46. Письма «ангелу-воителю»
46. Письма «ангелу-воителю»
Их подали Александре Николаевне к утреннему кофе. Слуга сказал, что на рассвете их принес запыленный мальчишка-пастушонок, который пришел с лохматой собакой и ушел, так и не назвавшись.
Валерий Иванович, раздушенный, побритый, с лососево-розовыми щеками, покосился из-за газетного листа:
— Откуда?
— Не знаю. Ты же слышал: посланный не сказался, — отвечала Александра Николаевна. Она осмотрела оба конверта и прибавила: — Рука совершенно незнакомая.
«Ангел-Воитель» лукавила: один почерк, женственный, мелкий, тонкий, совершенно непохожий на своего владельца, был ей хорошо знаком. Так писал только Гарибальди. Наверное, это ответ на ее письмо, тоже посланное с оказией. На втором конверте почерк, правда, совсем ей неизвестен. Однако тотчас вскрывать письма Александра Николаевна не стала. Какое-то смутное чувство подсказывало ей, что оба письма надо читать, когда она останется одна.
Валерий Иванович скомкал газету.
— Опять твои секретные корреспонденты?! Смотри, матушка, доведешь ты и себя и меня до беды! Эти твои увлечения могут дорого мне обойтись! Нынче твой Гарибальди — победитель, герой, а завтра его поймают и вздернут на веревку. И тех, кто с ним был в переписке, тоже потянут к ответу.
— Ах, оставь, Валерий! — протянула, нахмурясь, Александра Николаевна. — Никогда мы в этом друг друга не поймем…
Впрочем, Якоби успокоился так же быстро, как только что раздражился. Он расправил и дочитал свою газету, долго, с громким прихлебыванием пил свой кофе, долго и обстоятельно пересказывал жене замысел своей новой картины, замысел, о котором она слышала уже раз десять в продолжение последних лет: Якоби хотелось написать большое полотно — римский карнавал. Наконец, он отправился в свою студию — кое-что «подмалевать», как он выразился.
Александра Николаевна свободно вздохнула. Наконец-то она сможет прочитать, что пишет ей Гарибальди!
«Госпожа Якоби, Вы спрашиваете, что я думаю о Вашем нынешнем правительстве? Ваш монарх ищет прославить свое царствование освобождением рабов. Надеюсь, что это дело будет завершено. Такой ореол славы, разумеется, лучше всяких побед.
Посылаю сердечный привет Вам и Вашему храброму народу, которому суждено принять большое участие в грядущих мировых событиях.
Всегда Ваш Д. Гарибальди».
Александра Николаевна задумывается. Гарибальди предрекает России великую будущность. Сбудутся ли его предсказания? Не останется ли освобождение крепостных только фиктивным актом? Да и совершится ли оно, это освобождение?
Все еще погруженная в свои мысли, она вскрывает второй конверт, написанный неизвестной рукой. На колени ей падают два листка. Она берет наудачу первый.
«Синьора, Вы меня почти не знаете. Мы встречались только однажды, и Вы меня, конечно, не запомнили. Но я Вас хорошо знаю.
Много дней подряд — в походе, в бою, на бивуаке — я видела Вас в глазах человека, которого я любила, видела Вас в его сердце. Вы жили там единовластно, и только свободу он любил, наверное, сильнее Вас. Я не знаю русского языка, на котором говорил он и говорите Вы, но я поняла — перед смертью он вспоминал свою родину и Вас. Почему, почему Вы не приехали в Палермо, как обещали? Он ждал Вас до последней минуты.
Пересылаю Вам письмо, которое нашла на нем, мертвом.
Лючия Претори».
Александра Николаевна вчитывалась в хорошо ей знакомые итальянские слова, видела глазами всю фразу целиком, но как будто не могла взять в толк чего-то, как будто скользил и убегал от нее главный смысл того, что сообщала виденная мельком итальянская девушка. Но уже болезненно заныло сердце, и взять в руки третье письмо, кругом исписанное крупными, чисто ученическими буквами, по-русски, было очень трудно. Но она все-таки взяла его и от первых же слов обращения, от боли, вызванной этими словами, закусила зубами платок.
«Родная, бесценная Сашенька, тезка моя! Нынче в первый и последний раз решаюсь назвать Вас, как называл про себя. Ради бога, простите и не оскорбитесь такой моей вольностью. Позвольте мне ее, как позволяют нечто желанное приговоренному к казни. Ведь и нам только что сказали, что завтра мы все пойдем на казнь.
Пишу Вам без надежды, что письмо это когда-нибудь Вас достигнет, хотя тюремщик и клялся мне вечным своим спасением, что доставит его на почту.
Родная Сашенька, конечно, Вы давно догадывались, что я Вас люблю. До Вас я никогда никого не любил, но всегда мечтал, что встречу женщину необыкновенную, высокой души, прекрасную собой, которая будет верить в то же, что и я.
Впервые я увидел Вас восьмого марта, ввечеру, и в тот же миг понял, что судьба мне подарила то, о чем я грезил. Вы чистая, вы необыкновенная! И как сладко мне было, когда Вы мне высказались, когда понял я, что и вы ненавидите тиранов и жизнь свою посвящаете борьбе за Человечество. Пускай циники смеются над этими словами, Сашенька, мы-то с Вами знаем, какое это блаженство — жизнью своей пожертвовать для людей! И еще был я счастлив безмерно, когда Вы доверились мне и позволили войти в благородное дело, предпринятое Д. Г. Он человек выдающийся, и я уверен, что он спасет Италию.
Теперь, когда я перебираю в памяти последние месяцы здесь, в Италии, я понимаю, что судьба меня щедро одарила. Встретить Вас и Д. Г. — да за это мало отдать жизнь!
Жаль умирать, потому что я едва лишь начал жить, и жить так чудесно. Но смерти я не страшусь, и Вы не бойтесь за меня и не жалейте.
Благодарю Вас за то, что Вы существуете.
Ваш Александр».
Долго-долго смотрела Александра Николаевна на имя с каким-то длинным мальчишеским росчерком-хвостиком.
Нет больше тезки — горячего, преданного, бесстрашного. Никогда не будет. Живые буквы бежали по бумаге, живой хвостик-росчерк шаловливо привесился к подписи, а рука, писавшая его, холодна, мертва, недвижна где-нибудь под каменистой желтой землей Сицилии.
Слезы теснились, кипели в горле, а глаза сухо и тяжко горели. Еще и еще раз перечитывала она письмо. Она не слышала, как в дверях появился Верещагин.
Художник, как обычно, пришел в палаццо Марескотти, к Якоби. Он хотел было поздороваться с хозяйкой дома, но взглянул на нее и вдруг замер. Он знал Александру Николаевну как свою давнюю, до мельчайших черт изученную модель. Он знал все, как ему казалось, выражения ее глаз, рта, характерные для нее повороты, движения. Знал ее улыбки, взгляд исподлобья, хмурую морщинку меж бровями, когда она уставала или была не в духе. Он мог бы перечислить по пальцам известные ему движения этого женского лица, всегда волевого, решительного или кокетливо-оживленного.
Теперь перед ним сидела совершенно другая, новая женщина. Страдающая, с печальным ртом и трогательно-беспомощным выражением глаз. Она не видела Верещагина и все перебирала и разглаживала рукой синеватый листок бумаги, лежащий у нее на коленях.
— Что случилось? — вырвалось у Верещагина. Он даже не поздоровался, так был поражен видом «Ангела-Воителя».
Она подняла глаза в темных кругах.
— Вот. Получила письмо. Из Палермо.
— От Левушки Мечникова? — с живостью спросил художник.
Она покачала головой.
— Нет. От Александра Есипова.
— А… — протянул художник. — Что же он пишет?
— Он умер, — сказала она просто. И вдруг легла головой на стол, сцепила руки. — Не могу… Не могу… Это я, я во всем виновата… Я его втянула… Это мы с Эсперанс познакомили его с Гарибальди, затеяли… Она задохнулась.
— Неправда, — твердо возразил Верещагин. — Этот мальчик с детства впитал в себя мечту о свободе. Я помню, мне Мечников говорил… Он рвался что-то настоящее делать для людей. Он так и положил себе — отдать жизнь за идею. И вас он полюбил оттого, что вы шли тем же путем. Я ведь все понимаю…
Александра Николаевна слушала его, глаза у нее были закрыты. Верещагин, мучаясь ее болью, подошел ближе, положил руку на горячее плечо.
— Голубушка моя, вы бы пошли прилегли. А то поплачьте, легче вам станет.
— Нет, не хочу. — Она подняла голову, выпрямилась, потерла руками щеки. — Что вы знаете о Палермо? Говорите! — потребовала она.
— Наверное, то же, что и вы, — отвечал, присаживаясь возле, Верещагин. — Гарибальди провозглашен диктатором. Королевские войска покинули Палермо, и весь народ праздновал их уход. Ланца подписал капитуляцию и после того, как честил Гарибальди «бандитом», «мятежником», стал величать его «генералом» и «превосходительством». Во всяком случае, теперь Гарибальди может смотреть на Сицилию, как на землю, входящую в состав «единой Италии». Да вот, я принес вам почитать речь Гюго, которую мне переслал Мечников, — прибавил Верещагин.
— А как он? Как его здоровье? — спросила чуть живее Александра Николаевна.
— Верно, ему на всю жизнь суждено остаться хромым, — сказал художник. — Он все еще в госпитале и, кажется, еще долго пролежит в постели.
— Знает он о… смерти Александра?
— По-моему, еще не знал, когда посылал мне письмецо, — отвечал Верещагин. — Тоже будет в большом горе, — заметил он осторожно. — Ведь они с Есиповым стали большими друзьями.
Александра Николаевна прижала к глазам платок.
«Слава богу, кажется, заплакала».
Но нет. Глаза сухие и блестящие.
— Так что же сказал о Гарибальди Виктор Гюго? Прочтите, — велела она.
Верещагин послушно вынул из кармана газету.
— «Что такое Гарибальди? — начал он. — Человек — и ничего более. Но человек в самом высоком смысле этого слова. Человек свободы, человек Человечности, vir, как сказал бы соотечественник его Вергилий. Есть у него армия? Нет. Только горсть волонтеров. Боевые припасы? Нет их. Порох? Несколько бочек. Орудия? Только взятые у неприятеля.
В чем его сила? Что доставляет ему победу? Что стоит за ним? Душа народов».
Александра Николаевна слушала механически, а сама думала о чем-то своем. Верещагин знал это по ее взгляду, погруженному в себя.
— Я поеду в Палермо, — внезапно сказала она.
— Зачем?
— Буду ходить за ранеными, помогать Гарибальди… Да мало ли дела… Мое место сейчас там.
Верещагин хотел возражать, отговаривать, но, посмотрев на «Ангела-Воителя», не посмел.