МНЕНИЕ О ВОСТОЧНОМ ВОПРОСЕ[115] 1869 г
МНЕНИЕ О ВОСТОЧНОМ ВОПРОСЕ[115]
1869 г
Перепечатывая в книге брошюру «Мнение о восточном вопросе», писанную в 1869 году, я не считал нужным переделывать давно сказанное для применения к совершившимся фактам. Хотя в то время нельзя еще было предвидеть размера разыгравшихся потом событий, но направление их и тогда уже не подлежало сомнению. Готовившаяся борьба[116] между Германией и Францией обозначалась уже весьма ясно; вместе с тем нельзя было сомневаться и в том выводе, что исход этой борьбы в ту или другую сторону, решительный для судьбы западной половины нашего материка, не мог повлиять существенно на русские политические вопросы и на отношение к ним Европы; он мог только до некоторой степени затруднить или облегчить их дальнейший ход в будущем. Победа того или другого из противников изменяла не более как одно имя в списке противопоставленных нам сил. В одном случае в списке стояли бы: Франция, Австрия, Англия; в другом — Германия, Австрия, Англия. Победа Франции была бы для нас временно опаснее победы Пруссии. Она подчинила бы французскому влиянию Австрию, не столь прочно, но еще более тесно, чем подчиняет ее теперь влияние немецкое; с тем вместе, победа эта или прямо зажгла бы пожар на нашей западной окраине, или во всяком случае снова поставила бы эту окраину на дыбы, возбудила бы нравственное ее сопротивление русской власти до пароксизма. Победа Германии, более опасная для нас в будущем, заменившая политическое противодействие французов национальным соперничеством самой упорной расы, обхватившей кругом нашу границу, обеспечила нам по крайней мере хотя временный, но довольно продолжительный мир, дала возможность не быть захваченным врасплох; теперь степень нашей безопасности зависит уже от нас самих. Можно утверждать поэтому, что русское правительство, обязанное пещись прежде всего о заботах текущего дня, имело весьма достаточное побуждение благоприятствовать в начале минувшей войны Пруссии, а не Франции; благоразумные люди не могли не думать в этом отношении заодно с правительством. В сущности же, никакой переворот в Европе не мог оказать непосредственного действия на наши внешние вопросы. Тем не менее эти вопросы продолжают стоять над нами постоянной опасностью; они — внешние только временно, потому что грозят при неблагоприятном их разрешении обратиться в вопросы внутренние, перенестись с заграничной стороны наших окраин на русскую их сторону. В этом отношении суждение, основанное на общем политическом состоянии 1873 года, отличалось бы разве немногими чертами от суждения 1869-го. Наш основной и вместе конечный политический вопрос — неразрывная, несомненная и неизбежная внутренняя связь в положении дел и возможном их исходе на двух русских окраинах — западной и южной, связь до такой степени неразрывная, что она переплетает оба эти вопроса в один клубок, что решение судьбы средней, славянской Европы, тяготеющей над нашей западной окраиной, предрешает неотразимо судьбу Балканского полуострова с Черным морем и обратно, — остается непочатым, не только с 1869 года, но с кончины Екатерины II. Он не только может, но наверное будет еще раз, даже еще несколько раз, поставлен на карту. От личного решения правительств зависит только ускорить или замедлить исход, но не отвратить его.
С того времени как Россия обратилась из Московского царства в Русскую империю, выступила из пределов чисто русского племени, порешила многовековой спор с Польшей и вдвинулась в чересполосицу восточного края средней Европы, славянского по населению, немецкого по официальной окраске, западная ее граница стала произвольной и случайной чертой, зависящей от первого крупного политического события. Вся обширная страна, через которую прочерчена дипломатами 1815 года наша западная граница, страна, раскинувшаяся от Баварии до Днепра и от устья Немана (в чисто политическом смысле даже от Финского залива) до Босфора, кроме явного и достаточно уже сознаваемого этнографического сродства, имеет еще тот общий склад, что вся она, во всех своих подразделениях, недовольна своим настоящим положением, не признает искренно своих политических владык, даже давних, и жаждет иного будущего. При таком переходном состоянии все, что происходит в одном углу этой чересполосной страны, не может не отозваться со временем во всяком другом углу; думая о Литве, о балтийском прибрежье или о Черном море, мы не можем не думать одновременно о Богемии и Румынии. Разве не ясно, окончательное решение участи Богемии в чисто немецком смысле повлекло бы за собой решение участи Польши, со всем полупольским краем, вовсе не в смысле русском, даже едва ли в польском, разве на первое время. Какой же смысл представляет для мыслящего человека status quo в такой обстановке. Историческая судьба клонится осязательно к решению вопроса о всей восточной Европе в его целости, т. е. к размежеванию двух великих пород: славянской и немецкой, или к поглощению первой, к такому поглощению, что даже на востоке от нее останутся только клочки, Московское царство Алексея Михайловича. Можно придавать большее или меньшее значение этому всесветному вопросу, смотря по личным взглядам и вкусам, но нельзя не видеть его или отрицать. Вопрос этот не мнение, а неопровержимый факт. Вот что побудило меня высказать свое убеждение в 1869 году. В ту пору «Мнение о восточном вопросе» казалось еще большинству той «чепухой», о которой говорил Лейль. Последняя война открыла глаза многим. В изданиях, встретивших мою брошюру довольно неприязненно, появились с тех пор серьезные труды по этому вопросу, с других точек зрения, но в том же самом смысле. Такие мнения, требующие предварительной оценки разнообразных сторон дела, не проникают массу разом, как бы они ни были верны; но они охватывают постепенно мыслящие умы и тем самым обеспечивают свой успех. Вот существенная разница для судьбы брошюры между двумя ее изданиями, 1869 и 1873 года. Все прочее осталось как было, а потому я не вижу надобности применять ее текст к некоторым изменившимся подробностям; достаточно нескольких примечаний. Вопрос этот развивался в веках; четыре протекшие года не могли оказать на него заметного влияния, решение его зависит не от внешних событий, а от степени зрелости его в сознании русского племени.
Каждое государство определяет нужные ему силы вследствие многих соображений различного свойства; никакое не руководствуется в этом отношении одной сравнительной статистикой, но меряет степень своего напряжения географическими особенностями и политическими отношениями — не только постоянными, но и временными. После отвлеченного вопроса, какую силу может выставить государство, следует вопрос практический: какая сила нужна ему? — На последний вопрос нельзя дать даже приблизительного ответа, не составив себе точного понятия о политических отношениях государства, которые могут вовлечь его в войну и вместе с тем укажут направление войны и степень ее напряжения. Такое политическое понятие, предшествующее всякому военному выводу, может быть неверно или односторонне, что, конечно, отразится на выводе; но без него нельзя приступить к военному вопросу; без этого основания предметом рассуждения будет искусство для искусства, а не действительность. Мой расчет вооруженных сил (принимаемый теперь официально — усилением действующей армии и созданием резерва)[117] основывается также на законченном понятии о наших политических или, вернее сказать, исторических отношениях (так как тут дело идет не о текущем дне). Мысль, на которой построен расчет, следующая: ни один из близких нам европейских вопросов, и особенно главный из них — восточный, не может быть покончен местной войной (восточный, например, войной на Балканском полуострове); последняя война была в этом отношении явлением случайным и исключительным, не повторяющимся дважды. Столкновение наше с Европой, или с частью ее, может порешиться только борьбой с лица, т. е. войной на западной границе; а потому международную силу России надо мерять не только преимущественно, но почти исключительно силой, которую она может выставить на западном своем пределе, оставаясь в то же время в оборонительном положении на прочих границах, где нужно.
Утверждение это, несомненное в моих глазах, привело к недоразумениям. Мне замечали, что, кроме восточного вопроса, никакой другой не может возбудить против нас коалицию, потому что польское дело не представляет для Европы существенной важности; что восточный вопрос, как показывают факты, не поведет к столкновению на западной границе; что союзники 1854 года не предприняли сухопутной войны вследствие того, что Англия не хотела из-за восточных дел переделывать европейскую карту, чего надо ждать и в будущем, и т. д.
На такие замечания можно было бы отвечать в коротких словах: 1) Коалиция против нас вне восточного вопроса до такой степени возможна, что в 1863 году, когда Наполеон хлопотал в Вене о наступательном союзе, коалиция чуть было не состоялась. Австрия колебалась несколько дней, и если бы тогдашнее ее правительство было немного решительнее (в доброй воле у него не было недостатка), то против нас образовался бы грозный союз из Франции, Австрии и Италии, в обход мало тогда значившей и еще не уверенной в себе Пруссии, без помина о восточных делах. Всякое волнение Польши грозило и будет грозить нам той же опасностью[118]. 2) Англия точно не желала связывать польский вопрос с восточным, но не до такой степени, чтобы признать себя побежденной и отказаться от своих требований на востоке для избежания его. Обратить же морскую войну в сухопутную зависело не от западных держав, а от Австрии, которая одна могла открыть союзникам доступ к нашей западной границе. 3) Сухопутная война не вспыхнула по восточному вопросу в 1856 году оттого лишь, что мы отступили перед ней и отказались не только от недавних требований, но от давних преимуществ, вследствие ультиматума Австрии[119], иначе война легла бы всей тяжестью именно на западную границу. Я брал для расчисления сил последнюю войну[120], причем очевидно должен был руководиться не буквально тем, что случилось, а тем, что непременно должно было случиться, если бы мы продолжали настаивать на своих требованиях. Я имел в виду не случайную и бесцельную войну, как в 1853–1856 годах, но войну обдуманную, со средствами, заранее соображенными с целью.
Я не могу вдаваться в подробности и потому не представляю никакого нового факта; но укажу то соотношение между фактами, из которого истекает мой взгляд.
Сосредоточимся на восточном вопросе. Он действительно самый существенный для нас, потому что один только постоянно грозит нам враждебной коалицией. Как во время сильной эпидемии все болезни носят на себе ее оттенок, так и по восточному вопросу: покуда он стоит неразрешенный, все причины столкновения России с Западом вытекают из него или в него втекают; он служит им общей связью[121]. Согласиться в истинном значении восточного вопроса и в определении коренного препятствия, не допускающего до сих пор разрешения его в русском, т. е. справедливом смысле, которого жаждет все население Балканского полуострова, — значит согласиться насчет сущности военно-политического положения России — стало быть, и важности для нас того или другого основания военных действий.
Собственно говоря, недоразумение происходит от различия понятий насчет пределов вопроса.
Пределы эти чрезвычайно раздвинулись в текущее столетие. От прежнего восточного вопроса осталось одно название; все прочее — сущность и размеры — стали иными. Можно проследить с чрезвычайной точностью внутренний рост вопроса по отношениям, в какие постепенно становилась к нам Австрия при каждой из наших турецких войн. Никакой барометр не показывает так верно погоду, как степень неприязни Австрии к нам — состояние восточного вопроса, потому что для нее этот вопрос не политический, как для Франции и Англии, а свой, жизненный, в такой же мере, как для нас — только в обратном смысле.
В 1786 году был заключен союз между Екатериной II и Иосифом II для завоевания, раздела и перерождения европейской Турции. В этом союзе выразилась в последний раз мысль, триста лет занимавшая Европу, об изгнании неверных варваров из ее пределов, — разумеется, с приманкой личных интересов. Единоверие наше с балканскими народами значило тогда много для турецких раиев[122] и мало для Европы; единокровие наше с ними не имело значения ни для кого: стремления к народности еще не существовало. Мы отдавали Австрии гуртом православных славян Сербии и Боснии, она обещала за то помогать нам в восстановлении Византийской империи; о другом преемнике для Турции еще никому не думалось. Славян делили, как товар, между немцами и греками. На таких основаниях Австрия могла быть заодно с нами.
В 1807 году она смотрела на дело уже другими глазами, вследствие нежданного и успешного восстания сербов[123]. Могло ли государство, населенное 19 миллионами порабощенных славян, видеть равнодушно этих новых турецких наследников, и где же? — вдоль границы Кроации[124] и Воеводины. В действиях Австрии выказался тогда же новый план политики по восточному вопросу, которому с тех пор она следовала неуклонно. Венский кабинет употребил в ту пору все зависящие от него средства, чтобы разорвать союз Франции с Россией, грозивший ему одной только, но для него невыносимой опасностью — уступками со стороны Франции по восточному вопросу. Для избежания подобной сделки, более чем для чего-либо другого, Австрия сначала бросилась в войну с Наполеоном, потом отдала за него свою эрцгерцогиню и пошла к нему в союз.
Она не успела, однако же, помешать освобождению Сербии. Император Александр, не находившийся еще под влиянием Меттерниха, настоял на своем. Но известно, что затем произошло. Когда человеческое чувство и стыд перед своими народами склонили все европейские правительства, даже английское, в пользу греков, — одна Австрия оставалась непреклонной и долго тормозила Россию именем Священного союза. Казалось бы, однако же, «великая идея»[125] — восстановление греческой империи, а тем менее первый шаг к этой еще отдаленной цели, не должны были пугать племянника Иосифа II; но в 30 лет, протекших со времени Австро-русского союза против турок, для зоркой Австрии стало ясно, чем подбит восточный вопрос: там, где другие говорили греки, она думала уже сербы и болгары. Когда истощилось наконец терпение русского правительства и покойный Государь повел свою армию за Дунай[126], — Австрия, несмотря на священный союз, выбивалась из сил, чтобы набрать против России такую же коалицию, какую удалось ей составить 25 лет спустя. Она оказалась несравненно решительнее Англии; в Вене прославляли каждую минутную нашу неудачу, как патриотическое торжество. На тот раз только доверие Карла X к слову императора Николая Павловича — не разрушать Турции и родственно-дружеские отношения с Пруссией — избавили нас от враждебного союза.
С тех пор действительность уяснялась с каждым днем. Задолго до восточной войны Европа, с голоса Австрии, кричала о панславизме. События 1848 года, выказавшие живучесть австрославянских населений[127], не могли, конечно, задобрить владычествующие классы и племена австрийской империи к славянским населениям Турции. Тайные переговоры, предшествовавшие восточной войне, до сих пор малоизвестны[128]. Несомненно, однако же, что Австрия пугливо старалась уладить раздор 1853 года[129], пока не уверилась в готовности Франции рискнуть войной и стала раздувать его, когда приобрела эту уверенность. Возможно ли допустить, чтобы вновь импровизованный император французов, только что поднявший опасное для Европы знамя Бонапартов, позволил себе хотя первые угрожающие демонстрации, возжигавшие понемногу войну, которой никому не хотелось, не зная положительно, что Австрия с ним, т. е. что на него не обрушится Священный союз? По наружности союз этот был скреплен между Россией и Австрией почти в прежнем смысле; Пруссия, хотя недовольная событиями 1851 года[130], не поколебалась бы, без сомнения, между своими старыми союзницами и бонапартовской Францией; если бы наружность оказалась действительностью, французам, вместо Крыма, пришлось бы отбиваться в Шампании. В завоевательные замыслы России никто не верил, а потому при единодушии северных держав невозможно было рассчитывать на Англию. Если бы бывший Священный союз заговорил громко в ту пору, на что он имел полное право, зная невинность России во возводимых на нее коварствах, Англия отступила бы мгновенно, предоставляя минутному союзнику разделываться, как сам знает. Без заручки с самого начала в противоположном лагере, французские демонстрации 1853 года были бы безумным риском. Нельзя сомневаться поэтому, что нравственной зачинщицей коалиции 1854 года была Австрия, а не Франция, несмотря на обманчивую постановку фактов, Австрия, конечно, находила выгодным загребать жар чужими руками; но она же развязала руки союзникам, потребовав отступления русской армии за Прут и заслонив от нас Турцию своими войсками; она же в последнюю минуту решила дело, положив на весы тяжесть своей трехсоттысячной армии; она же была несговорчивее всех при заключении мира.
Совершенно ясно, почему Австрия медлила окончательным решением в прошлую войну, вследствие чего действия разыгрались в Крыму, а не на Висле. Во-первых, Австрия была тогда еще исторической монархией Габсбургов, мы были нужны ей для ее германских и итальянских интересов; она не хотела торопить окончательный разрыв с Россией, надеясь достигнуть своих целей одним вооруженным нейтралитетом, в чем и успела[131]. Во-вторых, в 1853–1856 годах не было и помину о решении восточного вопроса, разве только в стихах Хомякова; спор шел о второстепенных подробностях. Этого, однако же, было достаточно, чтобы Австрия стала во враждебное положение, несмотря на опасность потерять столь нужную для нее поддержку России в других делах, ныне уже ее не связывающих. Что же было бы, если бы теперь дошло до окончательного решения восточного вопроса?
Позволительно ошибаться одинаковым образом не более двух раз: два раза равняются несомненному опыту; а с тех пор, как Австрия уразумела впервые сущность восточного вопроса и приняла в отношении к нему твердо определенную систему политики, мы уже два раза испытали невозможность не только порешить, но даже сколько-нибудь улучшить дела Балканского полуострова помимо ее. В 1829 году наша армия дошла до Мраморного моря, но только на честном слове ограничиться при мире одними греческими делами в заранее очерченном круге (мы не могли освободить Кандию[132], хотя стояли под Константинополем). В 1854 году мы вовсе не могли идти вперед. Оба раза препятствие было у нас не с лица, но с тыла.
У нас считают главной препоной к вооруженному вмешательству в турецкие дела Францию и Англию. Но в действительности Франция и Англия одни не могут, при всем желании, оградить от нас европейскую Турцию, если у нас развязаны руки на западной границе. Нельзя бороться посредством десантов против равносильной державы, которой открыт сухопутный доступ в спорную страну — ни по времени, ни по численности. Что значат все перевозочные морские средства против двухсоттысячной армии, действующей безостановочно. В 1854 году союзники употребили часть зимы и всю весну, чтобы перевезти в Турцию 60 тысяч солдат; потом им нужно было значительное время для устройства обозов; до июня они были прикованы к морскому берегу и даже до конца не стали подвижными. Силы их возросли в Крыму до размеров многочисленной армии лишь постепенными подвозами в течение целого года. Между тем русской армии достаточно 6 недель и еще меньше, чтобы пройти от Дуная до Константинополя, если она будет довольно многочисленна для блокирования крепостей в тылу, вместе с безостановочным по возможности движением вперед. Имея дело с турками, война может подвигаться так же скоро, как двигаются обозы. Надо думать, что и на Балканском полуострове война пропитает войну, если быстрота похода не дозволит неприятелю методически опустошать страну, которая в таких обстоятельствах, конечно, не поддастся ему без сопротивления. До сих пор по старым преданиям мы воевали в европейской Турции шаг за шагом, осаждая крепости, чему удивлялись в Европе и к чему не было необходимой военной причины; в 1829 году была, впрочем, причина политическая — обеспечить сколько-нибудь свой тыл на случай враждебной выходки Австрии. Для решения участи европейской Турции, несмотря ни на какие усилия морских держав, достаточно, чтобы 150 тыс. войска дошло до Босфора, т. е. на самый широкий конец, чтобы 250 т. пришло к Дунаю. Мы можем предупредить сухопутную армию западноевропейских противников не только на Балканах, но и в Константинополе. Если бы они успели, что довольно трудно, встретить нас под этой столицей с силами, собранными в 1854 году в Варне, после многомесячных усилий, то 60 тыс. европейцев, сколько бы при них ни стояло турок, не отразили бы 150-тысячной русской армии; да регулярных турецких полков и не существовало бы уже в то время: они были бы рассеяны раньше в Европе и в Азии. Вместе с Константинополем достались бы в наши руки и проливы; укрепления их не могут держаться против береговой армии. Раз же, что входы в Мраморное море заняты и ограждены достаточной силой, серьезное покушение на Турцию со стороны моря, с целью оспаривать владычество над ней, почти невозможно.
Самый большой десант, известный в истории, есть десант крымский — 60 тыс. войска без кавалерии, обозов и с малой пропорцией артиллерии. Он увенчался успехом вследствие двух особенных причин: короткого (полуторасуточного) плавания и двойной силы против встретивших его на берегу войск. Но десант ввиду превосходного числом или даже равносильного неприятеля, изобильно снабженного всеми средствами сухопутной войны, поведет к гибели. Армия Веллингтона, привезенная и снабжаемая из-за моря, имевшая неодолимое убежище на устье Тага, держалась в Испании против превосходных, хотя раздробленных сил французов потому только, что страна была за нее; но представьте обратное отношение: могла ли бы французская армия в 1807–1812 годах, окруженная народным восстанием, держаться в Испании против превосходных английских сил? Именно таково было бы положение европейских союзников в Турции, если бы мы могли действовать не оглядываясь; да при этом условии, по всей вероятности, мы и не встретили бы их там. Если бы морские державы решились защищать Турцию, не имея в виду содействия Австрии, то защищали бы ее одними морскими силами, с таким разве числом сухопутных полков, которое может разъезжать с флотом, не обременяя его, — но не рисковали бы своей армией. Многих вводит в заблуждение то обстоятельство, что союзники 1854 года имели силу внести войну даже в наши пределы и держаться в них; но каким образом? — на сильной береговой позиции, которую они успели укрепить прежде, чем против них собралась достаточная сила. Таких позиций много и на турецком берегу; но, сидя прижавшись к морю в подобной позиции, не спасешь оттоманского владычества. В действительности Франция и Англия так же мало могут оградить против нас европейскую Турцию своими сухопутными силами, как Канаду или Мексику против американцев.
Дело в том, что нам невозможно вести войну на Балканском полуострове без позволения Австрии, а этого позволения мы не получим ни в каком случае. Посмотрите на карту: нам открыт доступ на европейскую Турцию только одним путем — через ворота между юго-восточным углом Карпат и устьем Дуная; ключ от этих ворот в руках Австрии. Переходя Дунай или даже Прут, мы становимся тылом к ней. В этом неловком положении первая угрожающая демонстрация нашей доброй соседки заставляет нас поспешно отступить, как было в 1854 году. Нижний Дунай доступен только при австрийском паспорте. В отношении к нам географическое положение европейской Турции уподобляется прочному ящику, крышку которого составляет Австрия; не приподнявши крышки, нельзя ничего достать из ящика — мы уже достаточно это испытали.
В 1854 году рассказывали, будто князь Паскевич сильно настаивал перед почившим государем о необходимости, раз решившись на войну турецкую, готовиться прежде всего к войне австрийской; он утверждал, что восточный вопрос может быть распутан только в Вене, а не в Турции. События оправдали взгляд знаменитого воина.
Покуда Россия владела Черным морем, можно было попытаться почать ящик с другой стороны — пробить у него дно десантом на Босфор. Следствием было бы поголовное восстание христианского населения, паралич Турции в последующие затем месяцы и, вероятно, конечное ее разложение, но только в чью пользу? Захват Константинополя и проливов не решил бы этого вопроса. Его пришлось бы разыгрывать в сухопутной войне против союза, душой которого была бы все-таки Австрия. В продолжение этой войны христианское население Балканского полуострова находилось бы еще в хаотическом состоянии, резалось бы с мусульманским населением городов; оно не могло бы оказать нам помощи вне своей собственной земли. Для занятия проливов и всего полуострова пришлось бы отделить большие силы, чем сколько их нужно при западной войне, для ограждения наших берегов и сухопутных пределов против живой Турции. Так что в итоге захват Константинополя с моря, пока он был еще возможен, увеличивал для нас весьма маловещественные вероятности окончательного успеха, что я оговорил несколькими словами в «Вооруженных силах». В вопросах текущих, неокончательных, каков был, например, последний кандийский[133], Черноморский флот мог бы оказать полновесное влияние; он был сильным дипломатическим средством, но не особенно важным военным орудием ввиду предлежащих нам целей. Конечно, нельзя взвешивать гадательно нравственного влияния такого громадного события, как вступление, хотя бы нечаянное, русских знамен в Константинополь; но событие это было бы во всяком случае обоюдоострым мечом.
Можно, кажется, заключить, на основании неоспоримых фактов, что главная препона и главный наш противник в восточном вопросе не Франция и Англия, но Австрия; первые не более как союзницы ее в этом деле, хотя больше шумят и становятся на сцене впереди ее[134]. Морские державы сами по себе не могли бы загородить нам дорогу к Босфору даже оружием; Австрия может остановить нас, не выпалив из ружья, одним вооруженным нейтралитетом. Не только для военного человека, понимающего свое дело, но для всякого человека, взвешивающего обстоятельства, не может быть истины очевиднее той, что вопрос, обыкновенно называемый восточным, не разрешается местной войной на Балканском полуострове: что мы не можем даже предпринять войны в этом направлении, что бы ни случилось и при каком бы то ни было развитии сил с нашей стороны. Покуда существовал Черноморский флот, мы могли начать дело с юга, но с тем, чтобы кончить там же, где и теперь придется кончать, если дойдет до столкновения, — на западной границе. Не предвидя этого конца в 1854 году и не готовясь к нему, мы непременно должны были попасть в безвыходный круг. Ныне же у нас нет выбора даже для начала; мы можем пройти в Турцию через Австрию, но не можем пройти мимо Австрии. От этой державы не только зависит не допускать нас к открытому вмешательству в восточный вопрос, какой бы плачевный конец ни придумали для него, но в ее власти также бросить при этом против нашей западной границы силы европейской коалиции или не пускать их; она может по своему удобству прикрывать Турцию вооруженным нейтралитетом, как в 1854 году, или открыть дорогу на Вислу, возмущая Польшу, как грозилась сделать в 1856 году. Такая роль принадлежит исключительно Австрии, что и составляет главный смысл ее европейского положения. По двум нашим жизненным вопросам — восточному и польскому — она может служить вместе щитом и мечом враждебной нам части Европы, смотря по своим интересам. Мне сдается, нужно немного терпения, чтобы увидеть, как станет разыгрываться эта обоюдная роль.
Решение трудной задачи требует прежде всего сознания заключающейся в ней трудности. Для того чтобы обсуждать с пользой восточный вопрос, в пределах обыкновенно ему назначаемых, т. е. в границах Турции, надобно прежде всего признать главное препятствие, состоящее в том, что мы не можем туда пройти. Прямо протянуть руку христианским населениям Балканского полуострова — значило бы отдать ее на отсечение. Возьмем в пример последнее греческое столкновение[135]. Разве могли мы двинуть армию за Дунай, для чего нужно вступить в независимую Румынию, не выставив одновременно на западной границе трехсот тысяч солдат, т. е. не приготовившись с начала же к большой европейской войне? Действовать иначе значило бы повторить буквально события 1854 года, получить через несколько дней учтивое приглашение очистить княжества или дать себя отрезать. Спрашивать, как у нас спрашивают, готова ли Россия поддержать свои требования в Турции силой, — значит вести салонный разговор. Довольно затруднительно быть готовым к войне, которой нельзя начать. Это странное положение никак не временное. Европейских союзников в восточном вопросе для нас не предвидится, а пока стоит Австрия, она всегда будет щитом для Турции.
Австрия не может поступить иначе. Согласиться на разрешение восточного вопроса не только в русском смысле, но в смысле не прямо противоположном русским видам и чувствам, значило бы для нее наложить на себя руки. Существование свободных славянских государств рядом с обширными порабощенными славянскими областями, не только однокровными, каковы они в отношении к нам, но составляющими один народ и один язык по обеим сторонам Савы, совершенно несовместно. На одном берегу речки, через которую курица перейдет вброд, будут вольные скупчины и радостное будущее; на другом постепенное исчезновение народной личности, онемечиваемой или омадьяриваемой, а до тех пор существование в качестве низшей расы без малейшей надежды впереди, — разве это сбыточно? Австрия поплатилась итальянскими владениями за то, что допустила существование рядом с ними маленького независимого итальянского государства[136]. Каким образом ожидать, чтобы она согласилась на создание вдоль своей южной границы славянского Пьемонта, который по однородству стихии внесет разложение уже не в один угол ее владений, а в самое тело империи? Разве мы добровольно признали варшавское герцогство в 1807 году?[137] У Австрии на виду только два исхода: или славяне по ту сторону Савы будут приведены ею в положение венгерских словаков, или славяне по сю сторону, до Саксонии, станут в положение княжеской Сербии[138]. Мудрено предлагать Австрии справедливое решение восточного вопроса. Одна возможность такого оборота в будущем была большой опасностью для немецкой Австрии, опиравшейся на совокупности сил Германского союза, она стала смертельной опасностью для Австрии венгерской[139], особенно для ее восточной половины, где весь политический устой заключается в одной трети населения против двух третей. Для этой половины страшны не только славяне, но и румыны.
Говорят, фантастический Иосиф II завещал своим наследникам, если придет крайность, обратить габсбургскую монархию в славянское царство. Многие филантропы советуют правительству Австрии отвратить опасность справедливым обращением со славянскими подданными. Но, кроме чехов, сжатых как в тисках разросшейся Германией, австрийское правительство почти нигде не владеет прямо славянскими населениями; оно владеет господствующими классами и племенами не славянскими, которым эти населения подчинены. За немногими исключениями землевладение, исторические права и воспоминания, провинциальное устройство не в руках славян. Развитое сословие и разум последних заключаются в сельском духовенстве и сельских учителях. Таково же было (если только можно сказать — было) положение народа в западных губерниях — даже с тем сходством, что в Польше, как теперь в Австрии, чужеземное владычествующее сословие опиралось на ядро владычествующего хотя по имени народа и на городах, чуждых и враждебных деревням. Посоветуйте польским панам признать справедливость народных требований большинства, пойти добровольно на уступку, которой до сих пор не может вынудить у них всесильное правительство, ни очевидность подавляющей силы, стоящей за этим правительством; и потом советуйте то же самое австрийским немцам и мадьярам, знающим несомненное превосходство своей организованной силы над раздробленными влечениями подвластных. Австрийское правительство не могло бы восстановить самостоятельность славян даже во имя демократического начала, так как рознь идет там не только между сословиями, но и между народами. Притом, какой же расчет правительству менять поддержку, находимую им у владычествующих, политически устроенных племен, на сочувствие стихийных сил, — особенно когда за выделом Галиции[140], мешающей, а не способствующей прочим славянам, владычествующие племена и области в остальной части империи равны по численности с порабощенными?
Тем не менее народное чувство австрийских славян — нельзя сказать зреет, но разжигается с каждым днем; для того чтобы зреть, складываться в законченную форму, ему недостает общественного простора и согласия, невозможного там, где нет и не может быть покуда определенной практической цели. Внутренние славянские смуты не страшны ни целой Австрии, ни ее венгерской половине. Чехи и Хорваты могут только волноваться, прочие славянские подданные — только роптать. Австрия похожа на заряженную пушку, которая без посторонней искры простоит века безопасно, но выпалит, как только искра до нее коснется. Разумеется, против опасной искры приняты предосторожности, и ни на Австрию, ни на Венгрию нельзя за то сетовать.
То же самое, только в более грубой форме, повторяется на южном берегу Савы. И там опасность для владычествующего народа заключается вся в славянском племени. Призрак восточной империи рассеялся на наших глазах; распря из-за епископов[141] показала наглядно, как охотно болгары приняли бы греческих чиновников. Нет невозможности восстановить греческую империю силой, но ни восстать сама собой, ни удержаться она не в состоянии. Если бы вопрос шел об одних греках, он бы давно перестал быть вопросом. Греции могут принадлежать Эпир, Фессалия, Кандия, Кипр и малоазийские острова, — вот пределы эллинского племени. Остальные греческие населения в турецкой империи слишком малочисленны и рассеяны, чтобы думать о господстве. Константинополь лежит более чем на сутки пароходного плавания от ближайшей эллинской почвы и был бы разве колонией в руках греков; а народ, которого всего-навсего наберется едва ли до трех миллионов на материке и островах, не может владеть в виде колонии отдаленным городом с миллионным населением, в большинстве ему чуждым. Храбрых и умных греков можно было бы выделить безобидно даже для самой Турции. Европа притесняет их из-за того, во-первых, что они представляют собой выдавшийся конец клубка: боятся удлинить его, чтобы весь клубок не размотался и не обнаружилась бы его славянская сердцевина; во-вторых, оттого, что они чужды Европе, как православные. (Кто может сомневаться, что грекам давно уже была бы оказана справедливость, будь они католики или протестанты: достаточно было нескольких убийств сирийских католиков, чтобы на помощь им прилетел французский отряд[142].) Полное освобождение греческого народа могло бы совершиться помимо восточного вопроса, не трогая его сущности. Дело не в греках. Кроме особого полуострова, занятого эллинским и албанским племенами, составляющего как бы особый нарост на большом полуострове, Балканском, все остальное в европейской Турции — от Далмации и Дуная до Константинополя — славянское. Полвека тому назад между славянством турецким и австрийским не обнаруживалось еще ни прямого соприкосновения, ни сочувствия; освобождение Сербии создало его. Конечно, Венгрия не может забыть, что в 1848 году вольные сербы приходили на помощь к братьям своим, ее подданным[143]. Струя проточной воды и цвет шлагбаумов не могут разъединить нравственно эту массу славянщины, простирающуюся от Архипелага до Саксонии с той минуты, как племенное сознание проснулось в ней. Австрия может сдерживать свою половину до тех лишь пор, пока Турция сдерживает свою, и обратно. Эта роковая постановка дела обусловливает отношения Австрии к восточному вопросу даже помимо воли ее государственных людей. Турецко-славянские и австрийско-славянские дела переплелись в такой безвыходный клубок, что нет никакой возможности расплести одну его половину, не трогая другой.
Вот образчик отношений Австрии, а по ее примеру и всей Западной Европы к балканским туземцам. Французская печать проговорилась, что в 1863 году между тюльерийским и венским кабинетами обсуждались следующие условия союза: Австрия отдает Венецию Италии, а Галицию возрождающейся Польше, взамен же их возьмет себе Боснию с Герцеговиной, Сербию и Румынию. Свободные и несвободные — не только славяне, но все православные дунайские народы — променивались в неволю гуртом по стольку-то душ за каждую освобождающуюся европейскую (в том числе и наши бедные русские Галиции). Для Австрии (в чем многие согласны с ней) только и возможно такое решение восточного вопроса: взять себе, что можно (приблизительно до Балкан); неподходящее для себя отдать кому-нибудь другому из европейцев, например, Албанию — Италии, высматривающей уже свой пай на турецком наследстве; чего нельзя взять покуда, оставлять в руках турок; Турцию вознаградить Кавказом — грузинами и грузинками, на что наши согласны; в крайности (может быть) заменить за Балканами турецкое насилие греческим, к пагубе греков и болгар; но ни под каким видом не давать самостоятельности ни одной славянской душе. Если бы в России продолжали смотреть на восточный вопрос с европейской точки зрения, с надеждой разрешить его походом за Дунай, то исход, по всей вероятности, был бы близок к вышеизложенному[144].
Выходит, кажется, что от исторического восточного вопроса, т. е. от вопроса о бессилии Турции, осталось ныне одно название. Пока с легкой руки лорда Чатама хлопотали о нем целое столетие, под ним вырос и заглушил его вопрос еще более важный, которому нет другого названия, кроме — вопроса общеславянского. Вместе с тем разрослись и спорные пределы, обхватывавшие теперь уже не один Балканский полуостров, а пространство между Рудными горами и Архипелагом. Для Европы, не желающей самостоятельности славян, восточный вопрос может существовать и теперь в его прежнем виде, как занумерованное и неоконченное дело о разложении Турции; мы же, русские, не имеем причины закрывать глаза перед действительностью. Мы должны видеть в пресловутом вопросе то, что в нем есть на самом деле, — общий нам славянский вопрос, окрашенный на карте Европы в два различных цвета, но нераздельный в сущности, не разрешимый иначе, как в совокупности, потому что взаимодействие обеих его половин, за и против, оказывается ныне несомненной, неизменимой никакими случайностями, данностью.
Без сомнения, славянский вопрос в двух его подразделениях — южном и северном — отличается крупными оттенками. В Австрии славянство бьется бесплодно о стены своей клетки, но славянин, как человек, может жить. В Турции ему нет житья, как человеку. Вешание священников, удушение людей, окунутых головой в мешок с просом, — все эти дикие выходки татарской орды над христианским населением, действуют иначе, конечно, на русские нервы, чем политическое утеснение в Австрии; вопрос о человечестве идет тут иногда впереди всяких влечений единокровия и единоверия. Вследствие того южная славянская группа чаще напоминает о себе и требует от дипломатии временных мер, неуместных в отношении к северной. Ежедневные политические приемы не могут быть одинаковы там и здесь. Тем не менее история связала уже оба эти вопроса в один, срастила их и не допускает частного решения в одной половине помимо другой. Европа умышленно отвращает глаза от опасного единства, не хочет его видеть, но понимает очень хорошо; стоит вспомнить, какой переполох наделало в ее печати невинное посещение Москвы славянскими гостями[145]. Мы же не можем не видеть. Мы стоим лицом к западу и восходящее солнце не слепит нам глаз.
До сих пор я не отступал от руководящих фактов. Не рассуждение, а факты показывают, что нам нет больше пути на Дунай в обход Австрии. Такое, по-видимому, безвыходное положение определилось с математической точностью в 1854 году и длилось без изменения до 1866 года[146]. В течение десяти лет мы не могли затронуть делом восточный вопрос, не накликав на себя войну с Англо-австро-французским союзом на западной границе, не предоставляя нашим противникам возможности и повода слить в одно вопросы восточный и польский. Победа Пруссии перемешала карты, некоторые думают, в нашу пользу. Во всяком случае события 1866 года видоизменили все европейские отношения и не могут остаться без влияния на постановку восточного, т. е. общеславянского вопроса. Нельзя говорить о наших военно-политических отношениях, не приняв в соображение новое положение Пруссии. Но тут поневоле приходится сойти с твердой почвы фактов; положение это никакими фактами еще не обозначилось. Вместо отношений, доказанных событиями, существует, однако же, очевидность народных стремлений, в наше время обязательных для правительств.
Все знают случай, когда может состояться союз России с нашей союзницей Пруссией, как часто говорят теперь; случай этот — враждебный Франко-австрийский союз, периодически разглашаемый газетами (хотя вовсе не вероятный), направленный собственно против Пруссии, а против нас только рикошетом. При таком политическом сочетании Пруссия согласилась бы, конечно, на большие уступки по восточному вопросу, даже принимая название «восточный вопрос» в чисто русском смысле. Она заплатила бы эту цену за союз против опасного для нее врага[147]. Но вне данного случая невозможно придумать обстоятельств, при которых наша союзница предложила бы нам свой союз; всего менее можно ждать от нее такого предложения непринужденно по восточному вопросу. Даже прежняя Пруссия не могла относиться к нему сочувственно с нашей точки зрения, как только оказалась связь между австрийскими и турецкими делами; а надо помнить, что у прежней Пруссии были собственные, не немецкие интересы, стоявшие впереди ее племенных сочувствий; тогда еще можно было сойтись с ней по турецкославянским и нераздельным с ними австро-славянским делам за очень щедрое вознаграждение. Теперь же Пруссия стала Германией[148]. Вся сила ее правительства заключается в том, что оно взяло на себя поруку внешних немецких интересов, объявило себя щитом и мечом Германии: прусское главенство может устоять только при этом условии. Для Германии же немецкие интересы в Австрии так же дороги, как в Пруссии, — на верхней Эльбе и Саве в такой же мере, как на Варте и Нижней Висле. В этом отношении немецкие стремления нельзя даже назвать стремлениями, там смотрят на них, как на неотъемлемое право. Для каждого немца все, что заключается в пределах австрийской империи, есть немецкое достояние, — все, что может прирасти к ней, есть немецкое приобретение. Возьмите какое угодно путешествие не австрийского немца в Австрию, какое угодно рассуждение его об Австрии, половина книги состоит всегда в осуждении венского правительства за неумение онемечить в продолжение стольких веков славян, румын и даже мадьяр, — в предложении мер к ускорению этого онемечения и в выражении уверенности, что в руках других, более энергических сынов Германии, оно осуществится, причем Дунай станет исключительно немецкой рекой. В глазах всего немецкого племени выпустить из рук даже часть, не только всех австрийских славян, значило бы то же, что для нас отдать Заднепровский край. Для чего искать сравнения — наш остзейский вопросик[149] показывает наглядно и буквально взгляд Германии на австрийские области.