I ВСТУПЛЕНИЕ

I

ВСТУПЛЕНИЕ

В настоящую минуту Европа приняла более воинственный вид, чем было когда-нибудь со времени окончания великих наполеоновских войн. Главная, по крайней мере наиболее бросающаяся в глаза, забота больших европейских государств состоит теперь в пересмотре своих военных учреждений, в расширении кадров армии, чтобы вместить в них наибольшую силу при переходе на военное положение, в усовершенствовании вооружения. Каждое государство боится остаться позади других. Забота эта всеобщая. Она достаточно объясняется нынешним состоянием мира. На наших глазах перевершаются почти все прежние, установленные отношения между народами, заменяются новыми, из которых ни одно не окрепло еще достаточно, чтобы считаться решенным делом; чем слабее привычные связи, тем больше места произволу и силе. В такую минуту каждому самостоятельному народу приходится оглянуться на себя, сравнить свои силы, естественные и выработанные, с силами соседей, внимательно рассмотреть, не остается ли что-нибудь сделать в этом отношении, и в то же время беспристрастно взвесить собственное заключение о себе и сравнить его с действительностью. В таких важных обстоятельствах проверка суждений, сделавшихся более или менее общепринятыми, становится необходимым возмужалому обществу.

В сущности, каждый международный вопрос есть вопрос о силе, мирное и военное разрешение его составляют две степени напряжения одного и того же действия. Когда неравенство силы очевидно, тогда уступают без боя, если возможно, приличным образом; иначе вступают в бой. В международных отношениях желать чего-нибудь — значит сознавать в себе силу добиться желаемого. Дипломатия составляет, в сущности, не что иное, как бессрочные переговоры между народными силами, между армиями, во главе которых стоят их правительства. Дипломатия — это форма, часто искусство пользоваться своей действительной силой, не напрягая ее; без силы дипломатия будет праздным разговором — красноречием ганноверских уполномоченных перед графом Бисмарком. Разумеется, сила человеческих обществ не измеряется одним перечислением штыков и пушек, или, что то же, населений и доходов. Тем не менее сумма нравственного, политического и материального могущества народов не только должна определять меру их желаний, но на деле всегда определяет ее. Невозможного нечего и желать.

Часто, однако ж, общество имеет смутное понятие о своем народном могуществе, понятие, основанное на случайных обстоятельствах, из которых поторопились вывести обманчивые заключения; а между тем общественное настроение, даже в абсолютных государствах, имеет великое влияние на решения политики. Пруссия вышла на войну в 1806 году и чуть не погибла, вследствие того, что была ложно уверена в превосходстве своей армии на основании давно минувших побед Фридриха Великого, когда все уже изменилось кругом. В 1866 году совершилось совсем обратное. Нет сомнения, что большинство прусского общества боялось последствий затей Бисмарка, что Пруссия не верила в себя и была вовлечена в войну вопреки своему желанию, только отчаянно решительным характером своего министра. Хотя прусская армия выказалась в гораздо лучшем свете, чем от нее ждали, тем не менее успех ее в домашней немецкой войне объясняется наполовину такими случайными и местными обстоятельствами, что выводить из него заключение относительно внешней войны было бы слишком преждевременно. Но теперь новый оборот медали. После победы прусское общество чересчур возомнило о себе, готово натолкнуть свое правительство на самые рискованные предприятия и может жестоко за то поплатиться. Мы также видели на своем веку, у себя дома, и притом два раза, ошибочное настроение, основанное на неверной оценке своих средств, и настроение это каждый раз приводило к последствиям очевидно невыгодным. В первый раз, когда перед восточной войной мы собирались закидать врагов шапками, не принимая в соображение того, что каковы бы ни были народные силы России, на эти силы можно было полагаться только при Должной организации их; военная же организация того времени отличалась тем свойством, что обременяла государство в мирное время непомерным количеством войск, оказывавшимся недостаточным для военного; вновь формируемые части не годились Для открытого боя, а действующих войск не могло достать для того, чтобы сдерживать союзников с моря и серьезно грозить им с сухопутной границы — единственное средство достигнуть успеха. Конечно, общественное мнение тогда мало значило, но если бы русское общество понимало, до какой степени наше военное (надо прибавить и гражданское) устройство того времени было недостаточно для такого громадного предприятия, как восточная война, мнение его произвело бы некоторое действие. Другой пример еще более поучителен. Неудача восточной войны вселила в русское общество полнейшее недоверие к собственной силе, длившееся много лет, слышное по временам даже теперь; конечно, нынешние австрийцы, действительно разбитые наголову, более уверены в себе, чем были уверены мы после 1856 года. Послушав, что тогда говорилось в публике почти поголовно, можно было выдумать, что мы представляем собой Китай после первого его столкновения с англичанами, разоблачившего внезапно бессилие Небесной Империи. Между тем, странное дело, восточная война произвела совершенно обратное впечатление в Европе; понимающие люди стали думать о нас выше после Севастополя, чем думали прежде, они увидели Россию ближе и поняли громадность ее естественных сил.

Влияние этого легкомысленного разочарования, хотя неуловимое, было, к сожалению, слишком действительно и десять лет тяготело над внешним положением России, над самыми существенными ее международными интересами. Было бы ребячеством надеяться успехов от дипломатии, не поддержанной достаточной уверенностью общества в народной силе. Дипломатия всегда может сказать: дайте мне уверенность в силе, я разовью ее в дипломатические успехи. В подобных вещах нельзя ссылаться на правительство. В том и состоит бесконечное превосходство законного, установленного, векового правительства над случайным и революционным, что оно составляет не партию и всегда проникнуто духом среды, над которой стоит; если ему случается по некоторым вопросам разно с ней думать, то оно всегда и без исключения одинаково с ней чувствует.

Из приведенных примеров можно вывести заключения по крайней мере относительно верные: 1) мнение народа о своем могуществе имеет великое влияние на ход его политических дел; 2) мнение это нередко бывает чрезвычайно легкомысленным и неосновательным, а последствия заблуждения тяжко ложатся на судьбу государства.

Между тем вообще принимается, что даже основные военные вопросы составляют специальность, что они могут оставаться чуждыми обществу. А когда приходит минута выразить свое мнение о войне и мире, взвесить средства для успеха, будьте уверены, что из десяти военных, считаемых лучшими судьями в этом деле, девять повторят мнение общественной среды, в которой живут. Таким образом общество, обыкновенно чуждое военных вопросов, не знающее основательно ни состояния вооружейных государственных сил, ни отношения их к задумываемой борьбе, в важных случаях становится в значительной степени судьей и решителем этих самых вопросов.

Освободиться от влияния общественного мнения в подобных вещах дело невозможное и вовсе не желательное. Если мнение влияет в вещах второстепенных, как же обойти его в вопросе быть или не быть, возникающем с каждой серьезной войной. Является дилемма по наружности безвыходная: история доказывает, что общественное мнение бывает часто крайне легкомысленно в вопросах войны и мира, а между тем влияние его по необходимости сильно, иногда неотразимо. Очевидно, тут кроется какое-нибудь громадное недоразумение. По моему понятию, это недоразумение заключается в следующем. Без сомнения, военное дело составляет специальность, но в таком же смысле как специальность инженеров, строящих железные дороги. Люди, наилучше понимающие нужды страны в распределении железных путей, часто не имеют никакого понятия об инженерном искусстве. Что было бы, если б единственными судьями в этом деле оставались инженеры-техники? Они занялись бы искусством для искусства, настроили бы множество дорог замечательных по исполнению, по преодоленным трудностям, но бесполезных для страны. То же самое оказывается и в военном устройстве государства. Образование армии есть, конечно, дело военной специальности, как постройка железной дороги есть дело специальности инженерной. Техник имеет полное право представить свои возражения против направления предполагаемого пути, вследствие местных затруднений, которые он может оценить лучше другого; но возражения его могут иметь предметом только то, чтобы дать другое очертание дороге, обойти препятствия изгибами, а не то чтобы перекинуть ее в другую сторону, строить ее не на Киев, а на Воронеж. От системы, положенной в основание военного устройства, зависит прямо степень могущества государства, а вследствие того и международная политика, сквозь которую это могущество сквозит во всем, как цветная подкладка через кисею. Между тем превосходство военного устройства происходит главнейше от его соответственности с общественным складом, можно сказать, от его безыскусственности, ненатянутости, от того, насколько верно вооруженные силы нации представляют ее действительные, живые силы и ее общественные отношения, во всей их естественности. С первого взгляда видно, насколько легче дать окончательное устройство силам, которые сами складываются в готовую форму, чем биться над устройством искусственным, которое требует столько труда и времени и потому уже не может расширяться по произволу. Если же правда, что вооруженные силы нации должны быть верным воспроизведением ее самой, то правда и то, что вопрос об основании военной системы становится вопросом о самой нации, о ее духовных и материальных основах, то есть обращается в вопрос политический и исходит в область общественного сознания, как его неотъемлемое право и потребность. Везде и всегда общество чувствовало, если не вполне ясно сознавало, эту истину и никогда не считало чуждыми себе вопросов такой коренной важности, хотя мало было подготовлено к их правильному обсуждению. Выходило то, что оно чаще решало их страстью, чем разумом.

Нынешний век, переделавший столько людских понятий, распространивший в народном сознании столько прежних специальностей, оказал свое влияние и в этом отношении. В Англии, Германии и Франции, особенно во Франции, основные понятия о военном деле и о военной статистике стали общим достоянием. Теперь редко уже можно встретить француза, который не имел бы о военном деле (конечно, не в его специальностях) столь же определенного понятия, как о других популярных предметах жизни и науки. Во Франции был бы смешон статский (по русскому выражению), наивно не понимающий самых простых вещей, относящихся к армии и войне. Недаром некоторые из самых замечательных вещей, писанных в новой Франции по частям военно-сухопутной и военно-морской, писаны двумя статскими, Тьером и Луи Рейбо. Эта вульгаризация военных понятий в обществе составляет одну из великих сил Франции, дает ей заметное превосходство в Европе. Франция смотрит на военные события и на политику, подготовляющую войну, не слепыми глазами, как многие другие; она совершенно хорошо понимает свои шансы, и слова «популярность или непопулярность» какого-нибудь предприятия означают там не одно увлечение страсти или предрассудка (хоть без страстей в таком случае, конечно, не обходится), но оценку, до известной степени верную, сил, препятствий и целей. Военные люди не имеют во Франции характера жрецов Изиды, они не могут слишком увлекаться самомнением, принадлежностью всякого неконтролируемого специалиста; они, конечно, первые и главные судьи, но которых в свою очередь судит общество. Одобрение его придает мерам военного министерства, иногда невыгодным для финансов, нравственную силу, сопровождающую общественные реформы, необходимость которых сознана. Могущество государства от того не проигрывает.

Хотя понимание военного дела менее развито в обществах Англии и Германии, но и там оно распространено несравненно более, чем у нас. Не может быть никакого сомнения, что общественное мнение этих стран не разочаровалось бы в силах нации по поводу войны, подобной восточной, не приняло бы оплошности, выкупленной таким развитием могущества, за бессилие и не напустило бы на себя скромности побежденных китайцев, отличавшей наши речи в продолжение десяти лет. Такое странное явление было возможно только в обществе, в котором не считается до сих пор невежеством для образованного человека не знать, из какого числа полков состоит армия его отечества, какие производятся в ней преобразования, каково отношение ее сил к силам других народов и так далее. И за границей этим вещам не учат в гражданских школах, но все их знают и тем уже обеспечиваются от слишком несообразных заключений. Если не каждый гражданин там Тьер или Рейбо, зато общество в массе достаточно понимает вещи, необходимые для уразумения национального могущества, чтобы не принимать белого за черное.

Русское общество должно перевоспитать себя в этом отношении, иначе оно никогда не будет судьей своих собственных дел, останется чуждым своей современной истории. Средства к тому открыты, занавесь, за которой совершались все распоряжения военного ведомства, поднята. Понимание условий, на которых основано могущество отечества, теперь прямо уже зависит от степени внимания русского общества к своим собственным делам.

Всеми признано, что в жизни человеческих обществ не бывает крупных явлений совершенно случайных, таких явлений, которые не исходили бы из главного источника — народного духа и исторической судьбы государства. Но не все еще, кажется, пришли к заключению, что под это общее правило подходят также различные виды устройства военных сил, существующие в том или другом государстве; что это устройство вовсе не произвольное, что оно необходимо обусловлено как общественным складом, таки географическим положением государства. Между тем существующие в разных государствах системы военной организации выражают до такой степени верно настоящую минуту их жизни, что ее можно было бы восстановить в истории по одним данным военной статистики, везде основания, на которых зиждется военная система, лежат глубже, чем в личной воле правительства. Объем вооружений определяется не каким-либо государством, взятым одиночно, но всей суммой государств, составляющих образованный мир, то есть духом проживаемой эпохи, — также и общественным складом народа, который правители не могут переделать по произволу. Самая организация и дух войск почти всегда еще менее зависят от правительства, чем даже объем вооружений; в них выражаются с математической верностью установленные историей отношения общественных классов, степень полноправности, усвоенной гражданам различных состояний, и все обычаи страны, особенно отношение взрослых сыновей к семье, которое везде влияет сильнейшим образом на установление той или другой системы рекрутского набора. Из этих двух условий, вовсе не произвольных, — количества войск и их внутренней национальной организации, истекает все остальное — пропорция сил мирного времени к военному, отношение разных оружий между собою, система производства и распределения командований, даже, в значительной степени, боевой устав, которого придерживается войско. Примеров нечего искать, каждое европейское государство будет подходящим примером.

Вот Англия, немного уступающая населением Франции и много превосходящая ее богатством. В настоящее время это государство отличается крайне мирным настроением. Но в начале столетия, когда ее общественное устройство еще не выказывало своих крайних последствий, Англия вовсе не была миролюбива и вела гигантскую борьбу против Франции и всей подчиненной ей Европы. Правительство и общество были заодно и напрягали все средства, чтобы выставить против Наполеона возможно значительные силы. Кажется, при таком населении и таком богатстве Англия могла бы вооружить огромную армию; однако ж нет, гражданское устройство ее не позволяло ей того; действующая английская армия, без союзников, никогда не превышала пятидесяти тысяч солдат. Несмотря на все желание, роль Англии в континентальных войнах была всегда лишь второстепенная. Всякий знает, каким образом неприкосновенность личности, воспитанная аристократическими учреждениями Англии, распространенная понемногу на каждого англичанина, заставляет это государство набирать свое войско исключительно вольной вербовкой, в самой низкой черни. Эта система набора, краеугольный камень военного могущества Англии, обусловливает все остальное. Переход с мирного положения на военное, удваивающий и устраивающий европейские армии, не может иметь там такого значения, как на материке; там, напротив того, люди, охотно вербующиеся в мирное время, не идут в службу ввиду предстоящих опасностей и лишений, и таким образом, источник пополнения не возрастает, но иссякает для английской армии с приближением войны. Та же самая причина заставляет удерживать английского солдата, сколь можно долее, под знаменем. Прежде он служил всю жизнь; теперь срок сокращен, но его вербуют почти всегда на дальнейшие сроки. Состав английской армии, набранной из бездомной черни, преимущественно из пропащих людей, налагает на нее ей только свойственный характер. Английский солдат-илот, которого никакое отличие не может вывести в люди; между ним и офицером лежит та же непереходимая грань, как между средневековым рыцарем и его вилланом. Понятно, каким образом из этих отношений истекает дух английского устава, его исключительное предпочтение развернутого строя. Английский солдат, которого всегда держат в ежовых рукавицах, хотя и одарен от природы энергическим характером, но вследствие своего общественного положения и военного воспитания становится пассивным до механичности; энергия его обращается исключительно в устойчивость! Какой стремительности, необходимой для рвущейся вперед колонны, ждать от этих людей? Они несамостоятельны, потому что склад английской общественной жизни не допускает их самостоятельности, а вследствие того могут действовать удовлетворительно лишь как неодушевленный механизм в руках офицера; для них пригоднее всего тот строй, в котором энергия их может выражаться пассивно и в котором они всегда на глазах и в воле своих офицеров. От того же происходит, что английское войско не умеет жить на походе средствами страны, а обременено нескончаемыми обозами, требует самых мелочных попечений, как кадетский лагерь: весь разум его в начальстве. Со всем тем английская армия — армия превосходная, она постоянно побеждала лучшие войска, какие только могут быть — войска первой французской империи. Высшая развитость, нравственная и физическая, передовых английских классов, составляющих ее душу; грубая твердость толпы, образующей ее тело; превосходное снаряжение, делают из этой армии военное орудие, во многих отношениях одностороннее и слишком тяжелое, но страшное.

Малочисленность английской армии не позволяет ей играть самостоятельную роль в европейских войнах; но для Англии она совершенно достаточна. Морское могущество страны удесятеряет силу ее сухопутного войска, давая возможность угрожать им всякому прибрежному пункту неприятельских владений и развлекать таким образом силы, часто огромные, что мы достаточно испытали во время восточной войны. Для внутренней обороны против вторжения Англия имеет милицию из зажиточных, полноправных классов, но черни ни под каким видом не дает оружия в руки; в этом отношении она так же верна себе, как и в остальном. Достаточно видно, до какой степени отчетливо английская армия выражает исторический склад народа и географическое положение страны. Если бы во время Карла II, когда учреждены были в Англии первые постоянные войска, существовал человек, одаренный нечеловеческой способностью выводить из данного положения все его логические последствия, он с точностью предсказал бы нынешнюю организацию английской армии; до такой степени военная система государства непроизвольна; до такой степени сила вещей представляет военному министерству только техническую работу — группировать элементы, какие выдаются ему готовыми социальным и политическим бытом народа.

То же самое и на материке. Как ни различна французская военная организация от английской, она так же непроизвольна и так же мало зависима в своих основаниях от правительства, как и там. Франция составляет сплошное однородное тело, расположенное в самом сердце Европы, и по тому самому уже редко может избежать участия во всяком международном замешательстве. Несмотря на революцию, французы в своем частном быту и теперь еще воспитываются в тех же преданиях войнолюбия и народной славы, развившихся в давние времена под влиянием господствовавшего дворянства, утратившего давно всякий политический характер и ставшего чисто военной кастой, европейскими кшатриями. Двадцатипятилетняя борьба на жизнь и смерть революции и империи еще более развила это расположение, превратив всю нацию в военный стан. Войнолюбие французов понятно, по крайней мере, исторически, тем более что оно поддерживается еще многими особенностями. Война бывает полна угрозами для самого существования большинства европейских государств, но не для Франции. Вследствие сильного поражения Австрия может рассыпаться, Италия — быть вновь раздроблена и порабощена, из Пруссии, даже после ее кенигрецкой победы, можно еще накроить десяток Саксоний; но кто станет надеяться, при совершенной однородности такого сплошного государственного тела, как Франция, отхватить от нее провинцию и долго удерживать завоевания. В случае поражения Франция рискует только материальными жертвами и своим влиянием на известный срок, но вовсе не рискует своим действительным могуществом. Очень естественно, что французское славолюбие может развертываться на просторе, вследствие чего Франция всегда была зачинщицей почти всех европейских войн. У других народов национальная гордость, славолюбие, составляет одну из страстей, во Франции оно составляет главную, господствующую страсть, удовлетворение которой успокаивает до известной степени все другие. Покойный герцог Орлеанский понимал это дело очень хорошо, когда наталкивал своего отца на войну, предсказывая, что иначе им придется погибнуть в одной из парижских водосточных канав. Кроме того, на силе армии преимущественно основано существование всякого французского правительства, каково бы оно ни было, так как со времени революции правительство там не что иное, как одна из партий, захватившая в свою очередь власть в руки. Дисциплиной штыков держатся французские власти, славой штыков они увлекают страну.

Понятно, что при таком положении вещей первая забота правительства — располагать армией, сколь возможно, многочисленной. Но тут сила вещей вступает в свои права. Франция богаче Пруссии, но несмотря на то, далеко не может выставить пропорционально населению такой массы вооруженных сил, как эта последняя. То же самое наследственное настроение народа, заставляющее правительство всеми возможными средствами усиливать армию, полагает предел этому усилению. Чисто народная сила невозможна во Франции. Насколько француз верен правительству как солдат, настолько же он опасен для него как вооруженный гражданин; пока он не обратился всецело в солдата, ему нельзя дать ружья в руки. Еще в 1866 году, когда это сочинение было писано для «Русского Вестника», там говорилось: «Неизвестно, насколько увеличатся силы французов ожидаемым преобразованием военного положения; но, принимая в расчет исторический, сложившийся в силу необходимости дух их военных учреждений, надо думать, что эти силы не выйдут из системы постоянной долгосрочной армии». Так и случилось. Соревнование с прусскими положениями разрешилось продолжением срока службы с 7 лет на 9, что позволяет зачислять большее число людей в резерв и привести, когда нужно, всю действующую армию в боевой комплект. Что же касается до национальной гвардии, остающейся без организации, то она вовсе не соответствует ландверу. Она может в военное время занимать гарнизоны пограничных крепостей, что, конечно, значительно способствует приращению силы; но главный смысл этого учреждения в мысли правительства — за это можно поручиться — состоит в том, что с первою войной в его распоряжении окажется полмиллиона лишних людей для пополнения действующих войск или для чего бы ему ни вздумалось; положения закона не остановят; во Франции le salut public[89] применим ко всему и все оправдывает. Но одни постоянные войска, хотя бы содержимые в мирное время в кадрах, значительно ограниченных, никогда не могут выставить очень высокого итога сил относительно к населению страны. С переходом на военное положение французская армия возвышалась на две трети, теперь будет возвышаться вдвое, кроме национальной гвардии, которая никогда не считалась там самостоятельной силой, вероятно, и теперь не будет считаться такой; между тем как прусская армия увеличивается втрое. По духу военных учреждений иначе быть не может. Если кадры слишком понизить, из армии выйдет народная сила, что не для всех годится; если содержать их в такой численности, какая нужна, чтобы не ослабить сословный дух армии, никакой бюджет не вынесет их тягости. Надо иметь в виду, кроме того, что во Франции почти половина действующих войск употребляется на занятие гарнизонами городов (для Парижа целая армия, для Лиона корпус), без чего правительство не будет обеспечено в своем существовании двадцать четыре часа. Вооруженные граждане не могут исполнять этого назначения, так как против них-то именно оставляются войска. Алжирия, Колонии требуют также войск. Из 115 пехотных полков для европейской кампании остается только половина. Действующие силы, которыми располагала Франция при сильном напряжении в 1859 году[90], составляли 180 тыс. в Италии и 50 тыс. на Рейне, всего 230 тысяч: третью меньше, чем выставила Пруссия в последнюю войну.

Из такого же положения возникает дух, в котором воспитывается французская армия. Недостаток численности обращается в усиление ее внутреннего качества. Правительство желает обособить ее как можно более, поддерживая в ней дух касты, чему с своей стороны много способствуют военные предания полков. Обособить действительно можно только старые банды[91], но со времени революции гражданские, если не политические, права французов ограждены ненарушимо; срок службы определен, годовое количество рекрут также. Оставалось одно средство — вербовать отставных солдат на второй и на третий сроки, таким образом полки составляются из старых, преданных власти и надежных в бою кадров; а в пехоте была бы голова, хвост всегда можно приделать. Экономический быт Франции позволяет широко пользоваться этим средством. Известно, что в этой стране большинство сельского населения состоит из мелких собственников; сыновья их охотно поступают в службу и живут на счет казны, в ожидании наследства. Правительство не обращает никакого внимания на декламацию против права выкупа от военной службы, ослабляющего, как говорят, патриотическое настроение нации; ему вовсе не нужна патриотическая Франция, ему нужна боевая армия. Очевидно также, что при господстве принципов 1789 года, французское офицерство, демократическое в основании, может быть перед солдатами только чином, а не классом; между тем беспокойный дух народа и политическое положение страны заставляют поддерживать во французской армии чинопочитание еще гораздо более строгое, чем во всякой другой, правительство достигает этой цели, разделяя военные чины (солдат, унтер, обер- и штаб-офицеров) по группам, между которыми проведена искусственная стена. Так как под руками нет натурального класса офицеров, то пришлось создать искусственную офицерскую корпорацию. При железной внутренней дисциплине военным дается по отношению к обществу такая воля, такая степень безнаказанности, как нигде в Европе: корпоративный дух армии заставляет всю роту вступиться за своего солдата, а наказывать всю роту, говорят — дело слишком серьезное. Воспитание в таком духе, заодно с народным характером, придает французским солдатам свойства наемных бойцов, ландскнехтов XVI века, дерзость, отвагу, славолюбие, фанатизм к своему знамени, презрение ко всему не военному. Очевидно, к Франции не применимы ни английские, ни прусские военные учреждения; первые лишили бы ее внешней силы, вторые — внутренней опоры. Она должна иметь свою самостоятельную организацию, сущность которой дана силой вещей, независимо от всякой военной теории.

Возьмем третий пример, Пруссию. Исторический склад этого государства сказывается в его военной системе еще резче, чем мы видели на примерах Англии и Франции. Пруссия была не национальность, даже теперь, еще не совсем национальность; она государство, то есть историческая случайность, представляемая династией и армией. Национальность Пруссии не в ней, а вне ее, в большом этнографическом отделе, которого она составляет урывок. Однородность огромного большинства населения и хорошие гражданские учреждения дали ей, правда, некоторый устой. Но все-таки, относительно исторической крепости, Пруссия отличается от Австрии только тем, что та распалась бы без всякой боли, между тем как первая чувствовала бы боль в минуту разрыва, но только в эту минуту, не долее. Если бы в последнюю войну[92] австрийцам удалось решительно взять верх, Силезия, прусская Саксония, рейнские провинции стали бы кричать, вероятно, ощутили бы, как их отдирают от бранденбургской монархии; но через три года они были бы спокойны, чувствовали бы себя дома под другими немецкими правительствами. Гогенцоллернской династии нужно еще много счастливых годов, чтобы сделать из своей державы нацию. До тех пор она остается исторической случайностью, всякая война заставляет ее испытывать все шансы, которым подлежит случайное, политически сколоченное государство, шансы, не имеющие значения для государств-наций. С другой стороны, вокруг Пруссии не было до сих пор открытого политического горизонта морей с хорошими гаванями и полугражданских стран, вызывающих вмешательство, а вследствие того частное столкновение с другими первоклассными державами из соперничества. Со времени Венского конгресса Пруссия в первый раз серьезно вооружилась в 1866 году, между тем как Россия, Англия, Франция и даже отчасти Австрия вели в это время каждая несколько серьезных войн в Европе и вне ее. До сих пор Пруссия могла быть вызвана на войну только вопросом о существовании, как это и случилось недавно. Война за существование, очевидно, Дело не одного правительства, а всего народа; если между частями государства существует какая-нибудь внутренняя связь, народ должен вставать поголовно при вопросе быть или не быть. Войска чисто военные, каково бы ни было их преимущество, нужны только тому государству, которое, по своему положению, может быть часто вовлекаемо в сепаратные войны, которое вынуждено совершать дальние экспедиции. Иенская кампания[93] открыла Пруссии глаза. С тех пор прусская военная система была основана исключительно на поголовном ополчении. Таким образом государство, составлявшее половину Франции или Австрии, могло располагать первоклассной по многочисленности армией, действующие силы которой дошли в последнее время, через месяц после объявления войны, до 360 000, то есть третью более, чем могла выставить императорская Франция в 1859 году. Нет сомнения, конечно, даже после богемского похода, что в устройстве прусской армии качество пожертвовано количеству; но зато Пруссия с 1806 года и не предпринимала войн иначе как за независимость; а это дело исключительное, извращающее во многом обыкновенные шансы.

Эти три условия: шаткость государственного бытия, не обеспеченного явными племенными границами, замкнутое географическое положение, обрезывающее свободу действий, и необходимость удержать нечаянно приобретенный политический ранг, заставили Пруссию обратиться в военный лагерь, основать народную армию. Собственно говоря, народная армия, состоящая не из искусственно обособленного класса людей, а из правильно организованных и обученных земских сил, может стать без труда, при нормальном сроке службы, очень хорошим постоянным войском; но Пруссия должна была, по своей исторической задаче, располагать первоклассной армией, стало быть несоразмерно многочисленной в пропорции к населению. Для этого пришлось проводить через военную школу всех молодых людей и держать их в рядах не более того, сколько оказывалось необходимо нужным, чтоб обучить новобранца употреблению оружия и фронту. При таком порядке вещей, разумеется, не может быть речи о том, чтобы слить полк в одно органическое целое, — первое условие для качества войска; вся сила армии заключается только в том, что в ней остается постоянным, то есть в офицерах и фельдфебелях; масса солдат, полученных лишь наружно, вставляется в эти кадры как сырой материал. Надобно, чтобы в кадрах было военного духа столько, чтоб его стало на всех. Офицеры обыкновенно воспитываются самой армией; но тут, когда армии в мирное время, можно сказать, не было налицо, приходилось образовать такой корпус офицеров, который сам по себе, с колыбели, был бы исполнен воинского духа в полном смысле слова. Пруссия имела для того готовый элемент в своем мелкопоместном дворянстве, юнкерстве, сословии военном и рыцарском испокон веку, составляющем основу и всю силу ее армии. Этими людьми, прирожденными солдатами, безусловно преданными династии, держится все прусское войско[94].

Прусскую армию можно определить так: хорошо полученное ополчение, предводительствуемое наследственно военным и воинственным дворянством. Качество ее не поддается определению, так как оно, можно сказать, рождается только с войной, и дух ее складывается не в мирное время, а на самом театре войны; как хамелеон, она станет и такой, и иной при разных обстоятельствах; она будет хороша после первых, ничего не решающих еще удач, очень слаба после первых неудач. Ненормальность качества прусской армии оказывается уже из того, что в ней, навыворот всеобщих понятий, лучшими, действующими войсками бывают самые молодые, которые в другом месте считались бы почти что рекрутами; чем прусский солдат старее, тем он хуже и тем более отодвигается в резерв, как человек достаточно уже позабывший ремесло.

Чтобы подобная система, обращающая весь народ в войско, была благонадежной системой, не довольно юнкерства: нужны полное доверие правительства к низшим классам, ограниченная территория, густое население, хорошие сообщения, а еще более того, справедливое, определенное и неуклонное в своем действии общественное устройство, позволяющее расписать вперед место каждому человеку и поставить его в ряды в короткое время. Ясно, что подобное напряжение не может продолжаться долго. Призывая в армию сразу почти все население, способное носить оружие, Пруссия уподобляется человеку, выходящему на бой с одним зарядом — если он не свалит противника первым выстрелом, он останется перед ним безоружным. Очевидно, против государства, которого нельзя свалить разом, как Франция, не говоря уже о России, прусский натиск составляет не больше как летний ливень, конца которого можно дождаться под первым навесом. Существенно, прусское устройство есть чисто оборонительное; в одиночку, без союзов, пруссаки, даже нынешние, могут действовать наступательно только у себя дома, в малой и великой Германии. Военная организация, основанная на системе ландверов, подходила исторически только к Пруссии и в одной Пруссии осуществилась.

В устройстве австрийской армии не может выражаться никакой общественный тип, за несуществованием такого, но в нем выражаются все печальные условия, которыми обставлено существование этой противоестественной монархии. Австрийское правительство употребило нечеловеческие усилия, чтобы создать армию, без которой оно не могло бы существовать; надо отдать ему справедливость, ни одна военная администрация в Европе не действовала с такой неусыпной заботливостью, с такой последовательностью и с таким пониманием дела, ни одна также не достигала такого блестящего, очевидного результата, сравнительно с трудностями, которые ей предстояло преодолеть. Австрийская армия, в полном значении слова, действительно существует. Три четверти, если не девять десятых этой армии, принадлежат к национальности императорской портупеи и готовы биться хоть против своих отцов и братьев, полковой дух почти совсем заглушил в них дух народный, и это тем удивительнее, что нижние чины каждого полка не сбродные (во избежание вавилонского столпотворения, которое сделало бы невозможным всякое внутреннее управление), но одноземцы, набираемые в особом рекрутском округе, присвоенном каждому полку. Казалось бы, возбуждение племенного духа в австрийских народах, столь сильное в наш век, должно представляться опаснее, чем дух партий во Франции и развлекать австрийские силы еще более, чем развлекаются французские; однако ж нет. Венское правительство знает, что тут идет борьба глухая, затяжная, которая не вспыхнет разом как революционная страсть, борьба опасная во времени, а не в минуте, требующая более полицейских, чем военных средств, и, когда приходит надобность сосредоточивать войска, смело обнажает самые беспокойные провинции. Из этого выходит, что Австрия изо всех европейских держав (кроме России, и то России такой, какой она может быть) располагала самой громадной массой действующих сил, доходивших в последнее время почти до 400 000. Конечно, для того, чтоб иметь такую армию, она должна довольствоваться очень молодыми войсками, однородными по качеству с прусскими, так как солдат, вместо узаконенного десятилетнего срока, в действительности служит только два года. Тем не менее с четырьмястами тысячами преданных правительству и дисциплинированных действующих войск чего бы нельзя было сделать? Но тут выступает наружу вся несостоятельность искусственных комбинаций. Безопасность империи не позволяет формировать полков вполне национальных, по офицерам и солдатам; офицеры набираются из всего дворянства Австрии и Германии; они не понимают своих солдат и объясняются с ними через унтер-офицеров, которые должны быть, для производства в это звание, онемечены до известной степени. Австрийская армия состоит, таким образом, из трех разнородных пластов, связанных между собой только механически. Неутомимыми стараниями правительство совершило чудо: вселило в эту пеструю массу такое чувство военного долга, что армия составляет для них второе, или скорее первое отечество. Пока умы в спокойном состоянии и существует порядок, австрийская армия ведет себя превосходно. Но представьте себе первый беспорядок от частной неудачи, а частные неудачи сопровождают на войне даже победителя, — в полку происходит вавилонское смешение, всякая нравственная связь между совершенно чуждыми одни другим начальниками и подчиненными уничтожается или, лучше сказать, внезапно обнаруживается всегдашнее отсутствие ее, и армия, несмотря на свои солидные качества, терпит катастрофу. Военная закваска габсбургских полков так хороша, что их скоро можно переустроить и вновь вести в дело, но все-таки не на поле сражения, а участь дня уже решена. В австрийской армии вполне выражаются свойства слишком сложных химических соединений; красивые на вид и прочные в благоприятных условиях, они разлагаются при малейшем нарушении равновесия.

Из этого беглого очерка военного устройства четырех главных государств Европы видно, что ни одно из них не руководствовалось и не могло руководствоваться в этом деле теорией; организация армии везде истекала из самого положения вещей, была вопросом преимущественно политическим и социальным. Но затем военному министерству оставалась еще роль чрезвычайно важная, распределить вверенные ему силы по их свойствам, верно понятым, и подготовить их наилучшим образом ввиду современных потребностей военного дела. Могущество государства зависит по крайней мере наполовину от этих последних условий.

Со времени Петра Великого до нынешнего царствования наша Россия, одна в целом свете, не имела своей собственной, выработанной жизнью военной системы и жила подражанием. Конечно, и наши военные учреждения не были совсем произвольны; они зависели, и зависели довольно тесно, от местных условий, например от крепостного права; но влияние этих условий выражалось только отрицательно, тем что не стесняли круг действий военной администрации, не давали ей развернуться свободно. Положительного влияния они не имели. Где только военное управление располагало свободой действий, оно не обращало внимания на самые существенные черты народной личности. Идеалы наших организаторов были постоянно нерусские, заимствованные, и притом по большей части заимствованные из сомнительных источников, например старопрусского; оттуда пришла к нам фридриховская школа, бившаяся столько лет, чтоб обратить русских солдат — в кого? в пруссаков иенской кампании, так как у нас именно подражали не пруссакам новейшим, а старым пруссакам, так блистательно покончившим свои дела. И не только воспитание войск, вся наша военная организация была взята целиком с чужого образца, почти без всякого применения к среде, в которую переносилась. Отсутствие установленных начал в управлении военной частью доходило до того, что не дальше как полвека тому назад Аракчеев мог предпринять — устроить русское войско наперекор двум и более тысячам лет истории, по образцу древних египтян и мидян и основать наследственную военную касту[95].

Такая странность объясняется двумя причинами. Во-первых, то же самое у нас делалось во всем. Чтоб указать на один пример из тысячи, возьмем городовое положение с его думами и магистратами; оно было дано как право, почти как привилегия, но в такой мере прилажено к жизни, что одаренные им граждане, отлично понимавшие практический ход этого дела, откупались от своей привилегии как от рекрутского набора. Это городовое положение было совершенно тем же в гражданском строе русской жизни, чем фридриховская школа, например, в военном. В продолжение полутораста лет продолжалось перевоспитание русского народа; можно сказать, продолжалась сама петровская реформа. Недавнее время, когда окончился этот воспитательный период, отрезано как ножом в нашей истории, всякий это видит; с тем вместе пришел конец и магистратам, и фридриховской школе. Вторая причина, почему Россия могла так долго жить с произвольной, не руководимой никаким принципом военной администрацией, заключается в том, что при малой пропорции вооруженных сил государства к итогу населения, стоявшей до 1812 года гораздо ниже, чем в остальной Европе[96], этой администрации был простор; не требуя от государства с переходом на военное положение всего, что государство может дать, она не была вынуждена необходимостью управлять со статистикой и этнографией в руках. С 1812 года наша армия разрослась, но не собственно армия, понимая под этим названием силы, действительно противопоставляемые врагу, а недействующая, мертвая часть армии, относящаяся к ее живой части, как зарытый в земле фундамент дома относится к его жилым комнатам. Тогда отсутствие твердых начал, произвольность военных учреждений и подражание неподходящим образцам стали живо чувствоваться в государственном строе и в народной экономии. Постоянная миллионная армия с 25-летним сроком службы, в которой подвижных войск было не более как наполовину, которая, забирая целые поколения, никогда не возвращала их назад, обращая в военно-потомственное сословие всякого человека, которого прикасалась, стала действительно бременем. Она истощала народ гораздо в высшей степени, чем могла защищать его. Это ненормальное положение дела разрешилось всем памятной катастрофой: на второй год восточной войны у нас состояло 2 230 000 людей на казенном пайке, а под Севастополем, где решалась участь гигантской борьбы, едва ли было налицо и рядах более ста тысяч штыков. Половина вины в этом случае может пасть на бездорожье и спешность вооружений, потребность которых не предвидели заранее; другая половина падает на тогдашнюю систему, или, лучше сказать, бессистемность военных учреждений.