Глава 9 «Мы вернемся домой до начала листопада»
Глава 9
«Мы вернемся домой до начала листопада»
В Лондоне в воскресенье, 2 августа, за несколько часов до того, как Бельгии был вручен германский ультиматум, Грей попросил кабинет министров предоставить ему полномочия отдать приказ английскому флоту о защите французского побережья пролива Ла-Манш. Самый трудный и тяжелый для английского кабинета момент наступает тогда, когда нужно принять быстрое, четкое и твердое решение. В течение всего долгого дня министры спорили, уходили от решения, отказываясь или не желая связывать себя окончательными обязательствами.
Пришедшую войну Франция восприняла как своего рода «национальный рок», несмотря на то, что многие в глубине души предпочли бы избежать ее. Почти с благоговейным трепетом один иностранный наблюдатель сообщал о подъеме «национального духа» и «полном отсутствии волнений» в народе, патриотизм которого, как утверждали, подорван анархическими тенденциями, способными в случае войны привести к фатальным последствиям. Бельгия, где свершилось редкое событие — появился герой, вошедший потом в историю, была вне себя от радостного сознания, что ее ведет безупречный король, смело сделавший выбор: смириться или сопротивляться. Страна приняла решение менее чем за три часа, отдавая себе отчет в том, что оно может оказаться самоубийственным.
У Англии не было ни Альберта, ни Эльзаса. Ее оружие было готово, а воля — нет. В течение последних десяти лет она училась воевать и готовилась к войне, которая теперь надвигалась на нее. С 1905 года в Англии действовала система, называвшаяся «Военная книга» и не оставлявшая место для половинчатости, традиционной для английской манеры вести дела. Все приказы военного времени были готовы для подписания, конверты имели точные адреса, объявления и прокламации были либо уже напечатаны, либо набраны. Король, покидая Лондон, всегда брал с собой документы, требовавшие немедленного подписания. Цель всех этих мероприятий была ясна — покончить с неразберихой, прочно укрепившейся в английском характере.
Появись германский флот в проливе Ла-Манш, это стало бы для Англии вызовом не меньшим, чем испанская армада, угрожавшая стране много-много лет назад, и кабинет, заседавший в воскресенье, неохотно согласился на требования Грея. Письменное заверение, которое он вручил в тот же день Камбону, гласило: «Если германский флот войдет в пролив Ла-Манш или приблизится к французским берегам через Северное море, дабы предпринять враждебные акции, или будет угрожать французским судам, английский флот всеми имеющимися средствами окажет помощь Франции». Грей, однако, добавил, что это обещание «не обязывает Англию вступить в войну с Германией, если германский флот не совершит действий, указанных выше». Отражая опасения кабинета, Грей сказал, что Англия, не уверенная в надежной защите своих берегов, «не может без риска отправить военные силы за пределы страны».
Камбон спросил, не является ли данное заявление вообще отказом от военных действий. Грей ответил: его слова «относятся лишь к настоящему моменту». Камбон предложил, чтобы Англия в качестве «моральной поддержки» направила на континент две дивизии. По мнению Грея, отправка таких небольших сил или даже четырех дивизий «чревата максимальным риском и даст лишь минимальный эффект». Он добавил, что морские обязательства Англии нельзя оглашать до тех пор, пока о них на следующий день не будет проинформирован парламент.
Наполовину в отчаянии, но все же не теряя надежды, Камбон направил своему правительству «совершенно секретную телеграмму», в которой и сообщил о заверении Англии. Телеграмма пришла в Париж в тот же день в 8:30 вечера. Хотя это было «хромое» обязательство, намного меньше того, на что рассчитывала Франция, посол полагал, что оно способно привести к полному военному участию Англии, ибо, как он выразился впоследствии, страны «наполовину» не воюют.
Морские обязательства, однако, были вырваны у кабинета ценой раскола, который Асквит всеми силами старался предотвратить. Два министра, лорд Морли и Джон Бёрнс, подали в отставку, а грозный и таинственный Ллойд Джордж все еще «сомневался». По мнению Морли, кабинет должен был «развалиться в тот же день», а Асквит нехотя признал, что «мы находимся на грани полного развала».
Черчилль, всегда готовый предвосхитить события, поставил себе цель включить в коалиционное правительство партию консерваторов, к которой прежде принадлежал и сам. Как только закончилось заседание кабинета, он отправился на встречу с Бальфуром, бывшим премьер-министром, который, как и многие руководители консервативной партии, придерживался мнения, что Англия должна довести политику, приведшую к созданию Антанты, до своего логического, хотя и печального, завершения. Черчилль сообщил, что, по его предположению, примерно половина либерального кабинета подаст в отставку, если будет объявлена война. Партия тори, ответил Бальфур, готова войти в коалицию, если возникнет необходимость, но в этом случае, по его мнению, страна будет расколота антивоенным движением, которое возглавят вышедшие из правительства либералы.
О германском ультиматуме пока ничего не было известно. Черчилль, Бальфур, Холдейн и Грей мыслили, исходя из угрозы гегемонии Германии в Европе после падения Франции. Однако политика поддержки Франции разрабатывалась за закрытыми дверями и общественность о предпринятых шагах ничего не знала. Большинство либерального правительства отвергало их. Ни правительство, ни страна не имели единых взглядов по этому вопросу. Многим англичанам, если не подавляющему большинству, разразившийся кризис представлялся продолжением давней ссоры между Германией и Францией, не имевшей никакого отношения к Англии. Чтобы превратить ее в глазах общественности в дело, затрагивавшее Англию, необходимо было нарушение нейтралитета Бельгии, этого плода английской внешней политики. Каждый шаг захватчиков стал бы ударом по договору, который создала и подписала сама Англия. Грей решил назавтра потребовать у кабинета рассматривать это вторжение как формальный casus belli.
В тот вечер, когда он обедал вместе с Холдейном, курьер министерства иностранных дел принес портфель для донесений, в нем находилась телеграмма, сообщавшая, как писал об этом Холдейн, «что Германия намеревается вторгнуться в Бельгию». Что это была за телеграмма и от кого поступило предупреждение, было неясно, однако Грей считал ее подлинной.
— Что вы думаете по этому поводу? — спросил Грей, передавая телеграмму Холдейну.
— Немедленная мобилизация, — ответил тот.
Они сразу встали из-за стола и поехали на Даунинг-стрит. Там находились премьер-министр и несколько гостей. Попросив главу кабинета пройти в отдельную комнату, они показали ему телеграмму и попросили полномочий для объявления мобилизации. Асквит согласился. Холдейн предложил, чтобы его, принимая во внимание чрезвычайные обстоятельства, временно вновь назначили главой военного министерства. Завтра премьер-министр будет слишком занят и вряд ли сможет выполнять обязанности военного министра. Асквит снова согласился и довольно охотно, потому что ему очень не нравился фельдмаршал лорд Китченер Хартумский, который был известен своими деспотическими замашками и которого Асквита убеждали назначить на этот пост.
Следующий день, понедельник, был официальным нерабочим днем, погода выдалась ясной и солнечной. Лондон был забит людскими толпами, которые ринулись не на взморье, а в столицу, узнав о надвигавшемся кризисе. В полдень перед Уайтхоллом стало так многолюдно, что прекратилось движение и гул многотысячной толпы был слышен в зале, где продолжались бесконечные заседания кабинета и где министры никак не могли решить, сражаться за Бельгию или нет.
Принявший руководство военным министерством Холдейн уже отправлял мобилизационные телеграммы о призыве резервистов и солдат территориальных частей. В 11 часов кабинет получил известие о том, что Бельгия выставила свои шесть дивизий против Германской империи. Через час министрам представили декларацию консервативной партии, составленную еще до предъявления германского ультиматума Бельгии. В ней подчеркивалось, что колебания в отношении поддержки Франции и России окажутся «фатальными для чести и безопасности Соединенного королевства». Вопрос о союзе с Россией уже и так стоял поперек горла либеральным министрам. Еще двое из них — сэр Джон Саймон и лорд Бошамп — подали в отставку, однако главная фигура, Ллойд Джордж, узнав о событиях в Бельгии, решил остаться в правительстве.
В 3 часа дня 3 августа Грей должен был выступить с первым официальным и публичным заявлением правительства по поводу кризиса. От него зависела судьба всей Европы, так же как и Англии. Перед Греем стояла задача: повести страну в бой, объединив ее. Он должен был убедить и увлечь за собой собственную партию, по традиции пацифистскую. Объяснить старейшему и опытнейшему парламенту в мире, как Англия взяла на себя обязательство — не давая официально подобного обязательства — поддержать Францию, и показать, что Бельгия — лишь повод, а истинная причина во Франции. Он должен был призывать к чести Англии, пояснив, что решающим фактором остается защита ее интересов. Ему предстояло выступить в парламенте, где более трехсот лет традиционно велись изощренные дебаты по проблемам внешней политики. Не обладая блеском красноречия Бёрка или силой убеждения Питта, мастерством Каннинга или напористостью Пальмерстона, риторикой Гладстона или остроумием Дизраэли, он должен был отстаивать проводимый им внешнеполитический курс, который не смог предотвратить войну. Оправдать настоящее, соизмерить его с прошлым и заглянуть в будущее — такой была цель, стоявшая перед Греем.
Ему не хватило времени написать речь. В последний час, когда он попытался было набросать тезисы, объявили о прибытии германского посла. Вошедший Лихновский тревожно спросил: что решило правительство? Что собирается сказать Грей в палате общин? Не будет ли это объявлением войны? Грей ответил, что это будет не объявление войны, а «заявление об условиях». «Не является ли нейтралитет одним из этих условий?» — спросил Лихновский. Он стал «умолять» Грея не делать этого. Посол не знал планов германского генерального штаба, но не мог поверить, чтобы они включали «серьезное» нарушение нейтралитета, хотя германские войска, «возможно, и пересекут небольшой угол Бельгии». «В таком случае, — сказал Лихновский, повторяя вечную эпитафию человеческого смирения перед судьбой, — вряд ли что-то можно изменить».
Они разговаривали в дверях, подгоняемые своими срочными делами. Грей пытался выкроить несколько минут покоя, чтобы поработать над речью, а Лихновский — оттянуть момент, когда будет брошен вызов. Они расстались и уже никогда больше не встречались официально.
В полном составе палата общин собралась впервые после 1893 года, когда Гладстон выступил с биллем о гомруле. Чтобы разместить всех ее членов, в проходах установили дополнительные стулья. Галерея дипломатов была полна, пустовали лишь два кресла, отмечая отсутствие германского и австрийского послов. Члены палаты лордов заполнили галерею для публики, и в их числе был фельдмаршал лорд Робертс, давно и безуспешно добивавшийся введения обязательной воинской повинности. Напряженная тишина, когда впервые за много лет никто не смел шевельнуться, передать записку или, наклонившись к соседу, шепотом поболтать, вдруг была нарушена грохотом — это парламентский священник, пятясь, отходил от спикера и споткнулся о выставленный в проходе дополнительный стул. Все взоры остановились на скамье для членов правительства, где между Асквитом, замершим с бесстрастным мягким лицом, и Ллойд Джорджем, которого сильно старили всклокоченные волосы и бесцветные щеки, сидел Грей в летнем легком костюме.
Он встал, и все увидели его «бледное, изможденное и усталое» лицо. Несмотря на то, что Грей был членом палаты общин в течение двадцати девяти лет и восемь лет занимал место на скамье правительства, в парламенте мало знали — а в стране и того меньше — о том, как именно проводит он внешнеполитический курс Англии. Почти никому не удавалось вопросами загнать министра иностранных дел в ловушку и выудить у него определенный и ясный ответ, и все же его уклончивость, которая у другого, менее осторожного государственного деятеля подверглась бы резкой критике, в данном случае воспринималась без подозрений. Такой некосмополитичный, такой английский, такой типичный для этой страны политик, такой сдержанный, Грей, по общему мнению, никак не мог с безрассудной легкостью включаться в международные споры. Он не любил внешнюю политику и не получал удовольствия от своей работы: напротив, он относился к ней как к неприятной, но необходимой обязанности. По уикендам Грей не мчался, как многие, на континент, а уезжал в глубь Англии. Он не владел иностранными языками, если не считать французского, который знал на уровне школьника. Вдовец в пятьдесят два года, бездетный, необщительный, он, казалось, относился к земным страстям с таким же безразличием, как и к своей работе. Форель в ручьях и голоса птиц — вот, пожалуй, и все страсти, которые владели этим человеком, отгородившимся от мира каменной стеной.
Говоря медленно, но с видимым волнением, Грей призвал палату общин подойти к кризису с точки зрения «британских интересов, британской чести и британских обязательств». Он рассказал историю о военных «беседах» с Францией. По его словам, «никакие секретные соглашения» с Францией не обязывают парламент и не ограничивают Англию в выборе собственного курса. Он сказал, что Франция вступила в войну, выполняя «долг чести» по отношению к России, но «мы не участвуем во франко-русском союзе, мы даже не знаем условий этого союза». Казалось, он слишком увлекся аргументами о неучастии Англии в каких-либо соглашениях. Обеспокоенный консерватор, лорд Дерби, прошептал сердито на ухо своему соседу: «Боже мой, они собираются бросить Бельгию на произвол судьбы!»
Затем Грей сообщил о договоренности с Францией, касающейся взаимодействия флотов. Он рассказал, что в соответствии с заключенным соглашением «весь французский флот сосредоточен в Средиземноморье». Северное и западное побережья Франции оказались «абсолютно незащищенными». По его «убеждению», сказал он, если бы «германский флот прошел через пролив и обрушился на незащищенные берега Франции, мы не смогли бы стоять спокойно в стороне, наблюдая за происходящим на наших глазах, бесстрастно сложа руки и ничего не предпринимая!». Со скамей оппозиции раздались приветственные крики, в то время как либералы молча слушали, «мрачно соглашаясь».
Оправдывая уже принятые Англией обязательства защищать берега Франции вдоль пролива Ла-Манш, Грей выдвинул спорный довод о «британских интересах» и британских торговых путях в Средиземном море. Это был запутанный клубок, и министр поспешил перейти «к более серьезным проблемам, становящимся серьезнее с каждым часом», а именно, к нейтралитету Бельгии.
Чтобы подать вопрос должным образом. Грей, благоразумно не надеясь на собственное красноречие, воспользовался цитатой из громоподобной речи Гладстона, произнесенной в 1870 году: «Может ли Англия стоять в стороне и спокойно наблюдать за совершением гнуснейшего преступления, навеки запятнавшего позором страницы истории, и превратиться таким образом в соучастника в грехе?» У Гладстона позаимствовал он и фразу, выражающую основную идею: Англия должна выступить «против чрезмерного усиления какой бы то ни было державы».
Своими словами Грей сказал следующее: «Я прошу палату общин подумать, чем, с точки зрения британских интересов, мы рискуем. Если Франция будет поставлена на колени… если под то же мощное влияние подпадет Бельгия, а затем — Голландия и Дания… если в этот критический час мы откажемся от обязательств чести и интересов, вытекающих из договора о бельгийском нейтралитете… Я ни на минуту не могу поверить, что в конце этой войны, даже если бы мы и не приняли в ней участия, нам удалось бы исправить случившееся и предотвратить падение всей Западной Европы под давлением единственной господствующей державы… мы и тогда потеряем, как мне кажется, наше доброе имя, уважение и репутацию в глазах всего мира, кроме того, мы окажемся перед лицом серьезнейших и тяжелейших экономических затруднений».
Грей поставил перед членами палаты «проблемы и выбор». Парламент, слушавший его с «напряженнейшим вниманием» более полутора часов, разразился бурными аплодисментами, красноречиво говорившими об одобрении. Минуты, когда отдельной личности удается повести за собой нацию, запоминаются навечно, и речь Грея, по-видимому, стала одним из поворотных пунктов, по которым люди впоследствии отсчитывают ход истории. Но голоса недовольных все же раздавались — убедить в чем-либо всех до единого членов палаты общин или добиться среди них единства было невозможно. Рамсей Макдональд, выступая от имени лейбористов, заявил, что Британия должна оставаться нейтральной, Кейр Харди обещал поднять рабочий класс на борьбу против войны, затем в кулуарах парламента группа либералов приняла резолюцию, утверждавшую, что Грей не сумел представить достаточные основания для того, чтобы втянуть страну в войну. Однако Асквит был убежден, что в целом «наши крайние любители мира утихли, хотя не исключено, что через некоторое время они вновь обретут дар речи». Двух министров, подавших утром в отставку, вечером уговорили вернуться в кабинет, и, по общему мнению, Грею удалось повести за собой страну.
«Что нам теперь делать?» — спросил Черчилль Грея, когда они вместе выходили из палаты общин. «Теперь, — ответил Грей, — мы отправим немцам ультиматум с требованием прекратить в течение 24 часов вторжение в Бельгию». Спустя несколько часов, обращаясь к Камбону, Грей сказал: «Если они откажутся, начнется война». Несмотря на то, что британскому министру пришлось ждать еще сутки, прежде чем отправить ультиматум, опасения Лихновского полностью оправдались — нарушение нейтралитета Бельгии стало поводом английского участия в войне.
Немцы шли на этот риск потому, что рассчитывали на короткую войну, и потому, что, вопреки раздавшимся в последнюю минуту мольбам и увещеваниям гражданских руководителей, которые опасались ответных действий Англии, германский генеральный штаб, приняв во внимание ее воинственность, уже сбросил это обстоятельство со счетов как не имеющее или почти не имеющее никакого значения в войне, которая, по мнению военных, закончится через четыре месяца.
Покойный пруссак Клаузевиц и еще здравствовавший Норман Энджелл, непонятый профессор, вместе пытались вдолбить в европейские умы концепцию молниеносной войны. Быстрая, решающая победа стала германской ортодоксальностью. Экономическая невозможность длительной войны была ортодоксальностью для всех.
«Вы вернетесь домой еще до того, как с деревьев опадут листья», — заявил кайзер в первую неделю августа в речи, обращенной отбывающим на фронт солдатам. Один из современников, близкий к германским придворным кругам, сделал в своем дневнике 9 августа запись о том, что зашедший днем граф Опперсдорф сказал, что эти события не продлятся больше десяти недель, а граф Хохберг полагал, что не более восьми, после чего «мы с вами вновь увидимся в Лондоне».
Некий германский офицер, отправлявшийся на Западный фронт, рассчитывал позавтракать в кафе «Де ля Пэ» в Париже в день Седана (2 сентября). Русские офицеры думали прибыть в Берлин примерно в это же время, полагая, что война продлится самое большее шесть недель. Один офицер императорской гвардии спрашивал совета у личного врача царя, не стоит ли ему сразу взять с собой парадную форму для въезда в Берлин или лучше чтобы ее выслали на фронт потом, с первым курьером. Английского офицера, служившего военным атташе в Брюсселе и потому считавшегося хорошо информированным, после прибытия в полк попросили высказаться по поводу продолжительности войны. Он ответил, что это ему неизвестно, однако «имеются финансовые причины, из-за которых великие державы долго не выдержат». Он слышал это от премьер-министра, «сказавшего, что так думает лорд Холдейн».
В Петербурге обсуждали не то, смогут ли русские победить, а сколько на это потребуется времени — два или три месяца. Пессимистов, утверждавших, что война продлится шесть месяцев, обвиняли в пораженчестве. «Василий Федорович (Вильгельм, сын Фридриха, то есть кайзер) совершил ошибку, он не выдержит», — всерьез предрекал русский министр юстиции. Он был недалек от истины. Германия, не строившая своих расчетов на длительную кампанию, имела в начале войны запас нитратов для производства пороха всего на шесть месяцев. И лишь открытый несколько позднее способ получения азота из воздуха позволил ей продолжить войну. Французы, также делая ставку на стремительность кампании, решили не рисковать войсками и без боя сдали немцам железорудный район в Лотарингии, предполагая вернуть его после скорой победы. В результате они потеряли 80 процентов рудных запасов и чуть было не проиграли войну. Англичане, проявляя, как всегда, осторожность, смутно рассчитывали на победу в течение нескольких месяцев, не зная точно, где, когда и как они ее одержат.
Неизвестно, благодаря чему, инстинкту или интеллекту, но три больших ума, причем все — военные, предвидели, что черная тень ляжет не на месяцы, а на годы. Один из них, Мольтке, предсказывал «длительную, изнуряющую борьбу». Другим был Жоффр. Отвечая в 1912 году на вопросы министров, он заявил, что если Франция выиграет первую битву, борьба Германии примет национальный характер, и наоборот. В любом случае в войну будут втянуты другие страны, и в результате война станет «бесконечной». И все же ни он, ни Мольтке, возглавляя генеральные штабы своих стран — с 1911 и 1906 года соответственно, предвидя войну, не учли в разрабатываемых планах своих предсказаний о том, что она будет войной на истощение.
Третьим — и единственным, кто действовал на основе своих предвидений, — был лорд Китченер, хотя он и не принимал участия в подготовке первоначальных планов. 4 августа его поспешно назначили военным министром, когда он уже собрался сесть на пароход и отплыть в Египет. Китченер, словно бы обратясь к бездонным глубинам неведомого оракула, предсказал, что война продлится три года. Своему недоверчивому коллеге он сказал: «Да, три года, для начала. Такая нация, как Германия, взявшись за это дело, бросит его лишь тогда, когда будет разбита наголову. А это потребует очень много времени. И ни одна живая душа не скажет, сколько именно».
Кроме Китченера, с первых дней пребывания на посту военного министра настаивавшего на подготовке многомиллионной армии для войны, которая будет длиться годами, никто не составлял планов, рассчитанных более чем на три-четыре месяца. В Германии идея молниеносной войны вызывала уверенность в том, что благодаря быстроте кампании военное вмешательство Англии не будет иметь значения.
«Если бы кто-нибудь сказал мне заранее, что Англия поднимет оружие против нас!» — стенал кайзер однажды за обедом в ставке, когда война уже разгорелась. Прозвучал чей-то несмелый голос: «Меттерних», имея в виду германского посла в Лондоне, который в 1912 году был уволен со своего поста за надоедливую привычку твердить о том, что усиление германского флота приведет к столкновению с Англией не позднее 1915 года. Холдейн заявил кайзеру в 1912 году, что Англия никогда не согласится с тем, что французские порты на побережье пролива Ла-Манш могут оказаться в руках Германии, и напомнил ему также о договорных обязательствах в отношении Бельгии. В 1912 году принц Генрих Прусский в упор спросил своего двоюродного брата короля Георга: «В случае войны между Германией и Австрией, с одной стороны, и Францией и Россией — с другой, выступит ли Англия в поддержку двух последних упомянутых держав?» Король Георг ответил: «Без сомнения да, но при определенных обстоятельствах».
Несмотря на все предупреждения, кайзер отказывался верить этим сведениям, хотя, как он знал, они были достоверными. По свидетельству одного из его приближенных, предоставив Австрии свободу действий 5 июля, он вернулся на яхту, «убежденный» в нейтралитете Англии. Его два приятеля со студенческих дней в Бонне — Бетман и Ягов, которых на государственные посты кайзер назначил лишь в силу своей сентиментальной слабости к собратьям по студенческой корпорации, носившим черно-белые ленты и обращавшимся друг к другу на «ты», — периодически утешали себя взаимными заверениями в нейтралитете Англии, уподобляясь перебирающим четки набожным католикам.
Мольтке и его генеральный штаб не нуждались ни в Грее, ни в ком-нибудь еще, кто продиктовал бы им по слогам, какие действия предпримет Англия, поскольку считали вопрос о вмешательстве Англии решенным и не вызывающим сомнений. «Чем больше англичан, тем лучше», — сказал Мольтке адмиралу Тирпицу, имея в виду, что чем больше английских солдат высадится на континенте, тем больше их будет уничтожено в решающей битве. Естественный пессимизм Мольтке лишил его иллюзий, рожденных стремлением выдавать желаемое за действительное. В меморандуме, составленном в 1913 году, он изложил обстановку так, как ее не смогли описать сами англичане. Мольтке утверждал: если Германия вступит на территорию Бельгии без ее согласия, «тогда Англия выступит, и притом обязательно, на стороне наших врагов», как она и объявила еще в 1870 году. По мнению Мольтке, в Англии никто не поверит обещаниям Германии освободить бельгийскую территорию после разгрома Франции. Мольтке полагал, что в случае войны между Германией и Францией Англия вмешается независимо от того, нарушит или нет германская армия нейтралитет Бельгии, «так как англичане боятся гегемонии Германии и, придерживаясь принципов поддержания равновесия сил, сделают все, чтобы не допустить усиления Германии как державы».
«В годы, непосредственно предшествовавшие войне, у нас не было никаких сомнений в отношении незамедлительной высадки на побережье Франции британского экспедиционного корпуса», — свидетельствовал генерал фон Кюль, представитель высших кругов германского генерального штаба. По мысли германских генералов, английский экспедиционный корпус будет отмобилизован на 11-й день войны, направлен в порты погрузки на 12-й и полностью переброшен во Францию на 14-й. Эти расчеты оказались практически точными.
Штаб германских военно-морских сил также не испытывал никаких иллюзий. «В случае войны Англия займет враждебную позицию», — гласила телеграмма из морского министерства, переданная 11 июля адмиралу фон Шпее, находившемуся на борту «Шарнхорста» в Тихом океане.
Через два часа после окончания речи Грея в палате общин произошло самое значительное с 1870 года событие, надолго запечатлевшееся в памяти каждого человека по обеим сторонам Рейна: Германия объявила войну Франции. Для немцев, по словам кронпринца, она означала «военное решение» напряженной ситуации, конец кошмара изоляции. «Радостно вновь сознавать себя живыми», — с восторгом писала одна немецкая газета в специальном выпуске, озаглавленном «Благословление оружия». Немцы, утверждала она, «упиваются счастьем… Мы так долго ждали этого часа… Меч, который заставили нас взять в руки, не будет вложен в ножны, пока мы не добьемся своих целей и не расширим территорию, как этого требует необходимость». Но не все переживали состояние экстаза. Депутаты левого крыла, вызванные в рейхстаг, замечали друг в друге «депрессию» и «нервозность». Один из них, признавая готовность проголосовать за все военные кредиты, пробормотал: «Мы не можем позволить им уничтожить рейх». Другой все время ворчал: «Эта некомпетентная дипломатия, эта некомпетентная дипломатия».
Во Францию первый сигнал поступил в 6:15, когда в кабинете Вивиани зазвонил телефон и в трубке раздался голос американского посла Майрона Геррика. Задыхаясь от слез, он сообщил, что к нему только что обратились с просьбой взять под свое покровительство германское посольство и поднять на его флагштоке американский флаг. Как заявил Геррик, он согласился, правда, отказавшись вывесить флаг.
Сразу же поняв, что означает эта просьба, Вивиани приготовился к неизбежному визиту германского посла. О его прибытии было доложено буквально через несколько минут. Фон Шён, женатый на бельгийке, вошел с мрачным видом. Он начал с жалобы — по дороге сюда одна дама просунула голову в окно экипажа и «оскорбила меня и моего императора». Вивиани, чьи нервы были напряжены до предела мучительными событиями последних дней, поинтересовался, не эта ли жалоба является причиной визита германского посла. Шён признал, что у него есть и другие поручения и, развернув привезенный с собой документ, огласил его содержание. По свидетельству Пуанкаре, именно это и было истинной причиной смущения посла, имевшего «честную душу». В ноте Франция обвинялась в «организованных нападениях» и воздушных бомбардировках Нюрнберга и Карлсруэ, нарушениях бельгийского нейтралитета французскими авиаторами, совершавшими полеты над территорией Бельгии. Вследствие указанных действий «Германская империя считает себя в состоянии войны с Францией».
Вивиани официально отклонил все обвинения, включенные в ноту не для того, чтобы произвести впечатление на правительство Франции, знавшее, разумеется, об их необоснованности, а для того, чтобы внушить германской общественности мысль, что немцы стали жертвой агрессии Франции. Вивиани проводил фон Шёна к двери, а затем, словно желая оттянуть момент расставания, вышел вместе с ним из здания и спустился по ступеням подъезда, подойдя едва ли не к самой дверце ожидавшего посла экипажа. Два представителя «наследственных врагов» остановились, молча переживая несчастье, безмолвно поклонились друг другу, и через несколько мгновений фон Шён исчез в сгущавшихся сумерках.
В тот вечер в Уайтхолле сэр Эдвард Грей, стоя у окна вместе с одним из своих друзей, глядел на улицу, где зажигались фонари. Он произнес фразу, которой с тех пор нередко характеризовали канун войны: «Во всей Европе гаснут огни. Наше поколение не увидит, как они загорятся снова».
В Брюсселе 4 августа в 6 часов утра герр фон Белов нанес последний визит в министерство иностранных дел. Германский посланник вручил ноту: ввиду отклонения предложений германского правительства, имеющих «самые благородные намерения», Германия вынуждена предпринять меры для обеспечения своей безопасности, «если необходимо, силой оружия». Это «если необходимо» все еще оставляло для Бельгии возможность переменить свое решение.
В тот же день американский посланник Брэнд Уитлок, которого попросили взять под свое покровительство германскую миссию, войдя в кабинет, застал там фон Белова и его первого секретаря Штумма. Они устало и неподвижно сидели в креслах и не делали никаких попыток упаковать свое имущество, их нервы были истощены «почти до предела». Белов курил, потирая лоб рукой; два престарелых чиновника, вооружившись свечами, сургучом и полосками бумаги, опечатывали дубовые шкафы, где хранились архивы. «О, несчастные глупцы! — вполголоса повторял фон Штумм. — Почему они не уйдут с дороги, по которой на них движется паровой каток? Мы не хотим причинять им вреда, но если они останутся на нашем пути, мы втопчем их в грязь, смешаем с землей. О, несчастные глупцы!»
И лишь позже многие в Германии стали задаваться вопросом, кто же в тот день на самом деле оказался глупцом. Этот день, как впоследствии сделал вывод австрийский министр иностранных дел граф Чернин, «стал началом нашей величайшей катастрофы»; в этот день, по признанию кронпринца, «мы, немцы, проиграли первое сражение в глазах всего мира».
Утром 4 августа, в две минуты девятого первая серо-зеленая волна перекатилась через границы Бельгии у Геммериха, в тридцати милях от Льежа. Бельгийские жандармы, находившиеся на постах в сторожевых будках, открыли огонь. Войска под командованием генерала фон Эммиха, выделенные из основных германских армий для наступления на Льеж, включали шесть пехотных бригад, каждая с артиллерией и другой военной техникой, и трех кавалерийских дивизий. К вечеру они вышли к городу Визе на Маасе, которому первому суждено было превратиться в руины.
Вплоть до последней минуты многие все еще верили, что германские армии обойдут бельгийские границы. Зачем немцам по собственной воле обзаводиться еще двумя врагами? Так как никто не считал немцев глупцами, на ум французам мог прийти один ответ, который напрашивался сам собой: германский ультиматум Бельгии не более чем трюк и никакого вторжения на ее территорию не будет. Он предназначен лишь для того, «чтобы нам первыми пришлось вступить на землю Бельгии», как утверждал Мессими в своем приказе, запрещая французским войскам, «даже патрулям или одиночным всадникам», пересекать пограничную линию.
По этой причине или подругам соображениям, однако Грей еще не направил немцам английского ультиматума. Король Альберт не обратился к странам-гарантам за военной помощью. Он также опасался, что ультиматум может оказаться «колоссальным обманом», а если бы он преждевременно призвал английские войска, их присутствие вовлекло бы Бельгию в войну помимо ее воли. Кроме того, могло обернуться и так, что, утвердившись на бельгийской земле, соседи не станут торопиться с уходом. И лишь тяжелый топот германских войсковых колонн, двигавшихся к Льежу, положил конец всем сомнениям и не оставил другого выбора. В полдень 4 августа король обратился к странам-гарантам с призывом к «совместным и согласованным действиям».
В Берлине Мольтке еще надеялся, что после первых выстрелов, произведенных для спасения чести, бельгийцы, возможно, согласятся «на достижение взаимопонимания». Поэтому последняя германская нота говорила просто «о силе оружия» и не упоминала об объявлении войны. Когда бельгийский посол барон Бейенс пришел к Ягову утром в день вторжения, чтобы потребовать свой паспорт, германский министр поспешил к нему навстречу с вопросом: «Итак, что вы хотите мне сказать?» — словно надеясь на какой-то шаг со стороны Бельгии. Он вновь повторил германское предложение уважать нейтралитет Бельгии и возместить все убытки, если не будут уничтожены железные дороги, мосты и туннели и войска будут беспрепятственно пропущены через бельгийскую территорию, что означало отказ от обороны Льежа. Когда Бейенс уже уходил, Ягов шел за ним и говорил с надеждой в голосе: «Может быть, у нас еще найдется, что обсудить».
В Брюсселе, через час после начала вторжения, король Альберт в полевой военной форме отправился на заседание парламента. Мелкой рысью маленькая процессия двигалась по улице Рояль. Во главе ее в открытой коляске ехала королева и ее трое детей, за ней еще два экипажа, замыкал кавалькаду король верхом на лошади. Дома вдоль всего пути украшали флаги и цветы, по обеим сторонам улицы стояли восторженные люди. Незнакомцы обменивались рукопожатиями, смеясь и крича, каждый ощущал, по свидетельству очевидца, единение с соотечественником, «общие узы любви и ненависти». Приветственные кличи прокатывались по толпе волна за волной, бельгийцы в охватившем всех единодушном порыве стремились продемонстрировать королю, что он — символ их страны и их решимости отстоять независимость. Даже австрийский посланник, который почему-то забыл, что ему следует не появляться на публике, и вместе с остальными дипломатами наблюдал за процессией из окна парламента, утирал слезы с глаз.
После того как королева со свитой, депутаты и публика заняли свои места, в зал заседаний вошел король. Коротким жестом бросив на кафедру фуражку и перчатки, он заговорил, и его голос лишь иногда выдавал волнение. Напомнив о конгрессе 1830 года, который создал независимую Бельгию, король обратился с вопросом: «Господа, решили бы вы без колебаний сохранить в неприкосновенности священный дар наших предков?» И депутаты, движимые одним чувством, вскочили с мест, восклицая: «Да! Да! Да!»
Американский посланник Уитлок описал эту сцену в своем дневнике. Его внимание привлек двенадцатилетний наследник, одетый в матросский костюмчик. С напряженным вниманием, не отрываясь, смотрел он на отца. Посланник спрашивал себя: «О чем думает этот мальчик?.. Вспомнит ли он когда-нибудь через много лет эту сцену? И каким образом? При каких обстоятельствах?» Мальчик в матросском костюмчике, став королем Леопольдом III, капитулировал в 1940 году, когда повторилось германское вторжение.
На улицах после окончания речи короля энтузиазм переходил в лихорадку. Солдаты, которых еще вчера презирали, превратились в героев. Люди кричали: «Долой немцев! Смерть убийцам! Vive la Belgique ind?pendante! Да здравствует независимая Бельгия!» После того как король ушел, толпа принялась вызывать военного министра — обычно, кто бы ни занимал этот пост, это был самый непопулярный человек в правительстве. Когда де Броквиль появился на балконе и те пылкие чувства, которые разделяли в этот день все в Брюсселе, нахлынули на него, то прослезился даже этот сдержанный и учтивый человек.
В это же время в Париже французские солдаты в красных штанах, в длинных темно-синих шинелях, с полами, подвернутыми спереди и пристегнутыми уголками на пуговицы, маршировали по улицам и распевали песни.
Однорукий генерал По, очень популярный из-за своего увечья, сопровождал войска верхом на коне. Будучи ветераном войны 1870 года, он приколол к мундиру черно-зеленую ленту. Проезжали кавалерийские полки; кирасиры в блестящих металлом нагрудниках, с длинными черными султанами из конского волоса на шлемах, еще не догадывались, что уже превратились в анахронизм. За ними двигались огромные клети с самолетами, платформы с длинными полевыми пушками, выкрашенными в серый цвет: так называемые «семидесятипятки», soixante-quinzes — гордость французской армии. Весь день поток людей, лошадей, оружия и военных грузов вливался под сводчатые порталы Северного и Восточного вокзалов.
По опустевшим бульварам маршировали отряды добровольцев, они размахивали флагами и плакатами и громкими криками заявляли о своих намерениях: «Люксембург никогда не будет немецким!», «Румыния собирается под знамена матери латинских народов», «Свобода Италии оплачена французской кровью», «Испания — любящая сестра Франции», «Скандинавы Парижа», «Греки, которые любят Францию», «Жизни латиноамериканцев ради матери латиноамериканской культуры». Восторженными кличами и приветствиями встретили транспарант, который гласил: «Эльзасцы идут домой!»
На совместном заседании сената и палаты депутатов Вивиани, бледный как смерть и будто измученный душевными и телесными страданиями, превзошел в пламенном красноречии самого себя, произнеся величайшую, по общему мнению, речь. Это, между прочим, говорили о всех, кто выступал в тот день. В портфеле у Вивиани лежал текст договора Франции с Россией, но на эту тему никто не задавал никаких вопросов. Бурными приветствиями парламент встретил его объявление о том, что Италия, «с ясным предвидением, характерным для латинского интеллекта», заявила о своем нейтралитете. Как ожидалось, третий участник Тройственного союза, когда дело дошло до испытания на прочность, отступил в сторону на том основании, что нападение Австрии на Сербию является актом агрессии, который освобождает Италию от обязательств по договору. Благодаря итальянскому нейтралитету Франция могла высвободить дополнительно 4 дивизии, или 80 тысяч человек, занятых охраной ее южных границ.
После того как Вивиани кончил говорить, была зачитана речь президента Пуанкаре, который был очень занят и не смог лично присутствовать на заседании парламента. Эту речь слушали стоя. Франция, взывал Пуанкаре, выступает в глазах всего мира защитницей Свободы, Справедливости и Разума, удачно перефразировав традиционный французский девиз. Телеграммы со словами искреннего сочувствия поступают во Францию изо всех уголков, как намеренно выразился президент, «цивилизованного» мира. После того как были прочитаны последние строки послания, на трибуну поднялся генерал Жоффр, «поразительно уверенный в себе и совершенно спокойный», и обратился к президенту с прощальным приветствием перед отъездом на фронт.
В Берлине, когда депутаты рейхстага собрались на заседание, чтобы выслушать тронную речь кайзера, лил дождь. Через окна рейхстага, где должна была состояться предварительная встреча с канцлером, доносился бесконечный цокот лошадиных подков. Это кавалерия эскадрон за эскадроном шла по мокрым и блестевшим от дождя улицам. Руководители партий встретились с Бетманом в комнате, украшенной громадной картиной, которая запечатлела знаменательное зрелище: кайзер Вильгельм I победоносно топчет своим конем французский флаг. Император был изображен вместе с Бисмарком и фельдмаршалом Мольтке на поле сражения под Седаном, а немецкий солдат на переднем плане придерживает французский флаг под копытами коня кайзера. Бетман призвал депутатов сплотиться и «быть единодушными» в своих решениях. «Мы будем единодушны, ваше превосходительство», — покорно ответил представитель либералов. Всезнающий Эрцбергер, который был докладчиком комитета по военным делам и близким знакомым канцлера, считался своим человеком на германском Олимпе. Сейчас он носился среди депутатов, заверяя каждого, что сербы будут разбиты «теперь уже наверняка к понедельнику» и что все идет хорошо.
После службы в кафедральном соборе депутаты дружно промаршировали к дворцу. Все двери тщательно охранялись, каждый вход был перекрыт натянутым канатом; народным представителям пришлось четырежды предъявлять пропуска, прежде чем они достигли Weisser Saal, Белого зала. В сопровождении нескольких генералов тихо вошел кайзер и сел на трон. Бетман, одетый в форму гвардейского драгуна, вынул из королевского портфеля текст речи и передал его кайзеру, который, поднявшись (он выглядел маленьким рядом с канцлером), начал читать написанное; на голове его красовалась каска, а вторая рука покоилась на эфесе сабли. Не упоминая Бельгии, кайзер заявил: «Мы вынули меч с чистой совестью и чистыми руками». Война спровоцирована Сербией при поддержке России. После рассуждений о несправедливостях русских депутаты заулюлюкали и закричали: «Позор!» Покончив с подготовленной частью речи, кайзер, повысив голос, провозгласил: «С этого дня я не признаю никаких партий, для меня существуют только немцы!» — и пригласил руководителей партий, если они разделяют его чувства, выйти и обменяться с ним рукопожатием. В течение этой церемонии рейхстаг, охваченный «крайним волнением», сотрясался от приветственных криков и возгласов, выражавших бурную радость.
В три часа депутаты вновь собрались на заседание, чтобы заслушать обращение канцлера и исполнить еще оставшиеся у них обязанности, а именно — одобрить военные кредиты и принять решение о временном прекращении работы рейхстага. Социал-демократы единодушно согласились голосовать вместе с прочими и последние часы своих депутатских обязанностей провели в оживленных консультациях по поводу того, следует ли присоединиться к «Hoch!» в честь кайзера. К общему удовлетворению, они решили возгласить «Hoch!» «кайзеру народу, стране».
Когда Бетман вышел на трибуну, все стали мучительно ждать, что же он скажет о Бельгии. Год тому назад на тайном совещании руководящего комитета рейхстага министр иностранных дел Ягов заявил, что Германия никогда не нарушит нейтралитета Бельгии, а тогдашний военный министр, генерал фон Хееринген, дал обещание, что в случае войны верховное командование будет уважать нейтралитет Бельгии до тех пор, пока он не будет нарушен врагами Германии. 4 августа депутаты еще не знали, что в то утро немецкие армии уже вторглись в Бельгию. Им объявили об ультиматуме, но ничего не сообщили об ответе Бельгии, потому что германское правительство, пытаясь создать впечатление о ее молчаливом согласии, хотело представить сопротивление бельгийской армии как несанкционированное и никогда не опубликовывало ответной ноты короля Альберта.
«Наши войска, — сообщил Бетман напряженно слушавшей аудитории, — оккупировали Люксембург и, возможно, — слово «возможно» не имело смысла, так как германские войска перешли границы восемь часов тому назад, — уже находятся в Бельгии». (Всеобщее смятение.) Да, совершенно верно, Франция дала обязательство уважать ее нейтралитет, но «мы знали, что она была готова вторгнуться в Бельгию», и «мы не могли ждать». Разумеется, как отметил канцлер, это был случай военной необходимости, а «необходимость не знает законов».
До сих пор депутаты, как правые, так и левые, презиравшие или не доверявшие Бетману, слушали его, затаив дыхание. Однако следующая фраза вызвала сенсацию. «Наше вторжение в Бельгию противоречит международному праву, но зло, — я говорю откровенно, — которое мы совершаем, будет превращено в добро, как только наши военные цели будут достигнуты». Адмирал Тирпиц назвал это заявление самой большой глупостью, сказанной когда-либо германским государственным деятелем, а Конрад Гауссман, лидер либеральной партии, считал лучшей частью речи канцлера. Поскольку, как полагали он и его коллеги из левых партий, акт признания вины — «теа culpa» — совершен публично, то вся ответственность с них снимается, и поэтому они встретили слова канцлера приветственными возгласами: «Sehr richtig! Очень верно!» В этот день Бетман уже произнес несколько афоризмов, но в заключение он сказал настолько поразительную вещь, что она сделала его имя бессмертным. По его словам, всякий, кому угрожали бы такие же опасности, как немцам, думал бы лишь о том, как «пробить себе путь».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.