь было приказано сняться всем остальным, до последнего связного красноармейца.

Наш бронепоезд, пока шла эвакуация, дежурил на станции. Сразу же по возвращении с позиции каменотес, как старший теперь по должности, донес в штаб, что наш командир выбыл из строя. Рапорт этот пришлось составлять троим — Панкратову, Федорчуку и мне; сам каменотес, не очень, видно, полагаясь на свою грамотность, только расписался на рапорте — царапнул подпись закорючкой.

В штабе ответили: «Ожидать распоряжений», и мы, чтобы не терять времени, занялись своим хозяйством: пополнили на артиллерийской базе запас снарядов, зарядов и пулеметных лент, съездили на топливный склад, набрали там дров, потом стали под водоразборную колонку и накачали полный тендер воды.

Незаметно подошел вечер.

На юге темнеет быстро, а в этот раз ночь показалась особенно темной: нигде вокруг ни огонька. Мы сидели в молчании около бронепоезда, даже не видя, а только чувствуя друг друга. Старались не курить, а если кому-нибудь становилось невмоготу без курева, тот бежал на паровоз и высасывал там цигарку, присев на корточки перед топкой.

Темно, хоть глаз выколи! А тут еще поблизости противник… Где он сейчас? Может быть, цепи петлюровцев подбираются уже к станции? В этой темени недолго и в окружение попасть… Пока было светло и в городе шел бой, не стоило опасаться: выстрелы и пролетавшие пули показывали, с какой стороны мог подойти враг. Но с темнотой стрельба прекратилась, и теперь ребята хватались за винтовки при всяком шорохе…

Половина нашей команды находилась у вагонов, а другая половина — в охранении. Эти бойцы стояли цепочкой вокруг поезда на таком расстоянии, чтобы в случае чего можно было подать голос и друг другу и на самый бронепоезд.

Подошла и моя очередь идти в секрет. Я занял свой пост — он пришелся около вокзала — и начал медленно прохаживаться по перрону, стараясь ступать без шума, — перрон был завален грудами обрушившихся кирпичей, битого стекла и штукатурки.

В это время в конце перрона мигнул огонек. Я притаился с винтовкой у стены. Но это оказался свой, железнодорожник. Он навел на мое лицо красный свет, потом зеленый и быстро упрятал фонарь обратно под полу. Однако я успел заметить, что подошли двое. Второй был красноармеец с винтовкой.

— Вам пакет из штаба, — негромко сказал красноармеец, и я узнал в нем нашего штабного вестового.

— Пакет?… Обожди-ка, я позову товарища, который поездом командует.

— А пакет на твою фамилию писан, — сказал красноармеец.

— То есть как на мою фамилию?

Я взял у него пакет, пощупал — пакет с сургучной печатью. Железнодорожник приоткрыл под полой фонарь, и я поднес пакет к огню. Да, так и написано: «Медникову».

Что бы это значило? Никогда еще мне не присылали штабных пакетов…

Поколебавшись минуту, я сломал печать и вскрыл пакет.

«Приказываю вам, — прочитал я, — немедленно принять командование бронепоездом. Об исполнении донести. Комбриг Теслер».

Что такое?… Мне — командовать бронепоездом?

— Слушай-ка, товарищ, — сказал я, — тут какая-то путаница. Верни это писарю. Он, должно быть, адрес переврал…

— А про то нам не ведано, — сказал вестовой и подал мне шнуровую книгу: — Распишитесь в получении.

Я черкнул в книге свою фамилию и, предупредив соседнего бойца, что должен отлучиться на минуту, со всех ног бросился к полевому телефону. Телефон был у переезда, в стрелочной будке.

Вбежал к телефонистам, схватил с аппарата трубку. Требую комбрига. В трубке пощелкало, и я услышал его голос:

— У аппарата.

— Товарищ командир бригады! Говорит сапер Медников. Разрешите доложить.

— Говорите.

— В штабе писаря напутали что-то. Приказания ваши не по назначению засылают. Вот тут мне сейчас пакет прислали…

— Фамилия на пакете есть? — перебил комбриг.

— Есть, — отвечаю, — моя фамилия. Вот я и удивляюсь…

— Прочтите приказание.

Я прочитал раздельно, слово в слово.

— А подписано кем?

— Ваша, — говорю, — личная подпись…

— Ну так извольте выполнять приказание!

— Товарищ командир бригады, да я же сапер, вы, наверно, забыли; я в пушке ничего не понимаю… — заспешил я, чтобы он не прервал меня снова.

— Никаких пререканий в боевой обстановке. Будете командовать!

Я положил трубку. Схватил ее опять — дую, дую в рожок…

Ни звука. Уже разъединили.

Я вышел от связистов. Зажег в темноте спичку и еще раз прочитал приказание. «Командир… Да какой же я командир бронепоезда, — это же смех! Шестидюймовое орудие, пулеметы… Ну, при пулеметах, скажем, Панкратов и знающие люди, там ничего, обойдется… Но эта сверхмудреная гаубица! Куда ни взглянешь — цифры, микрометрические винты, стекла, линзы… Заправские артиллеристы и те путаются! Вон каменотес: сколько снарядов по батарее выпустил, и все без толку — так и ушла батарея!»

Спотыкаясь в темноте о рельсы, о шпалы, я возвратился на свой пост, на перрон, и зашагал по битому стеклу и щебню, ступая куда попало. «На первый случай, — думаю, — хоть бы артиллерийские команды припомнить. Как это у Богуша: засечка, отсечка… Нет, не то… Отражатель, вот как! »Орудие к бою. Отражатель ноль-тридцать, снарядом по угломеру…« Тьфу ты черт, не по угломеру, а по деревне! Нет, уж лучше молчать, чем так срамиться…»

Я дождался смены и побрел к вагону. Постоял, подержался за лесенку. Никуда не денешься! И в вагон придется войти, и командовать придется.

Я влез в вагон.

На лафете пушки стоял железнодорожный фонарь, прикрытый сверху мешком, и люди в полутьме обедали. Тут были каменотес с племянником, смазчик, матрос, Панкратов и с ним два или три пулеметчика, остальные пулеметчики стояли в охранении. Плотным кружком, плечо в плечо, сидели они вокруг пожарного ведра с надписью: «Ст. Проскуров». Я сразу узнал ведро — в нем я подавал воду для пулеметов во время боя.

Теперь все запускали в ведро ложки. Зачерпнет один, подставит под ложку ломоть хлеба, чтобы не закапаться, и отъезжает назад, дает место соседу.

Кое-кто, уже пообедав, пил чай. На полу стояла стреляная гильза, доверху наполненная кусками колотого сахара. Сахар макали в кружки, как сухари, и запивали чаем.

— Хрупай, ребята, хрупай, — угощал матрос, — это у нас нонче заместо жареного… А ты тоже не отставай, держи равнение, раз в бойцы записался, наставительно сказал он смазчику.

Смазчик держал перед собой огромный кусище сахару и, видно не зная, как к нему приступиться, только облизывал его.

— Да не пролезает в рот! — рассмеялся смазчик.

— Должно в тебя пролезть, ежели ты кок. Коки знаешь какие бывают? Во! Матрос надул щеки, выпятил живот и, привстав, досыпал в гильзу еще сахару из шестипудового мешка.

Когда я вошел в вагон, каменотес что-то неторопливо рассказывал. Остальные внимательно слушали, не сводя с него глаз. «И за те карбованцы наш помещик, польский пан, утопал в роскоши…» — услышал я слова.

— Садись, товарищ, — сказал мне каменотес, перестав рассказывать, и уступил свое место у ведра. — Борщ добрый! В поселке, спасибо, сварили, кок наш расстарался! — И он подмигнул смазчику.

Я взял ложку и стал выуживать из ведра куски мяса и сала.

Жую, глотаю, а сам все думаю про свое. Выходит, что я теперь командир… Надо об этом объявить, а язык не поворачивается. Ну ладно, сначала поем…

Обед подходил к концу. Я встал и громко сказал:

— Товарищи, я назначен к вам командиром… Командиром бронепоезда.

Все повернули ко мне головы, иные привстали, словно желая получше меня рассмотреть, но никто не сказал ни слова.

Только каменотес, выполаскивая у борта ведро с остатками борща, вздохнул и негромко промолвил:

— Командир всегда нужен. Без командира мы — что дети малые без батьки.

Я понял, что он подтрунивает надо мной. Он был вдвое старше меня и еще вдобавок артиллерист. Ведь еще сегодня утром он командовал во время боя, а я по его указке вдвоем со смазчиком хвост у орудия ворочал.

Но я смолчал. Стою и молчу — язык у меня словно прилип к гортани…

Ребята, поглядывая на меня искоса, уже стали расходиться. «Черт возьми, — думаю, — надо же сказать что-нибудь, отдать какое-нибудь распоряжение… Да не пора ли уж бронепоезд отводить?» Я взял рупор и вполголоса спросил у машиниста на паровозе, который час. Оказалось, что нет и одиннадцати. «Рано, черт побери… Отходить приказано в полночь. Еще битый час стоять. Ах ты незадача… Что бы такое придумать?» И вдруг мне пришла в голову мысль: «Список составлю, личный список команды. Лучшего для начала и не придумаешь!»

Я присел на лафет, пододвинул фонарь, чтобы было посветлее, и велел подходить ко мне по очереди.

Ребятам эта затея понравилась, они все толпой сбились к фонарю.

Федорчук, матрос, бросился наводить порядок:

— Осади… осади… Сказано — в очередь! — И как бы невзначай наклонился ко мне: — Действуй, да посмелее.

Я достал свою карманную книжку, разлиновал ее и первым делом вписал каменотеса. Записал полностью, по имени и отчеству: «Иона Ионович Малюга, от роду 48 лет, многосемейный». Ниже, следующей строчкой, я решил записать и его племянника.

Но каменотес стоял передо мной, заслонив всю очередь, и не двигался с места. Смотрит на меня исподлобья, но ничего не говорит, только кусает усы.

Он молчит, и я молчу.

Матрос потрогал его легонько за плечо, но старик и тут не сошел с дороги.

— Чи он дуб, чи просто дубина, — пробормотал матрос и протолкнул ко мне племянника стороной.

Парень робко косился на дядю.

— Встань по форме, — сказал я.

Парень в розовой рубахе составил ноги вместе, а дядя, взглянув на него, досадливо махнул рукой и отошел в глубь вагона.

Тут парень сразу приободрился и стал отвечать на мои вопросы.

Оказалось, что это тоже Малюга и тоже Иона.

«Что же, не нумеровать же их, — подумал я. — Малюга первый да Малюга второй. Этак и запутаешься».

И я записал его без прибавлений: племянник, и все, 19 лет.

Так, строчка за строчкой, стал я заполнять страницу.

В списке я сделал четыре графы: фамилия, возраст, семейное положение, адрес на родине. Народ был все больше в возрасте около 25 лет — год в одну сторону, год в другую. Смазчику, Васюку, как раз исполнилось 25 лет, железнодорожнику-замковому — 27 лет, матросу — 29, Панкратову — 23. Самым молодым оказался пулеметчик Никифор, фамилия Левченко, — ему было 17 лет. А самым старым — машинист Федор Федорович Великошапко. Ему уже было 50.

В конце списка я поставил и свою фамилию: командир такой-то, лет — 22. Тут же под списком и расписался.

Я закрыл книжку и спрятал ее в карман. Ребята один за другим разбрелись по вагону. Пулеметчики, машинист и кочегар ушли к себе.

Стало тихо. В полутьме вагона кто-то протяжно и сладко зевнул.

— Спать нельзя, товарищи, — сказал я, — скоро двинемся.

— Да нет, мы так только. На ящиках прилегли… — услышал я сонный голос матроса.

Я поставил фонарь повыше, чтобы лучше видеть всех в вагоне.

Свет упал на сидевшего поблизости смазчика.

«А ведь у нас с ним какой-то разговор был. О чем это?…»

Я стал припоминать. Да, насчет работы у орудия! Ну-ка поговорю с ним теперь уже как командир.

— Васюк, — позвал я.

Он встрепенулся и пересел ко мне.

— Вот что, Васюк… Только ты говори прямо по совести: тебе не трудно у правила? Подумай-ка, ведь тяжесть-то какая — нашу тюху-матюху ворочать!

— Да что ты! Вот тоже… — Он с тревогой и, как мне показалось, даже с испугом взглянул на меня. — Где ж тут трудно? Ты же пробовал!

— В том-то, — говорю, — и дело, что пробовал. Все руки отбил… Может быть, ты все же полегче работу возьмешь? Хочешь в пулеметный вагон — будешь там запасные ленты подавать пулеметчикам да воду — вот и вся работа. А долговязого парня, который там сейчас, к правилу поставим…

Смазчик вдруг вскочил и замахал на меня руками:

— Не пойду, нет, не пойду!… — Он перевел дух и сказал со злой усмешкой: — Ну да, ты, конечно, теперь начальник, я понимаю… ты можешь… И все равно — не пойду, не пойду!

Смазчик закашлялся и схватился за грудь.

Я перепугался.

— Васюк, да что ты, что ты, успокойся!… — Я взял его за руки, усаживая. — Ведь я совет только тебе подал, по-товарищески. А не хочешь оставайся у правила. И кончен об этом разговор!

Он опустился на лафет. Я подправил фонарь и тоже сел. С минуту он пристально глядел на меня и даже, чтобы лучше видеть мое лицо, повернул меня руками к свету фонаря. Потом медленно убрал руки, видимо убедившись, что я его не обманываю.

— Вот ты… — вдруг заговорил он, потирая руками колени и медленно раскачиваясь, — ты все с этим правилом… А я должен обязательно у пушки быть, понимаешь? Я хочу сам их всех видеть и сам в них стрелять. Потому что… Нет, ты не поймешь этого…

Я слушал и действительно пока мало что понимал из его туманных слов.

— Ты этого не поймешь, — продолжал он, вздохнув. — Потому что у тебя наган на поясе и ты всегда можешь защититься… А я тогда, зимой, без оружия был… совсем… Только масленка да пакля в руках. И вот… Да… И вот их убили… — выговорил он, запинаясь и шепотом. — Вот там, — махнул он рукой в темноту, — у второго товарного тупика, прямо на рельсах расстреляли за забастовку. Обоих моих товарищей. И семьи у них, детишки остались…

Я слушал его и ни о чем не спрашивал. Ясно, кто расстрелял железнодорожников. Зимой здесь лютовали оккупанты. Пограничная станция! Грабили народ по всей Украине, а эшелоны здесь шли: не миновать Проскурова! Железнодорожники-то и забастовали.

Смазчик глубоко вздохнул и продолжал:

— А меня на тех самых рельсах — шомполами… Потому что я с пустой масленкой ходил, только вид делал, что заправляю вагоны в дорогу. Сто двадцать ударов шомполами. Ихний жандарм, когда уже меня в память привели, сам мне счет объявил, по-русски. Это ведь они мне чахотку сделали… Да я это только к слову, — вдруг как бы спохватился он и быстро взглянул на меня. — Сила у меня еще есть, ты не думай.

Я тихонько обнял его и придвинул к себе.

— Отомстить я должен за малых сироток… и за всех за нас, и за себя… — проговорил он совсем тихо, как бы сам с собой.

Смазчик неожиданно встал:

— Ну, пойду покурить! Так ты уж, пожалуйста, не трогай меня у правила… А силы у меня, брат, еще хватит!

Он по-военному притронулся рукой к козырьку фуражки и пошел из вагона.

* * *

Наконец-то окончилась наша затянувшаяся стоянка! Явился связист и передал мне боевое приказание комбрига: взорвать входную и выходную стрелки на станции и покинуть с бронепоездом Проскуров.

Я сразу начал расчищать у фонаря место, чтобы приготовить подрывные заряды.

«Вот, — думаю, — кстати вышел случай. Покажу команде, как подрывники действуют!»

Я окликнул дремавших на ящиках артиллеристов. Велел им убраться в сторону и не курить.

Матрос, узнав, в чем дело, не дожидаясь моего приказания, побежал в пулеметный вагон за подрывными припасами. Вслед за ним перемахнул через борт смазчик.

Принесли мне мешок, я распаковал свое подрывное имущество и, подсев к фонарю, начал готовить пироксилиновые заряды и зажигательные трубки к ним из капсюлей и бикфордова шнура.

Опытный подрывник всю работу проделывает в несколько минут — пальцы у него так и мелькают. У меня такой сноровки еще не было, но приходилось поторапливаться. Командир бригады дал мне всего один час и на взрывные работы, и на отход от Проскурова. Ровно через час он ожидал уже от меня донесения с новой позиции, с тылового разъезда.

Я возился на полу, поглядывая по временам на артиллеристов. Все пятеро послушно стояли в отдалении, следя за моими руками.

Наконец все было приготовлено для взрыва. Я стал собираться в путь.

— Можно, что ли, с тобой? — сказал матрос.

— Давай пойдем. Поможешь.

Зажигательные трубки я осторожно уложил в фуражку, фуражку надел на голову; матрос взял заряды, и мы пошли, прихватив с собой винтовки.

Шагаем по шпалам в темноте.

Гляжу — и смазчик за нами увязался. Я его остановил и не пустил дальше.

— Васюк, — говорю, — для тебя тоже дело есть.

И я послал его к Панкратову с приказанием снять боевое охранение.

Смазчик вернулся к поезду.

Станция была уже совсем пуста. Нигде не оставалось ни одного человека, снялся уже и полевой пункт связи. Кругом был мрак — сплошная черная яма. А где-то впереди, за семафором, а может быть, уже и ближе, таился враг… Мы ступали осторожно, стараясь не вызывать никакого шума. Каждый камешек, выскальзывавший из-под ног, заставлял нас замирать на месте и прислушиваться.

Мы пробирались с винтовками наперевес через путаницу запасных путей.

— Если напоремся на белых, — шепнул я матросу, — сразу оба вправо: ты стреляй, а я тем временем изготовлюсь и метну в них заряд, угощу пироксилинчиком…

— Есть рулить вправо… — шепнул в ответ матрос.

Но все обошлось благополучно, и мы добрались до входной стрелки. Отсюда по насыпи рельсовая колея уходила к противнику.

Мы присели на корточки. Здесь, в этом месте, надо было разрушить путь, чтобы враг не мог подавать воинские эшелоны в Проскуров.

Я поставил заряды, пристроил зажигательные трубки.

Секунду подумал: в каком порядке поджигать заряды — который первым, который вторым — и в какую сторону удирать от взрыва?

Сообразил и раскурил папиросу. Сильно затянувшись раза два, я приложил огонек папиросы к обрезу бикфордова шнура у заряда и подул на огонек. Из шнура фонтанчиком брызнули искры.

Занялось!

Я сразу начал считать, отчетливо выговаривая: «Двадцать один… двадцать два… двадцать три…» (так отсчитывают без часов секунды). При слабом красноватом свете искр я перебежал к другому заряду и тоже запалил его. Брызнул второй фонтанчик.

— Двадцать семь… Двадцать восемь…

Тут я схватил матроса за руку, и мы с ним вместе съехали под откос.

В запасе осталось шесть секунд. Я, уткнувшись носом в траву и щебень, докуривал папиросу.

Наверху мелькнуло пламя, на миг осветив, как прожектором, придорожную канаву, телеграфные столбы.

Бабахнуло. Стегануло воздухом. И, гудя, как большие шмели, полетели в сторону куски рельсов. Завизжали, разлетаясь, камешки.

Следом за первым взрывом грянул второй.

— Пошли, — сказал я матросу и двинулся к станции.

— А как оно вышло, поглядеть бы… — шепнул матрос.

— Чего же глядеть. Рвануло — значит, все в порядке.

Но матрос не успокоился, пока не сбегал к стрелке.

— Чистая работа, — сказал он, нагоняя меня. — Здорово разворотило, а концы у рельсов в шишках, будто автогеном резаны…

«Та-та-та-та-та-та-а…» — вдруг ударил откуда-то сбоку, мигая в темноте, пулемет.

Прямо под ногами у нас защелкали по камешкам пули.

Мы отскочили в сторону и залегли.

— Ишь, дьяволы, совсем к станции подобрались, — сказал матрос.

Стрельба утихла.

— Не замочило? — пошутил я.

— Да нет, сухой пока, — рассмеялся матрос.

— Ну пошли выходную стрелку взрывать. Только сначала надо вывести со станции наш поезд.

Мы вернулись к бронепоезду. Подходим к вагону, глядим — фонарь не погашен. Как стоял, так и стоит. Хоть на полу он, внутри вагона, а свет виден за несколько шагов. Того и жди, заметит противник.

Я поднялся по лесенке, смотрю — ребята, забыв всякие предосторожности, пустили из фонаря полный свет и даже мешок с него сбросили. А сами вглядываются в темноту, поджидая нас.

— Вот так полыхнуло, а? — вскричал смазчик. — Я и вас обоих там увидел. Ребята, чудаки, не верят, а вот, ей-богу, видел!

Старик сидел на полу и задумчиво рассматривал свою калошу, колупая ногтем дырки.

— Гасите фонарь, — сказал я, — да ложитесь. Чего же вы противнику светите?

Смазчик прикрыл фонарь мешком. А Малюга встал, поддел босой ногой калошу и поволочил ее за собой к борту.

— Ну как там? — спросил он, не глядя на меня. — Получилось?

— Отчего же, — говорю, — не получиться? Не в первый раз… Гасите свет.

И я спустился, чтобы идти к паровозу.

А Малюга, слышу, не отступается.

— Ты где, моряк? — тихо сказал он в темноту.

— Ну? — отозвался снизу матрос.

— Как оно там у вас получилось?

— А так, как по орехам обухом, — сказал матрос. — В яичницу.

— Это рельсы-то?

— Были, дядя, рельсы. А теперь свободный проход для пешего хождения. Ложись давай. Сейчас поедем в другой конец станции рельсы бить.

Малюга погасил фонарь. В вагоне затихло.

Мы с матросом вскочили на подножку паровоза.

В будке у машиниста горела на полу масляная коптилка. Тут же грудой были свалены разбитые в бою медные паровозные фонари.

— Давайте-ка задний ход.

— А куда маршрут? — справился машинист.

— Маршрут, — говорю, — за выходную стрелку, в поле.

Машинист помолчал. Потом без расспросов тронул рычаг. Мы поехали.

— А коптилку погасить бы надо, — сказал я машинисту. — Петлюровские гадины заметят огонь — из пулеметов саданут. Они близко, перед самой станцией.

— То есть как же это мне работать впотьмах, товарищ?

Машинист отнял руки от рычага, развел ими и опять схватился за рычаг.

— Я не могу без огня видеть, а вы пулеметами грозитесь!

— А все-таки, — говорю, — попробуйте без огня.

Тут машинист буркнул слово кочегару. Тот схватил тряпку и хлопнул ею по коптилке. Огонек погас.

Колеса выстукивали дробь на стрелках, поскрипывали на крутых переходах. Наконец покатились плавно.

— Проехали выходную, — сказал машинист.

— Ладно. Придержите ход.

Он дал тормоз. Матрос спрыгнул, я за ним. Мы подождали, пока бронепоезд отойдет саженей на полтораста — двести, и взорвали вторую стрелку, выходную.

Теперь станция была закрыта для врага. Чтобы подогнать поезда с войсками, ему придется сначала починить путь и поставить новые стрелки. Пехоту они, конечно, сумеют выгрузить и в поле — солдату спрыгнуть из вагона недолго, — ну а с лошадьми да с пушками в поле лучше и не начинать выгрузку. Перед Проскуровом все насыпи, да еще немалые: пойдут кувыркаться их пушки в канавы!

Правда, починить стрелки не очень большая работа. За полдня с этим делом можно справиться, если под руками есть запасные крестовины, перо и рельсы. Но пойди-ка найди сейчас в Проскурове этот материал! Железнодорожники еще днем получили распоряжение тяжелые части закопать в землю, а мелочь — гайки, болты, костыли и прочее — разбросать возле станции в траве.

* * *

Ровно через час после получения приказа я донес командиру бригады, что стрелки взорваны, а бронепоезд благополучно отошел в тыл, в указанное для ночлега место.

Мы с бронепоездом остановились на первом за Проскуровом разъезде. Здесь и была назначена нам ночевка, а комбриг со штабом расположился неподалеку от полустанка в деревне.

В темноте ночи поскрипывали обозы, разъезжаясь по проселочным дорогам. Иногда где-то совсем вблизи бренчали катившие мимо артиллерийские повозки со снарядами или доносилась глухая дробь копыт, когда мчались по проселку верховые. Но ничего этого я не видел: небо было обложено тучами — ни звезд, ни луны. Только из приказа я знал, что все это разноголосое движение направлено к единой цели, к позиции, и совершается по строгому плану — для предстоящего нам утром боя. Новая позиция была впереди, близ Проскурова, и сейчас там окапывалась наша пехота.

Мои бойцы уже спали, устроившись в вагоне кто как: матрос и смазчик лежали в обнимку, — должно быть, для тепла; железнодорожник-замковый покрылся крестьянской свиткой, которую догадался прихватить с собой в сундучке; племянник, в чем был, забился между ящиками; а сам Малюга, забрав себе все чехлы от орудия, расположился на них, как на постели, и даже подушку себе скатал из чехольчика для прицела.

Я назначил первую смену часовых от пулеметчиков и тоже стал укладываться. Разостлал шинель и присел на корточки, чтобы вытряхнуть из карманов обоймы патронов. С патронами в карманах не поспишь, все бока исколют! Опорожнил карманы, щупаю рукой, а там бумажки еще — одна, другая. Вот и пакет с сургучной печатью, совсем скомкался. Я вынул все бумаги и зажег фонарь, их рассматривая. «Надо будет командирскую сумку завести, подумал я, — а то недолго и растерять приказы».

Ну, теперь спать!

Я потянулся к фонарю, чтобы задуть огонь, — вдруг, слышу, у самого вагона фыркнула и забренчала сбруей лошадь.

— Кто такой? — окликнул я, заглядывая через борт.

— Конный, — ответил голос из темноты, — из штаба.

— Пароль? — спросил я всадника, показав ему на всякий случай дуло винтовки.

Он назвал мне шепотом пароль и, в свою очередь, спросил отзыв.

Мы обменялись секретными словами и после этого уже продолжали разговор, как знакомые. Впрочем, разговор был короткий.

Он привез бумагу. Вот она:

"Командиру бронепоезда.

Представить подробные сведения об обстоятельствах ранения бывш. командира Богуша. Сообщить, кем и куда был эвакуирован раненый с места боя. По наведенным справкам, Богуш ни в одном из лазаретов бригады на излечении не состоит…"

Я так и обомлел. Как не состоит? Что такое?

Гляжу на подпись: «Начальник особого отдела».

Еще раз прочитал все.

Особый отдел… Потерялся Богуш… Ничего не понимаю!

Я вырвал чистый листок из записной книжки и сел писать сведения. Пишу, а у самого в голове одна мысль: «Где Богуш? Не сквозь землю же он провалился!» И живо представил себе, как я перевязал раненого, как мы все сообща проводили его к роще, а в это самое время из-за холмов показался санитарный обоз, и как потом мы, уже одни, побежали на бронепоезд и поехали дальше. А Богуш остался и сел в фуру…

«Сел?» Я напрягал память, чтобы припомнить, как он садился. «Санитары его взяли?… Как будто нет — санитары в белом, а белое издалека видно, с поезда-то мы бы заметили. Значит, он сам взобрался в фуру. А вдруг… вдруг он махнул мимо фуры, да через дорогу, да в рощу, в кусты?…»

Я бросил писать и принялся будить храпевшего на весь вагон матроса. Он во сне забормотал что-то о скверной койке на корабле, но я потер ему уши, и он понял наконец, что он не у себя на миноносце, а на бронепоезде.

Матрос встал с ящиков, кряхтя и потирая бок.

— Слушай, Федорчук, — сказал я. — Ты сигнальщик, глаз у тебя острый. Говори сразу, не задумываясь: видел ты или не видел, как садился в санитарную фуру Богуш?

Матрос медленно приставил руку к подбородку и стал скрести его всеми пятью пальцами.

— Отвечай точно, Федорчук, без промаха, тут дело серьезное, — сказал я.

Матрос выпустил из пальцев подбородок и стал тереть лоб.

— Нет, — сказал он наконец, — так, чтобы в точности, чтобы сказать наверняка, не видал! — И матрос убрал руку со лба. — Мелко уже было, сам помнишь, мы уже порядком отъехали… А с чего это ты вдруг — ночью?

Я собрал свои бумаги и вместо ответа послал его спать. А сам взял под мышку зажженный фонарь и задал ходу в деревню, к штабу.

В особом отделе, у следователя, все разъяснилось: Богуш бежал к белым.

* * *

Измена!… Мне опалило глаза это слово. Одна мысль о Богуше теперь вызывала отвращение, будто я сам был весь в грязи.

Мне хотелось помыть руки, и следователь показал мне умывальник и дал свое полотенце.

Помылся, но легче не стало…

На улице кромешная тьма. А фонарь в руке надо держать под шапкой. Где политотдел? Где Иван Лаврентьич?

Я на короткое время выпускал из-под шапки луч света, чтобы осмотреться. Хаты, хаты, все белые, все в зелени, все под камышовыми крышами — в незнакомом месте все хаты кажутся одинаковыми.

Какой-то встречный боец надоумил меня искать политотдел за колодцем.

Но вот и колодец-журавель, взмахнувший жердиной к самым звездам. А за колодцем те же хатки-близнецы!

Брожу и путаюсь по деревне, а меня, быть может, уже ищут на бронепоезде — мало ли, приказ…

Отчаявшись найти политотдел, я дал полный свет и помахал фонарем: кого-нибудь да привлечет мой сигнал.

И сразу, как из-под земли, вырос патрульный. Он грозно взял ружье на изготовку.

Держась на расстоянии, боец спросил: «Пропуск?» — и, получив ответ, принялся так меня отчитывать за игру фонарем, что я тут только сообразил, какую сделал оплошность: ведь поблизости противник! Пришлось, конечно, предъявить документы. По счастью, я носил в кармане старое красноармейское удостоверение — нового, как командир, еще не успел получить. Вот был бы конфуз!

Боец подвел меня к одной из калиток, впустил во дворик, засаженный цветами, и я ощупью добрался до порога хаты.

Окна ее были наглухо закрыты ставнями, но в дверь стучать не пришлось она подалась без стука.

Я заглянул внутрь хаты, отыскивая взглядом бритую голову и рыжие усы начальника политотдела.

Дома! Вот удача.

Тут я распахнул дверь настежь и гаркнул:

— Разрешите войти?

Иван Лаврентьич сидел и беседовал с пожилым крестьянином, подстриженным в кружок, как видно хозяином дома. На столе горела свеча. Неторопливая беседа сопровождалась поскрипыванием напильника. Иван Лаврентьич, подостлав рабочий фартук, держал на коленях серп и направлял ему зубья.

В ответ на мой бравый доклад Иван Лаврентьич не спеша поднял глаза, осмотрел меня всего, будто в первый раз видел, и недовольно насупил брови:

— Застегнись!

Хватился я, а ворот гимнастерки и в самом деле нараспашку, словно я какой-нибудь гуляка… В жар меня бросило от такого сходства.

Иван Лаврентьич выждал, пока я торопясь нащупывал пуговицы. Потом кивнул на русскую печь:

— Фонарь вон туда, на шесток… Да фуражку убери с фонаря, не там ее носят. И причешись, пожалуйста. Нехорошо, товарищ Медников, ходить таким вахлаком. Если ты командир, так уж будь примерным…

Будто напильником обдирал меня Иван Лаврентьич, говоря такие слова. Никогда еще он не разговаривал со мной так.

«Это из-за побега Богуша. Не простит он мне ротозейства…»

— Садись, — сказал Иван Лаврентьич.

Я присел в сторонке у дверей. Больше Иван Лаврентьич не замечал меня. Казалось, он весь ушел в отделку серпа.

Крестьянин, умильно сложив руки на вышитой скатерти, глядел на эту работу.

Тут я и сам загляделся на то, как слесарит начальник политотдела. Ведь кузнец; как ни считай, а в кузнечном деле рука грубеет. А тут… какой же он мастер, Иван Лаврентьич! Как тонко доводит работу… Впору ювелиру!

Глядел я, глядел на мастерство, и вдруг медведем навалилась на сердце тоска… К инструменту хочу, за свою работу! Судорога прошла по моим рукам; еще немного, и я, наверное, отобрал бы у Ивана Лаврентьича и серп, и напильник… Но спохватился и что есть силы зажал кулак в кулаке.

— Добрый у вас напильничек… — прошептал крестьянин и осторожно перевел дыхание.

— Бархатный, — вмешался я. — Идет для чистовой отделки!

Голос мой дрогнул. Иван Лаврентьич посмотрел на меня и еще ниже склонился над работой.

— Бархатный! — воскликнул крестьянин, вконец очарованный. — Бачите, у майстера и на железе бархат!

Наконец Иван Лаврентьич вручил серп крестьянину.

— Отдай жинке. Теперь, брат ты мой, этим серпом она два урожая снимет. Так ей и скажи… Есть еще какая починка в хате? Нету?

Завернув свой инструмент в холстину, Иван Лаврентьич выслушал слова благодарности и проводил крестьянина до дверей. Потом закинул крючок на двери и туча тучей стал расхаживать по комнате.

Я только поеживался, глядя на него: «Ну и всыплет за Богуша!…»

А он молчит. Молчит и молчит…

У меня мелькнула мысль: «Надо улизнуть!», потом другая: «А как?» Я встал и степенно спросил, где телефон, чтобы позвонить по делу.

Иван Лаврентьич усмехнулся, как мне показалось, с презрением:

— Никому не сказался, видать?

И послал меня в соседнюю хату.

Я позвонил в оперативное отделение штаба, чтобы знали, где меня найти в случае, если будет бронепоезду приказ.

А потом, на дворе, я забрался в цветочный куст и стал нюхать мальву. Как хорошо пахнут цветы! Теперь мне и думать не хотелось о каком-то там Богуше. Так бы вот стоял и стоял у цветка, а тем временем, глядишь, приказ подоспел бы из штаба… И с легким сердцем — в бой!

А какое небо над головой!… Какие крупные, отборные звезды — такие же, как здешние плоды.

Однако сколько же можно стоять на дворе!… Эх, была не была! Я крякнул для бодрости и вернулся в хату к начальнику политотдела.

Он все еще ходил по комнате и даже не взглянул на меня. Я увидел, что Иван Лаврентьич помрачнел еще больше.

Я сел тихонько, стараясь не привлекать его внимания…

И вот состоялся разговор.

Только заговорил Иван Лаврентьич совсем не о том, чего я ожидал.

— Я видел, — сказал Иван Лаврентьич, — твои завидующие глаза, Медников; видел, как растревожил тебя мой напильник.

Я так и вспыхнул от неожиданности.

— Извините, Иван Лаврентьич… — забормотал я. — К делу меня своему потянуло. Извините, глупость…

— Да какая же это глупость, неразумная ты голова! — сказал Иван Лаврентьич и остановился передо мной. — Голоса своей души не узнал? Душа рабочего в тебе говорит, а ты, что же, отрекаешься?

Теперь я окончательно смутился.

А он продолжал говорить простым своим голосом, от которого всегда веяло таким теплом. Но сейчас в его словах звучали гнев и горечь:

— Отлучен наш рабочий класс от своего инструмента, Илья! Вот тебе и душа твоя правду сказала; стосковались мы все — кто по верстаку, кто по горну — ох стосковались! Это такая тоска, Илья, — хуже голода, хуже жажды…

— Правда, Иван Лаврентьич, правда…

— Ты помнишь ленинский декрет о мире?

Как не помнить! По всему Петрограду белели листы с декретом. На нашем заводе красная гвардия их расклеивала; как пришли после взятия Зимнего винтовки в сторону и… Увлекшись, я стал делиться с Иваном Лаврентьичем воспоминаниями, но он перебил меня:

— Нам нужен мир, но, чтобы отстоять его, мы должны быть сильными…

Он сидел у стола и, поплевывая на пальцы, направлял фитиль у свечи, которая сильно нагорела. Помолчал и твердо выговорил:

— И бдительными.

Он усадил меня рядом с собой.

— Сначала о Богуше… — начал разговор Иван Лаврентьич.

Я соскочил со скамейки:

— Уничтожу собаку! Только бы встретить… Спать не буду, все силы положу… Изловлю гадину!

— Сразу и слов фонтан… Ишь ты, водопроводчик!… Помолчи-ка, я тебе слова, еще не давал. Уничтожить изменника — это само собой; не твоя пуля, так другая для такого Богуша у нас найдется. А сейчас я хочу, чтобы из этого случая ты сделал правильный вывод.

— Но что же еще от меня требуется?

Иван Лаврентьич напомнил мне мои ночные пререкания по телефону с Теслером, когда я так внезапно попал в командиры.

— Неправильно, товарищ Медников, ты реагировал на приказ, — сказал Иван Лаврентьич. — Не ожидал от тебя. Какое имеешь право отказываться? Разве это праздная выдумка комбрига? Или моя?… Это приказ революции. Понял? Революция поставила тебя на бронепоезд!

Он встал, суровый и торжественный. И я поднялся вслед за ним и стоял не двигаясь, с замирающим сердцем.

— Понимаешь, Медников, кто ты теперь? Без таких, как ты, красных офицеров наша Рабоче-Крестьянская Армия существовать не может…

Я запротестовал. Никак я не мог признать себя красным офицером. Если бы еще по саперному делу…

— Ну вот… — развел руками Иван Лаврентьич. — Вот твоя дисциплина… Дунул — и нет ее!

Уже на рассвете, когда закурились дымки над трубами хат и заскрипел, подавая воду говорливым хозяйкам, журавель, я вышел от Ивана Лаврентьича на улицу села.

…Наутро, когда дежуривший по бронепоезду Панкратов построил всех бойцов на поверку, я вышел к команде и сказал краткую речь.

Крики негодования раздались из шеренги, как только бойцы услышали про измену Богуша.

Потом все смолкли.

— Прошу слова, — сказал в общей тишине рослый железнодорожник с синими кантами, наш замковый.

— Говорите, — сказал я.

Железнодорожник громко плюнул перед собой и ткнул носком сапога в песок:

— Вот мое слово. Больше об этом гаде и говорить нечего!

Слово взял Федорчук.

— Что ж, — сказал матрос, — одним паршивым псом стало больше… Так ведь нам не поштучно их травить. Так и так приходится бить всей стаей!…

— Верно! — дружно поддержали матроса бойцы. — Вот правильно!

Один только смазчик при известии об улизнувшем изменнике весь переменился в лице и стал требовать, чтобы я, ни минуты не задерживаясь, не дожидаясь приказа, вел бронепоезд полным ходом на позицию.

— Изловлю собаку, сам-один с винтовкой проберусь к белым гадам… вот посмотришь! — твердил он, все больше горячась.

Бойцы с тревогой поглядывали на смазчика. Вся команда уже знала о его тяжелой болезни, и теперь каждый считал личным своим долгом оберегать товарища от всего, что могло бы ему повредить. А сейчас человек так разволновался, что дальше некуда…

Но тут неожиданно развеселил всех каменотес.

Старик по свистку дежурного первым вышел на поверку и с тех пор за все время беседы не проронил ни слова, только слушал. И вдруг он выскочил из шеренги и хлопнул себя по карманам.

— Та вин же, подлюга, кочергу у меня унес! — гневно вскричал старик и, покачав головой, добавил сокрушенно: — От-то я горазд рот раззявив — хочь колесами идь!…

Все бойцы, а смазчик первый, ответили дружным хохотом.