С. П. Пантелеев Такая была война…

С. П. Пантелеев

Такая была война…

92-я дивизия, куда я попал, была кадровой, опытной: воевала уже на Хасане и Халхин-Голе. Люди в дивизии собрались замечательные: сибиряки и дальневосточники, крепкие, здоровые, веселые — чудо, а не люди! Меня определили ездовым в батарею 76-миллиметровых горновьючных пушек при 22-м стрелковом полку. Пушки еще царские, образца 1861 г. Разбирались на 7 вьюков, крепились к седлам. На каждую пушку — 6 лошадей да «заводная тройка», на трех лошадях зарядные ящики со снарядами. Я был коноводом такой «заводной тройки».

Лошадей в артиллерию отбирали крупных, сильных. Приучали и выстрелов не пугаться, и двигаться бесшумно. Самое трудное — научить лошадь ложиться, года два на это требуется. У командира нашего огневого взвода Клавдия Петровича Лебедева кобылка Нива была — маленькая, гнедая. Вот та ложилась: Клавдий Петрович на боевых стрельбах приучил.

Подошел наш эшелон 30 октября 1941 г. к Будогощи, а там — немцы. Все сожжено, разбито. В небе «рама» висит — немецкий самолет-корректировщик. Нас сразу обстреляли, два вагона вспыхнули. Клавдий Петрович приказал одним тушить пожар, другим — занять круговую оборону. Прямо с колес — в бой. Через десять минут наши пушки уже стреляли. Немцы, кричавшие в первый момент «Сдавайтесь!», не ожидали такого отпора и отступили в поселок. Мы миновали станцию и маршем двинулись в сторону Петровского.

Через день в сосняке южнее леса обосновались. Снег уже выпал, мороз, а мы в летнем обмундировании, и лошади без зимней ковки. Ни фуража, ни продовольствия: следом, говорят, подвезут. Только никакого подвоза мы так и не дождались… Самим что-то надо было соображать. Снег разроешь — травы нарвешь. Березовые ветки мелко-мелко нарубишь, запаришь, с травой перемешаешь и даешь лошадям. У них от такой еды колики, а что делать? Мы и сами на подножном корму были — что лошади ели, то и мы. Клюквой они, правда, брезговали. Кой-когда сухари получали — по одному на брата.

Беда была с боеприпасами. ДОП в Малой Вишере находился за 80 км. Бездорожье. Машина пойдет за снарядами — увязнет. Саперы по грудь в грязи настилы прокладывали…

Приспособились мы снаряды у немцев воровать: 75,9-миллиметровые отлично к нашим пушкам подходили. Обороны ведь сплошной нигде не было: ложбинка какая-нибудь, ручеек, так по одну сторону — мы, по другую — немцы. Они в 3 смены воевали, по 8 часов. Пересменками мы и пользовались. Снарядов у них полно было — и в ящиках, и так валялись. Подползешь поближе и веревку из кустов за снаряд закинешь. Зацепишь — и к себе тянешь. Я однажды таким манером тридцать штук натаскал. Клавдий Петрович доволен, языком прищелкивает, пострелять дал: знал, что я к стрельбе неравнодушен.

— У тебя глаз, как ватерпас, — говорил политрук Легков. Многого он, однако, недопонимал. Внушал, например, что немцы боятся тех бойцов, кто побрит да в белых воротничках.

Действительно, бывали случаи, когда даже наступавшие эсэсовцы обратно поворачивали. Только уж совсем не от нашего вида…

Кроме обычных снарядов, мы у немцев и палочную шрапнель воровали. Она для разрушения проволочных заграждений предназначалась, ну а мы ее по живой силе использовали… В клочья разносило фашистов их же шрапнелью. Идут новые — увидят своих однополчан, по кустам растерзанных, понятно, отчего назад поворачивают. Вот такие «воротнички»…

В другой раз немцы к самой батарее подступили, а мы без снарядов. Пришлось сниматься, отходить. Я в прикрытии оставался. Ручной пулемет Дегтярева был. Пристроился на плащ-палатке под елкой его налаживать. А в щечки, как на грех, песок насыпался. Вдруг ветка приподнимается — два немца. Я гранату из-за пояса выхватил, за кольцо дернул. Фрицы попятились: «Гут, никс, никс…» Отошли к оврагу — я гранату им вслед бросил.

Собрал пулемет, подходит Легков: «Ты гранату бросил?» Рассказал ему, как дело было, а он с выговором: «Зачем отходить позволил? Надо было одной гранатой — и себя, и их!»

Обидно мне стало, что жизнь моя вроде копейки. «Война, чай, не на один день, — говорю. — Может, я еще живой пригожусь…»

Пока был жив Клавдий Петрович, у нас все целы оставались: и люди, и лошади. Хотя огонь, как все, вели в основном прямой наводкой. Ведь в сутки разрешалось расходовать только 7 снарядов. При такой экономии не до укрытий: каждый снаряд должен точно по цели бить.

Выкатим орудие на открытое место. 2–3 выстрела — и немцы засекают. Раз выстрелят — Клавдий Петрович на часы смотрит: следит, сколько времени они заряжают. Грянет второй — все, взяли «вилку». Третий выстрел будет поражающим — всем немедленно в укрытие!

В других взводах потери ежедневные. Там командиры плечами пожимают: везение, случайность!

Но мы-то видели: никакая не случайность, а точный расчет! И уважали Клавдия Петровича беспредельно. Любую его команду мигом выполняли.

А начальство, похоже, его недолюбливало: умный был, на все свое суждение имел и в итоге всегда прав оказывался. Эх, побольше бы таких командиров, скольких бы мы солдат на войне сохранили!

Самому-то Клавдию Петровичу уже недолго воевать оставалось… Беда стряслась в конце ноября, под Верхним Заозерьем. Я как раз дневалил. Приготовил в командирском блиндаже обед. Тут обстрел. Клавдий Петрович настоял вылезти. Подал я ему миску, ложку, хлеб, а сам скатился за блиндаж. Грохнул взрыв. Один осколок, небольшой совсем, угодил Клавдию Петровичу в висок. И все. Такого-то человека в долю секунды не стало…

Вскоре нашу батарею влили в 50-й отдельный разведбатальон. Мы его сокращенно А-батом звали — авангардный, значит. Мы и до этого в 1-м эшелоне были, а разведбат вообще по немецким тылам действовал. Его задача: предупредить проникновение немцев к нашему переднему краю.

Немцы — в деревнях, в тепле, сытые. Мы — в лесу на морозе. Кухонь здесь уж вовсе не видывали. Ямку под елкой выроешь, костерок махонький разведешь, снегу в котелке натопишь. Когда конинкой разживешься — поваришь ее сколько-нибудь без соли да полусырую и сжуешь. В разведбат вообще ничего не доставляли — у врага добывайте!

Ну и добывали: иной раз просто из-за толстого ранца немца пристрелишь.

Морозы донимали: уже в декабре за тридцать перевалило. А мы в пилотках… Зимнего ничего так и не выдали. Шинель с убитого снимешь, обрежешь вроде безрукавки — потеплей малость. А уши, ноги, понятно, обмораживали. И признаться нельзя: за обморожение — расстрел! Нарочно обморозился, чтоб дезертировать, — вот и весь сказ…

Как-то послали в деревню разведать, есть ли немцы. Немцев в деревне не оказалось, а мне здорово повезло: уместного старика валенки купил. За валенки все деньги, что в сумке были, отдал. Старик еще гусиного сала дал — я уши и пальцы смазал.

Из-за этих валенок я и в разведку попал. Командиром отделения разведчиков был Саша Кузнецов — молодой еще, двадцатого года, но профессионал настоящий, ничего не скажешь. Увидал он на мне валенки, стащить хотел. «Нет, — говорю, — хоть стреляй — не отдам!»

— Ладно, — говорит, — тогда пойдешь со мной в разведку.

Как стемнело, пошли в деревню, еще пулеметчик с нами. Пулеметчик на бугре в кустах затаился, а мы в овражек спустились. На краю деревни, в большой избе немцы гулянку устроили. Песни поют, танцуют с молоденькими девушками. Вдоль забора часовой ходит. Кузнецов говорит: «Ты ползи правее, я — влево. Как он подойдет ко мне метров на пять, кидай в забор патроны».

Я подпустил метра на три, тогда бросил. Часовой обернулся, Кузнецов, как коршун, сзади набросился, повалил, в рот — клин осиновый, на кисти — наручники. Поднял, ноги ему, как лошади, спутал. «Веди!» — говорит.

Я повел, а он — три гранаты в дом. За нами погоня, ее пулеметчик встретил. Кузнецов до последнего патрона из пистолета отстреливался, с одной «лимонкой» возвратился… Отчаянный был, бесстрашный, но и безжалостный — как к немцам, так и к своим.

Кузнецов меня за нюх ценил. «Мы все пьем, — говорил, — ты не пьешь. Мы курим — ты нет. Понюхай-ка, что ветер справа несет».

Запах сигарет немецких я действительно метров за 500–700 чуял. Его с нашей махоркой не спутаешь, да и редко у кого махорка бывала — мох и листья сухие курили.

«Нанюхал» я немцев за болотом. Кузнецов разведку боем назначает. «Сделаешь в болоте след, — говорит, — назад — „раком“. Они покурят, пойдут по следу. Встретишь их пулеметом. На просеку никому не выходить!»

По болоту ходить — целая наука. Февраль, мороз под 40, а лед под снегом всего в палец, не держит. А еще с пулеметом… Под ракитовым кустом его пристроил, сам почти до фрицев добрался. Назад тем же манером, след в след.

След заметили, идут. Подпустил метров на двести, дал очередь. Семерых убило, остальные — человек сорок — поползли. Наши набросились, завязалась рукопашная. Видно, тоже разведка была. Их офицер за одной сосной, Кузнецов — за другой. Немец из двух маузеров стреляет, а Кузнецов молчит, выжидает, пока у того патроны кончатся. В плен не взял — пристрелил.

Ребята вымокли в болоте и, несмотря на приказ, на просеку вылезли. «Пантелеев, — кричат, — не стреляй!»

Как все кончилось, мне выговор от Кузнецова, почему не стрелял. «Так свои же!» — «Дисциплина есть дисциплина! Их иначе не научишь!»

И мне в наказание: «Собирай что у немцев есть — у живых и у мертвых». — «Я не мародер», — говорю. А он — за маузер, глаза бешеные, и впрямь выстрелит. Пришлось идти. 35 немцев убитых оказалось, 15 — раненых. И нас из 30 15 осталось… Принес, что нашлось. Водки много было.

— Выпьем на их территории! — говорит Кузнецов. Пока все не выпили, не ушли.

Зверели мы от такой жизни. 15 марта, помнится, принимали меня в партию. Перед тем на партбилет фотографировали. Председатель парткомиссии посмотрел на мою карточку и говорит: «Да, увидел бы такой снимок Гитлер — инфаркт бы получил!»

Зверский, должно быть, вид у меня был… Но жизнь и на войне переменчива. К концу марта от нашей разведки почти ничего не осталось. Да и во всех трех полках 92-й дивизии к тому времени меньше тысячи сохранилось — от тринадцати-то тысяч человек, что в октябре в эшелоны грузились… Из остатков разных подразделений сформировали один сводный батальон. Все пехотой стали — и артиллерия, и разведка, и бронетанковая рота… Командовал батальоном комиссар Седых. Меня, как в партию приняли, назначили политруком роты. Приказ Ворошилова зачитали: о том, что во всех боевых действиях политруки должны быть впереди.

Но к тому времени вся армия выдохлась — наступать некому. 4 апреля Пасха была. И устроили немцы в этот день настоящее побоище: мы ведь уже совсем обессиленные были и почти что безоружные — ни патронов, ни снарядов…

Меня, раненного в руку и ногу, вечером вытащили разведчики 20-й дивизии НКВД, недавно за Волхов переправленные. Привязали к санитарной упряжке, и собаки сами потащили сани, на лыжах установленные, в медсанбат. Кругом — убитые лежат, раненые стонут. Вдруг вижу: Седых! Снарядом ему обе ноги оторвало, и кровь фонтанами бьет прямо в лицо… А я к саням, как чурка привязанный, — чем пособишь?

Довезли собачки до медсанбата на берегу речки, километрах в трех от Ручьев. Раны обработали, на руку гипс вроде самолета наложили. Не так болело, как зудело под гипсом — вши совсем замучили. Да температура еще, но в медсанбате давно уже никаких лекарств не было. А ноги ничего — с палкой могу передвигаться. Врач засунул мне историю болезни за голенище и говорит: «Ты один ходячий, иди — может, и выйдешь. Через „коридор“ у Мясного Бора один из ста все же проходит. Может, повезет…»

— А вы как же? — спрашиваю.

— Мне нельзя — у меня раненые…

Допрыгал я к вечеру до дороги. Вижу — машина медсанбата вдалеке стоит. А перед глазами круги плывут — желтые, красные. Весна уже была, 8 апреля, а ночью снег выпал, я воронку и не заметил, а она полная воды. Как ухнул в нее с головой… Кое-как выкарабкался. Вода ручьями течет, нога онемела, не ступлю. Привстану — и броском вперед. Упаду — снова бросок. С машины меня и заметили. Открыли заднюю дверку, а в кузове печка и бочка с теплой водой… Дальше не помню, словно во тьму провалился. Очнулся в госпитале в Рыбинске — самолетом меня туда доставили. Год по госпиталям мотался — кости гнили.

Потом списали подчистую, больше и не воевал…

С. П. Пантелеев,

ветфельдшер,

бывш. боец 50-го отдельного разведбатальона 92-й сд