4. СИЙСКИЙ МОНАСТЫРЬ

4. СИЙСКИЙ МОНАСТЫРЬ

История основания. — Преподобный Антоний. — Предания и история заключения Филарета Никитича. — Обратный путь  из Архангельской губернии  в  С Петербург.

Вот краткая история этого монастыря.

У крестьянина деревни Киехты (в пределах двинских и близ Студеного моря-океана), именем Никифора родился сын Андрей. Родились у него и другие дети, но благообразнее и даровитее Андрея не было, и потому он, по словам пролога «по времени вдан бывает в научение книгам, яко же обычай имать детем... Потом же научен бысть иконному художеству: и тако пребы­вая, повинуяся во всем родителем своим; земледёльству же не внимаше, но паче прилежаше рукоделию». Двадцати пяти лет остался он после родителей сиротою, ушел в Новгород и там пять лет работал на одного боярина. Здесь он женился, но через год жена его умерла и вслед за нею умер и господин, которому служил Андрей.

С этого времени Андрей ищет уединения и идет в самые дальние и пустынные места на реку Кену, впадающую в Онегу. Здесь в пустыне Пахомиевой он находит временное успокоение. Напрасно предваряет его Пахомий о  многотрудности поприща, им  избираемого. «Скорбно место сие», говорил    он ему: «братия здесь непрестанно труждается:    одни копают землю, другие секут лес, иные возделывают нивы, никто не остается праздным». Андрей остается в монастыре, получает имя Антония, вскоре сан священника, но вскоре же оставляет и этот монастырь,    ища    большего    безмолвия и уединения. Берет он с собою двух иноков, Александра и Иоакима, -и с ними проходит непроходимыми дотоле дебрями и лесами до темного потока реки Емцы. Здесь строят они церковь во имя святого Николая и кельи вокруг; к ним присоединяются еще четыре инока. Семь лет подвизаются они в этом уединении, но местные жители, опасаясь,    чтобы    пустынники    не отняли у них земли,  заявляют  свое   недовольство, и   преподобный Антоний принужден искать новое место для пустынно­жительства. На пути он встречает жителя   Яминского стана, именем Самуила,    вышедшего    на промысел на Лешьи озера. Антоний спрашивает его: «не знает ли он какого-либо места, удобного    для   поселения иноков». Самуил привел его на дальнее озеро, называемое Михайлова, в которое впадала река Сия. Река эта, проходя через многие озера, открывала живописные виды во всей их первозданной, нетронутой дикости. Тут Антоний водрузил  крест,  поставил потом  часовню и хижину для себя и братии. Дикие звери обитали в соседней тундре и лесах, и никогда, от начала мира, не обитал тут человек. Изредка приходили сюда, окрестные жители для ловитвы,  и  потому  преподобному   привелось переносить скорби от чрезмерной скудости: часто не было откуда взять хлеба. Братия не ослабевала, своими руками очищая лес, копая землю и сооружая обитель. Об этом сведал некто Василий Бебрь, сборщик пошлин архиепископских Великого Новгорода, послал на монастырь разбойников, но злое дело кончилось тем, что сам же Василий пришел просить прощения у святого.

Между тем, разнеслась молва об Антонии по окрестным пределам: многие стали приходить к нему с пищею, деньгами и обетом монашеским. Видя умножение братии, Антоний послал к князю Василью Иоанновичу двух иноков, Александра и Исайю, просить великого князя повелеть им строить новое свое богомолье на пустом месте в диком лесу, собирать братию и кругом пахать пашни. С разрешения Василия Ивановича, Антоний начал строить обширную деревянную церковь во имя святой Троицы; и сам написал для нее образ.

Однажды, после утреннего пения, когда уже все вышли из церкви, загорелась она от свечи, забытой пономарем перед иконою. В монастыре тогда никого не было: все разошлись по работам, оставались только немощные и больные, да служители, работавшие в поварне. Уже пламя высоко пылало в церкви, когда послали известить о том преподобного. Старец был далеко и, когда возвратился с братнею, вся церковь была уже объята пламенем: ничего нельзя было вынести и спасти. Церковь сгорела, остались кельи, и братия, видя новую неудачу на новом месте, хотела разойтись. Большого труда стоило преподобному остановить их. Затем Антоний начал строить более просторный храм во имя святой Троицы. Антоний вскоре принял сан игуменский и все-таки, будучи так крепок и здоров телом, что мог трудиться за двух и за трех, не переставал ра­ботать наряду с братией. Не знавший преподобного и видя его распахивающим пашню или очищающим лес в убогой власянице, не мог бы признать в нем игумена.

Опять-таки, избегая молвы и почестей и ища большего уединения, блаженный Антоний выбрал на свое место инока Феогноста, а сам, тайно от всех, пошел вверх по красивой реке Сие до озера Дудницы. Здесь был прекрасный остров, в трех верстах от обители. Кругом было множество озер, чрез которые протекала река, идущая в Двину. Здесь построил он хижину и часовню с образом Николы. Но и этой пустынью не удовлетворился Антоний: он избрал новую, за пять верст от первой, на озере Паду. Здесь, в месте, огражденном горами, покрытыми темным, непроходимым лесом, он поставил себе уединенную хижину, около которой белелись двенадцать берез. Устроил он себе небольшой плот, с которого удил рыбу, и при этом об­нажал себе голову и плечи, отдавая их на съедение насекомым.

Два года провел в этих пустынях Антоний, и когда Феогност оставил игуменство, преподобный вернулся снова в обитель. Когда он достиг глубокой старости и стали его удручать многие болезни, частью от преклонных лет, частью от напряженных подвигов, братия приступила к нему, прося дать настоятеля. Антоний назначил им строителем инока Кирилла, а на свое игуменское место Геласия, бывшего на то время, ради потреб монастырских у моря, на реке Золотице, и, по случаю бурных зимних непогодей, не могшего возвратиться к преставлению святого старца. Старец написал завещание, но уже близок был к кончине. От долгого поста плоть его прилипла к костям, так что почти не было видно на нем тела и он заживо казался мертвецом. От многих коленопреклонений ноги его оцепенели, так что сам он не мог уже ходить и его под. руки водили в церковь. Сгорбился он от глубокой старости и, наконец, приблизился к концу своего жития. Со слезами приступила к нему братия, требуя поучения. Старец говорил им много, обещал им, что, если будут иметь любовь друг к другу, не оскудеет обитель и сам он будет духом всегда с ними.

— Где погребсти тебя? — спрашивала его братия.

— Свяжите мне ноги, влеките в дебрь и там затопчите в болоте мое грешное тело на съедение зверям и птицам, или бросьте в озеро.

В день воскресный, накануне исхода, приобщился старец еще однажды божественных тайн и, когда ударили к утреннему пению на понедельник, велел обступившей его братии идти на славословие к утрени. Только двух учеников (Андроника и Пахомия) оставил он при себе, и велел воскурить фимиам. Когда наступили последние минуты, он и им велел удалиться, а сам, сотворя исходную молитву, сложил крестообразно руки и отошел. Братия, возвратясь из церкви, нашли его уже мертвым и с плачем припали к телу его. Это было 7 декабря 1557 года. Преподобный Антоний пришел на Сию сорока двух лет, а тридцать семь провел здесь в подвижническом житии и пощениях.

Житие этого святого сочинено постриженником обители, иноком Ионою, а хранящееся в монастыре переписано собственною рукою царевича и великого князя Ивана Алексеевича, брата Петра Великого. Там же хранится до сих пор евангелие, писанное рукою самого Антония, с медными украшениями по углам и середине, грубой самодельной работы, и тут же, так называемое, евангелие априкос. Евангелие это, писанное четким красивым полууставом, с рисунками на каждой странице, изображающими то, о чем на той странице повествуется: притчи, события из жизни Христа, изумляет многотрудностью и чистотою работы. Если писал априкос один человек, то это дело должно было занять целую долгую его жизнь. В алтаре соборного храма хранится власяная риза преподобного.

В 1601 году привезен был сюда, по приказанию царя и великого князя московского Бориса Федоровича Годунова, ближайший родственник недавно умершего царя Федора Ивановича, боярин Федор Никитич Романов. Привезен был боярин, по народному преданию, вечером. Благовестили к вечерне. Кибитка остановилась у соборного храма. Пристав боярина, Роман Дуров, пришел в алтарь, оставив боярина Федора у дверей. Кончилась вечерня. Игумен Иона со всеми соборными старцами вышел из алтаря и начал обряд пострижения: к нему подвели привезенного боярина.

Боярин уведен был на паперть; там сняли с него обычные одежды, оставив в одной сорочке. Затем привели его снова в церковь, без пояса, босого, с непокрытой головой. Пелись антифоны, по окончании которых боярина поставили перед святыми дверями, велели ему творить три «метания» Спасову образу и затем игумену.

Иона спрашивал по уставу:

— Что прииде, брате, припадая ко святому жертвеннику и ко святой дружине сей?

Боярин безмолвствовал. За него отвечал пристав Роман Дуров:

— Желаю жития постнического, святый отче!

— Воистину добро дело и блаженно избра, но аще совершиши е, добрая убо дела трудом снискаются и болезнию исправляются. Волею ли своего разума приходиши Господеви?

Боярин продолжал молчать.

— Ей, честный отче! — отвечал за него пристав.

— Еда от некия беды или нужды?

— Ни, честный отче! — опять отвечал пристав.

— Отрицавши ли мира, и яже в мире по заповеди Господни? Имаши ли пребывати в монастыре и пощении даже до последнего своего издыхания?

Боярин горько зарыдал на вопросы эти. Ответы, при руководстве игумена, досказывал за постригаемого тот же пристав Роман Дуров, по подсказам игумена.

— Ей  Богу поспешествующу, честный отче!

— Имаши ли хранится в девстве и целомудрии и благоговении? Сохраниши ли послушание ко игумену и ко всей яже о Христе братии? Имаши ли терпети всяку скорбь и тесноту иноческаго жития царства ради небесного?

— Ей Богу поспешествующу, честный отче! — завершил ответами за боярина пристав его Роман Дуров.

Затем следовало оглашение малого образа (мантии) говорилось краткое поучение, читались две молитвы. Новопостригаемый боярин продолжал рыдать неутешно. Но когда игумен, по уставу, сказал ему: «приими ножницы и даждь ми я», — боярин не повиновался. Многого труда стоило его потом успокоить. На него, после крестообразного пострижения надели нижнюю одежду, положили параманд, надели пояс. Затем обули в сандалии и, наконец, облекли в волосяную мантию со словами:

— Брат наш Филарет приемлет мантию, обручение великого ангельского образа, одежду нетления и чистоты во имя Отца и Сына и святаго Духа.

— Аминь! — отвечал за Филарета пристав.

С именем Филарета, новопоставленный старец отведён был в трапезу, не получал пищи во весь тот день и, после многих молитв, за литургиею следующего дня приобщен был святых тайн, как новый член Сийской обители.

О дальнейшем пребывании в монастыре и, о строгости заключения можно судить по тому, что царь остался недоволен первым приставом, Романом Дуровым, и прислал на место его другого пристава — Богдана Воейкова. Этот обязан был доносить обо всем, что говорит вновь постриженный боярин, не позволять никому глядеть на оглашенного изменника, ни ходить близ того места, где он был заключен.

В Списком монастыре до сих еще пор указывают на келью под соборным храмом с одним окном в стене и оконцем над дверями кельи (в 6 сажен длины, в 3 ширины и в 1 сажен высоты), в которой содержался Филарет на первых порах заточения.

И вот что доносил о нем через год (от 25 ноября 1602) пристав Богдан Воейков царю московскому:

«Твой  государев  изменник,  старец Филарет Романов, мне, холопутвоему, в разговоре говорил: бояре-де мне великие недруги, искали-де голов наших, а  иные-де научили на нас говорити людей наших; а я-де сам видал то не единожды». Да он же про твоих бояр про всех говорил: «не станет-де их с дело ни с которое; нет-де у них разумново; один-де у них разумен Богдан Бельской; к посольским и ко всяким делам добре досуж...». Коли жену спомянет и дети, и он говорит: «милыя мои детки - маленьки бедныя осталися: кому их кормить и поить? А жена моя бедная на удачу уже жива ли? Чаю, она где близко таково же замчена, где и слух не зайдет. Мне уже што надобно? Лихо на  меня жена да дети; как их вспомянешь, ино што рогатиной в сердце толкнет. Много они мне мешают; дай Господи то слышать, чтобы их ранее Бог прибрал; и аз бы тому обрадовался: а чаю, и жена моя сама рада, чтоб им Бог дал смерть; а мне бы уже не мешали: я бы стал промышлять одною своею душою».

Монастырь был строго заперт от всех богомольцев и никто не мог принести Филарету вести об его родных, хотя вести эти, в то время, и могли быть не радостны. Жену его Ксению Ивановну, также постриженную (с именем Марфы), сослали в один из заонежских погостов; мать ее, тещу Филарета, Шатову, — в Чебоксарский (Никольский) девичий монастырь; братьев: Але­ксандра — в Усолье-Луду к Белому морю, Михаила — в Ныробскую волость, в Великую Пермь, Ивана — в Пелым, Василия — в Яренск, зятя его князя Черкасского - Бориса с шестилетним сыном Филарета, Михаилом (будущим царем) — на Белоозеро. Вотчины и поместья опальных раздали другим; дома и недвижимое имение отобрали в казну. Один из братьев Филарета, Василий (сосланный в Яренск), после многих мучений от пристава Некрасова, и соединенный в Пельше с братом Иваном, скончался от долговременной болезни (15 февраля 1602  года).  Михаила Никитича,  отличавшегося дородством, ростом и необыкновенною силою, сторожа, по преданию, уморили голодом. Александр Никитич умер от горести и от скудости содержания. Иван, лишившийся владения рукою и едва передвигавшийся от недугов ноги, первый получил  смягчение  приговора: ему царь в 1602 году милостиво указал ехать в Уфу на службу, откуда в Нижний Новгород и, наконец, в Москву. За ним оставлен    был надзор,    но уже без имени злодея. Смягчен был приговор и над Филаретом.

27 января 1857 года я оставил монастырь Сийский. 28-го числа мелькнула мимо и осталась назади граница  Архангельской  губернии, которую привелось изъездить почти вдоль и поперек и истратить на все эт долгое время целого года. Расстался я теперь с недав нею знакомою, расстался,    может быть,  навсегда, и грустно бы, тосковать...  Но на душе  так весело, на сердце так легко и приятно.

Разболтался я с ямщиком с последней Архангельской (Дениславской) станции и поведал ему тут же о своей радости, без обиняков, прямо и откровенно...

— Вот, слава Богу! — из Архангельской губернии выбрался. Целый год она меня мучила, целый год ни днем, ни ночью не давала покою.

— А зачем твоя милость туда ездила? Я рассказал ему во всей подробности.

— Ну, стоило же, паря, для экого дела свои кости ломать! Нечего же, гляжу, вам там в Питере-то, делать. На ко место какое обвалял! Добро бы уж снаряды, лодки и суда ты там смотрел — это стало, может, так надо. Ну, а песни-то тебе на кой черт?

— Да мне, брат, иная песня пуще всяких судов, пуще всех рыболовных снарядов.

— Ну, это ты врешь — смеешься!..

— Ей - Богу!

— Да чего тебе в песне? Песню, известно, девка поет, потому ей петь надо — работа спорится. Опять же наш брат ямщик песню поет оттого, что пять-шесть на голос поднимет да вытянет — гляди, в мыслях-то его перегон на станции и порешился. Тпру! - Приехали значит. В кабаках песню поют потому, что там вино, а в нем дух, сила... Опять же песню эту убогий чело­век, калика перехожая поет, так тот на песни на эти -деньги собирает. Ему это и надо, а тебе-то пошто?

— Мне вот эти стариковские-то песни и краше всех, любпытнее.

— Ну, да это пущай такие поются, что все либо про духовное, либо про старину. В этой и сказку услышишь и простоишь тут долго: это занятно. Ну, а пошто их писать-то, пошто? Это мне невдомек. Ну, да ладно, знать, ты господин, так у тебя и толк - от господской, особенный. А што радошно тебе теперь назад ворочаться, так это опять же у всех одно. И я вон уже назад поеду — в кабак безотменно заверну, коли твоя милость побольше на водочку пожалует.

Просит на водочку и этот ямщик, и все другие. Суетливо, скоро и ловко впрягают они лошадей, и вид-но поразвернула-таки их большая почтовая дорога с чистой работой, не слежались их кости, и горошком вскакивают они на свое дело. Они и смотрят как-то весело, и в речах бойчее, и на ответы находчивее и на жизнь, судя по словам их, смотрят как-то равнодушнее и простосердечнее, чем все те, с которыми привелось мне водиться во весь прошлый год.

С Дениславской станции начал народ покрепче прицокивать и меньше пускает в разговор слов непонятных и новых. Под Каргополем тот же ямщик, восседающий на козлах, та же баба, раздувающая угли в самоваре на станции, нет-нет да и придзекнут по-новгородски, по-волховски.

В последний раз и как бы последним приветом и напоминаньем сверкнула вдалеке справа своим порожистым коленом давно знакомая Онега, не замерзающая в этих местах во всю зиму. Тут уже недалеко озеро Лаче, из которого она берет начало, и далеко ее устье со скучным городком Онегою, с пустынным и гранитным Кий-островом и с выгоревшим Крестным монастырем на нем...

Выясняются новые виды и новые места. Погуще и подлиннее тянутся    при    дороге    лесные    переволоки; меньше попадается рек, хотя больше озер, чаще и об ширнее деревушки. Как будто самый воздух не так уже-тяжел для дыхания и холод словно умеряет свою ярость и силу. Меньше снегу, меньше пустырей. Реже кресты на перекрестках, но больше раскольников и много нового, много своего, олонецкого, и как будто, на первый взгляд, лучшего. Может быть, оттого и лучшего, что все это ново, невиданное и неслыханное.

Лучше самого губернского города архангельского края глядит первый по пути олонецкий город Каргополь. Обстроился он множеством больших, красивых и богатых церквей, как бы Галич, как бы Ростов или Углич (17 церквей, 2 монастыря) и ведет сильную и бойкую торговлю мехами (преимущественно белкою) и рыжиками. Но и здесь, в этом городе, воспоминания о политических ссыльных продолжают преследовать: вспоминается А. И. Шуйский, которого сослал сюда Годунов и велел удавить, Болотников, атаман Федор Нагиба и другие мятежники времен междуцарствия, которых здесь велено было тайно утопить.

Едешь из Каргополя и в летучих, наскоро сложенных беседах слышишь про многое интересное впереди. Одни советуют посетить водопад Кивач, воспетый Державиным, именно теперь в зимнее время, когда он особенно картинно-страшен и живописен. Другие говорят про Чертов Нос на озере Онеге, где будто бы по прибрежному граниту вырезаны изображения чертей когда-то в века незапамятные. Третьи обещают множество преданий о Петре, построившем в здешнем краю завод, названный его именем, и возведенный потом на степень и значение губернского города. По деревням начинаешь уже слышать предания о лесовиках, домовых и водяных, обусловленных общим и метким прозванием нежить. Многое новое, и интересное новое, манило впереди: манила  Карела, пугающая самую Дальнюю Русь своими колдовствами и крепкими чара­ми, которыми занимаются они с незапамятных времен. Соблазняла дальняя река Выг, корень раскола, сильный и толковый корень, пустивший надежные и крепкие отпрыски по. дальним и бесконечно многим местам нашего огромного отечества. Интересовала собою и скорая (в марте) шунгская ярмарка, где бы еще раз привелось встретиться с поморами, мерзлою рыбою и огромными артелями слепых старцев, по целым неделям распевающих старины, досельные исторические предания о князьях новгородских, богатырях киевских, грозном царе московском и о Петре Великом...

Но опять-таки истекал казенный год, назначенный для путешествия: Петербург волей-неволей требовал в свою суетливую, многотрудную и дорогую жизнь требовал на ответ и отчет...

И вот мелькает мимо богатая и красивая Вытегра со шлюзами и каналом, с памятником Петру Великому на том месте, где он обдумывал план Мариинской системы каналов. Мелькает бедное, но людное Поле Лодейное — Лодейное затем, что здесь была когда-то знаменитая во времена Петра Великого олонецкая верфь ладейная и корабельная, — верфь, из которой вышли первые русские корабли под императорским флагом. Здесь опять памятник Петру Великому, поставленный на том месте, где был дворец его.

И опять-таки мелькает большая и приглядная Новая Ладога со шлюзами же, с каналами, маленький Шлиссельбург с такими же шлюзами... А вот за Шлиссельбургом длинная цепь дач, заводов, фабрик, вот петербургская Нева, Невский монастырь, Невский проспект и вожделенный

Конец путешествию.