1918

1918

Это станет нашим злополучным наследством, нашим славным наследством, — во всяком случае, нашим окончательным и бесповоротным наследством: мы навеки прикованы к своей памяти.

Хронология

28/1 В Финляндии начинается гражданская война.

18/2 После перемирия немецкие войска возобновляют наступление в России.

3/3 В Брест-Литовске подписан мир между Центральными державами и Россией.

9/3 Продолжение наступления союзников в Месопотамии.

21/3 Начало крупномасштабного наступления немцев на Западном фронте. Значительные успехи.

29/3 Французское контрнаступление на Западном фронте. Значительные успехи.

3/4 Высадка немецких войск в Финляндии для поддержки белых.

4/4 Начало нового немецкого наступления в Северо-Западной Франции. Значительные успехи.

9/4 Начало немецкого наступления во Фландрии. Значительные успехи.

1/5 Прибытие первых американских соединений на Западный фронт.

7/5 Британские войска занимают Киркук в Месопотамии.

24/5 Британские войска высаживаются в Мурманске.

29/5 Начало немецкого наступления на реке Эна. Большие успехи. Вскоре немцы стоят на Марне.

15/6 Крупномасштабное австро-венгерское наступление на реке Пьяве в Италии. Незначительные успехи.

15/7 Начало крупномасштабного немецкого наступления на Марне. Некоторые успехи.

18/7 Мощное контрнаступление союзников. Немецкие войска вынуждены отступать.

8/8 Начало крупномасштабного наступления союзников под Амьеном. Большие успехи.

3/9 Начало общего отступления немцев к линии Гинденбурга.

15/9 Наступление союзников в Македонии. Болгарская армия вынуждена отступать.

19/9 Начало крупномасштабного британского наступления в Палестине. Большие успехи.

26/9 Начало американского наступления в Аргонском лесу. Значительные успехи.

28/9 Начало масштабного наступления союзников во Фландрии. Большие успехи.

30/9 Капитуляция Болгарии.

10/10 После мощного штурма позиции на линии Гинденбурга наконец прорваны.

24/10 Наступление союзников у реки Пьяве. Значительные успехи.

30/10 Капитуляция османской армии в Месопотамии.

31/10 Революция в Вене.

1/11 Сербская армия освобождает Белград.

3/11 Начало мятежа на германском флоте в Киле.

4/11 Перемирие между союзниками и Австро-Венгрией.

9/11 Отречение германского кайзера. Революция в Берлине.

11/11 Перемирие. Все военные действия прекращаются в одиннадцать часов утра.

180.

Начало января 1918 года

Пал Келемен следит за воздушным боем над Кастеллерио

Ясный, солнечный зимний день. Когда на фронтах затишье, как здесь, в Северной Италии, то война продолжается в воздухе. Большой итальянский бомбардировщик “Капрони” гудит в безоблачном синем небе. Его обстреливают австро-венгерские зенитки. Букеты белого дыма расцветают и множатся в вышине, но все напрасно[260]. Дым медленно тает, исчезая под порывами ветра. Одинокий австрийский моноплан начинает охоту за медлительным, многодвигательным бомбардировщиком. Пал Келемен отмечает в своем дневнике:

Наш летчик подбирается все ближе и ближе к неуклюжему биплану, и кашель его пулеметов отчетливо слышится на земле. Внезапно итальянский самолет начинает падать. Наш самолет еще немного кружит над ним, а потом улетает на север, в то время как “Капрони”, с заглохшим мотором, покачивая крыльями, несется вниз и наконец обрушивается на землю.

Когда я прибежал на место падения самолета, тело итальянского пилота, капитана, прошитое пулеметной очередью, лежало на траве рядом с обломками его машины. Крыло этой гигантской военной птицы было искорежено, сломано, воткнувшись в землю, а из пробитого двигателя сочилось топливо. Итальянский офицер был весь одет в кожу, и эта безупречная элегантность нарушалась только тем, что его шлем сполз на гладковыбритое лицо. На запястье итальянца тикали отличные серебряные часы, совсем неповрежденные, и тело погибшего растянулось на земле так спокойно, словно он просто уснул.

Мы обыскали его карманы; кто-то протянул мне толстый бумажник. Помимо писем, банкнот и прочих бумажек там оказалась еще и сложенная вдвое карточка с твердыми черными краями: “Сезонный билет в цирк Вероны”.

Здесь, на пустынном поле, изрытом воронками от снарядов, цирк был всего лишь словом, напечатанным на кусочке картона. Залитый светом балкон, покрытый опилками манеж, взмах хлыста дрессировщика, скачущая на коне принцесса цирка в платье из тюля, с блестящими украшениями, — да, все эти бесконечные радости молодежи, все это кончено навеки для молодой жизни, оборвавшейся так внезапно. Напрасно будут ждать его на балконе сегодня вечером другие офицеры, стройные и распутные. Но цирковой оркестр все равно грянет музыку, и белолицый клоун, с наигранным весельем, будет выделывать свои сальто-мортале на бархатном коврике, расстеленном прямо на песке. И дамы начнут флиртовать, в точности как тогда, когда он был там, может, еще вчера.

Я охотно положил бы билет обратно под его окровавленную рубашку, так чтобы, как в древние языческие времена, все, что принадлежало герою, последовало за ним в могилу; так чтобы все его имущество исчезло с лица земли; и так чтобы в память о нем осталась пустота, как в цирке Вероны.

181.

Понедельник, 7 января 1918 года

Флоренс Фармборо прибывает в Москву

Поезд покачивается, стучит колесами, снова покачивается, стучит колесами — едет через белую, покрытую снегом равнину, освещенную слабым утренним светом солнца. Селений становится все больше. В половине первого они прибывают в Москву. Путешествие из Одессы заняло целую неделю — так неспокойно теперь в России. Поездка была не только долгой, но и очень неприятной и неудобной. Несколько раз она всерьез опасалась за свою жизнь.

Поезд был битком набит солдатами всех мастей: счастливыми, агрессивными, пьяными, услужливыми, бесцеремонными, восторженными, озлобленными. Люди ехали даже на крышах вагонов. На некоторых станциях садились в поезд, просто-напросто разбивая окно и заползая внутрь. Как и Флоренс, эти солдаты оставили у себя за спиной фронт и войну и хотели как можно скорее попасть домой. Собственно говоря, вся ее расформированная медсанчасть должна была ехать вместе. Но это оказалось невозможно, в суматохе они очень скоро потеряли друг друга из виду. Флоренс лишилась своего драгоценного сидячего места, когда вышла помочь внезапно занемогшей беременной женщине, так что большую часть пути она простояла в коридоре, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу и мучаясь головной болью. Пересев на другой поезд в Киеве, она наконец получила сидячее место и потом двое с половиной суток не смела шелохнуться, из страха потерять его, и это несмотря на то, что ей нечего было есть и у нее оставалось очень мало воды, несмотря на шум и вонь от курящих, пьющих, галдящих солдат. К тому времени весь ее багаж был уже украден.

Не прошло и двух месяцев с ее последнего посещения Москвы, но город с тех пор заметно изменился. Темные улицы патрулировали самодовольные, разнузданные солдаты; на рукавах у них были красные повязки. (Многие из ее знакомых намеренно одевались теперь во все поношенное, чтобы не привлекать к себе внимания этих патрульных.) Ночью часто слышалась перестрелка, и в квартире ее хозяев все спали одетыми, чтобы в случае опасности немедленно покинуть дом. Остро ощущалась нехватка еды, люди просто голодали. Гарантированный дневной паек состоял из пятидесяти граммов хлеба или двух картофелин. Из продажи исчез даже столь необходимый продукт, как соль. По-прежнему были открыты рестораны. Но цены в них были астрономические, а из мясных блюд подавали в основном конину. Повсюду царила атмосфера страха и неопределенности.

Выходя из поезда в своей истрепавшейся, грязной униформе, Флоренс чувствовала подавленность и замешательство:

Я вернулась домой словно какой-то бродяга, лишившись всего, что мне было дорого. Моя работа в Красном Кресте закончена. Мои странствия по фронтам подошли к концу. В душе осталась только пустота, и это глубоко терзает меня. Похоже, моя жизнь зашла в тупик. Трудно предугадать, что ждет меня в будущем. Все слишком уж мрачно и пусто.

182.

Воскресенье, 27 января 1918 года

Мишель Корде размышляет о будущем

Сильные морозы слегка отступили: еще пару недель назад за окном было минус восемнадцать градусов. Власти запретили продажу абсента, солдатам не разрешалось носить шарфы. Исчезли торты (в чайных салонах подавали теперь только пирожные), а хлебный паек вскоре будет уменьшен до трехсот граммов в день на человека. Ходят слухи о зреющих волнениях в рабочих кварталах, о скорых авианалетах на Париж и о готовящемся немецком наступлении на Западном фронте. А еще говорят, что в парижской театральной среде разоблачена шпионская сеть, в которой состояли одни женщины. Корде пишет в своем дневнике:

Рабочие на верфях в Клиде грозят забастовкой 31 января, “если к этой дате не начнутся мирные переговоры”. Здесь мы видим новый поворот в противостоянии народа и власти: народ хочет знать, почему его заставляют сражаться. Потребовалось четыре года войны, чтобы это законное желание всплыло на поверхность. В России оно уже достигло своей цели. Все громче звучат голоса в Англии. Требования заключить мир выдвигаются и в Австрии. Мы не знаем, насколько сильно недовольство войной в Германии или во Франции. Но война вступила в новую фазу — фазу борьбы между стадом и его пастырями.

183.

Вторник, 29 января 1918 года

Рихард Штумпф на бортуГельголанда” читает призыв ко всеобщей забастовке

Вот уже два месяца корабль снова стоит в сухом доке. Из-за ремонтных работ Штумпф весь перепачкан: “Нельзя и пальцем шевельнуть, чтобы тут же не вымазаться в дерьме”. Штумпф смирился. В народе зреет недовольство. На борту тоже много толкуют о политике, но матросы, по его мнению, представляют собой слишком расколотую массу, слишком доверчивую, ленивую, слишком глупую, чтобы на что-то решиться.

Зато Штумпф вернулся к своим занятиям. Его энергия нашла выход. Он плел грубые башмаки из пеньки и продавал их товарищам. Торговля шла бойко. Он устроил импровизированную сапожную мастерскую в судовой пекарне, чтобы избежать слежки со стороны офицеров. По календарю была зима, а погода стояла весенняя.

В это утро произошло событие, которое могло бы отчасти поколебать мизантропию и пессимизм Штумпфа. На борту корабля обнаружились листовки социалистического содержания. Через несколько минут вся команда уже знала о них. Матросы сбивались в стайки, памфлеты передавались из рук в руки. Штумпф сам прочитал один экземпляр, заметив при этом, что на листовке, разумеется, отсутствовали подпись автора и место издания и что написанное в ней отчасти правда, а отчасти всего лишь “банальности и общие фразы”. Главный лозунг звучал так: “Если ты не хочешь, чтобы Германия управлялась при помощи сабли, будь готов ко всеобщей забастовке”.

Потрясения, которые в этот день достигли порта Вильгельмсхафен, разразились за тысячи километров от него, в Вене. В середине месяца там прокатилась волна забастовок на военных заводах в знак протеста против уменьшения хлебных пайков и продолжения войны. Положение становилось столь угрожающим, что австрийская королевская семья под охраной вооруженных военных покинула столицу. Волна забастовок ширилась, докатившись до Будапешта и военно-морской базы Каттаро, где матросы арестовали своих офицеров и подняли красные флаги. Сейчас волнения в Австро-Венгрии временно поутихли, но вместо этого вчера начались крупные забастовки среди берлинских рабочих на заводах боеприпасов и в металлургии. В Германии тоже нарастало недовольство нехваткой еды и тем, что правящие военные круги продолжают вести войну. Правда заключалась в том, что Германия была истощена, с точки зрения экономической. Искрой, раздувшей пламя, стала новость о провале мирных переговоров с Россией в Брест-Литовске[261]. Забастовщики требовали мира, без всяких аннексий и контрибуций для какой-либо из сторон, мира, основанного на праве народов на самоопределение.

В этот день забастовки прокатились по всей Германии. Прекратили работу свыше миллиона человек в Мюнхене, Бреслау, Кёльне, Лейпциге и Гамбурге.

К обеду поступил приказ о построении на палубе. Офицеры побеседовали с личным составом. С одной стороны, они выразили благодарность за то, что о подстрекательских памфлетах незамедлительно было доложено капитану, и призвали матросов и впредь поступать подобным образом. С другой стороны, предостерегли от участия в забастовках и политических манифестациях.

Штумпфу было трудно предвидеть, что произойдет. Он хорошо знал, что недовольство стало всеобщим: “Если найдется кто-то, кто сможет воспользоваться этим недовольством, то взрыв будет практически неизбежен”. Конечно же среди матросов и рабочих то и дело возникали волнения, но в их протестах не было ни последовательности, ни упорства. И через короткое время вся энергия уходила в песок. Таков был его опыт. Когда он присматривался к рабочим на верфи, казалось, все идет как обычно. Не было ни малейших признаков того, что они хотят отложить в сторону свои инструменты, — нет, они даже не отлынивали от работы.

Но когда Штумпф проходил мимо одного рабочего, он услышал, как тот сказал: “Завтра мы прекратим стучать молотками”. Штумпф подумал, что рабочий подразумевает под этим войну.

А на следующий день сообщили о том, что все увольнения на берег запрещены в связи с беспорядками в стране. К обеду все рабочие на борту отложили свои инструменты и быстро покинули корабль. Матросы одобрительно кричали им вслед, советуя “никогда больше не возвращаться”. Светило солнце, в воздухе веяло весенним теплом.

?

В этот же день в Вимерё Харви Кушинг присутствовал на похоронах своего коллеги, канадского врача Джона МакКри. Прославило МакКри не то, что он являлся начальником канадского генерального госпиталя № 3, а написанное им стихотворение. Оно называлось “In Flanders Fields”, и мало кто не знал его знаменитой начальной строфы[262]:

In Flanders fields the poppies blow

Between the crosses, row on row,

That mark our place; and in the sky

The larks, still bravely singing, fly

Scarce heard amid the guns below[263].

Опубликованное в “Панче” в декабре 1915-го, это стихотворение стало одним из самых известных, читаемых и цитируемых. Звучавший в нем бескомпромиссный призыв к продолжению сражения использовался в том числе во время кампании о вступлении США в войну:

We are the dead. Short days ago

We lived, felt dawn, saw sunset glow,

Loved, and were loved, and now we lie

In Flanders fields.

Take up our quarrel with the foe:

To you from failing hands we throw

The torch; be yours to hold it high.

If ye break faith with us who die

We shall not sleep, though poppies grow

In Flanders fields[264].

Вчера МакКри скончался от банального воспаления легких. Кушинг записывает в своем дневнике:

Мы встретились возле 14-й общей медсанчасти, чудесным солнечным днем, и прошли полтора километра пешком до кладбища. Траурную процессию возглавляли рота Северо-Стаффордширского полка, многие врачи госпиталя и канадские сестры милосердия, затем шел Бонфайр[265], которого вели под уздцы два конюха, увитый обязательными белыми лентами; через седло свисали сапоги хозяина. Замыкали процессию все остальные, мы в том числе. Шестеро сержантов несли гроб от ворот кладбища, и когда его опустили в могилу, вдали послышался грохот пушек, словно бы специально по такому случаю.

184.

Пятница, 1 февраля 1918 года

Брата Эльфриды Кур призывают в армию

Ощущение было не из самых приятных. Вилли с негодованием рассказывал своей сестре Эльфриде, как их заставили выстроиться совершенно раздетыми в холодном помещении в бараке. До сих пор Вилли не призывался на военную службу по медицинским показаниям: вода в коленных суставах и слабое сердце “по причине перенесенной скарлатины”. Но теперь отношение к нему изменилось. Как и все остальные европейские армии воюющих сторон, германская тоже страдала от острой нехватки людей. Врач пощупал его живот, послушал легкие и заявил: “Крепкий как орешек”.

Вилли плюется, шипит: “Какой дурак. Ему надо было просто набрать еще пушечного мяса для кайзера Вильгельма!” Эльфрида и его лучший друг Ганс Андровски дразнят его, смеются: “Ты, наверное, являл собой великолепное зрелище — без одежды-то! Образец божественной олимпийской юности!” Но затем они посерьезнели и начали обсуждать, что теперь делать Вилли. Андровски, который получил освобождение из-за плохого зрения, считал, что надо любыми способами избежать зачисления в пехоту. Лучше всего авиация, но только не за штурвалом самолета, а где-нибудь за письменным столом. “Скажи им, что у тебя невероятно красивый почерк!” Помрачневший Вилли продолжал отбиваться: “Это прусская военная служба. Я оказался по уши в дерьме”. Тут Эльфрида заявила: слышала бы его их мама, которая по-прежнему верила в войну. И иронически добавила, что мама будет смотреть на Вилли как на героя, когда он погибнет на фронте.

И они заговорили о войне. Эльфрида задавала тот же вопрос, что и многие другие: ради чего, ради чего все эти люди гибнут? “Миллионы погибших ни за что”. Андровски не соглашался с ней. Все жертвы не были бессмысленными. Ведь гибель стольких русских помогла проложить дорогу к переменам в их стране. Эльфрида разозлилась. “Благодаря их гибели? Если такова цена, я не хочу больше никаких революций!” Вилли молча грыз ногти.

185.

Пятница, 8 февраля 1918 года

Олива Кинг сожалеет о погубленных бровях

Стоит зима, непривычно теплая. Поговаривают, что какие-то итальянские офицеры уже пробовали купаться. Олива Кинг больше не живет в маленьком домике на окраине сгоревших Салоник. Вместо этого она переехала в хижину, построенную из огромного деревянного грузового ящика: когда-то он вмещал в себя самолет.

Купались? Наверное, за неимением ничего лучшего. В Салониках не происходит никаких событий. Несмотря на усиленные подкрепления Восточной армии, почти никаких новостей. Критики военной операции — а их теперь много появилось — называли укрепленный город крупнейшим в Германии лагерем для интернированных. В течение 1917 года предпринимались попытки прорвать болгарскую оборону на севере, но были достигнуты ничтожно малые успехи. (Правильно сделали, что сместили Сарреля несколько месяцев назад.) Причиной тому были болезни. Номинально в рядах Восточной армии служили около 600 тысяч человек, но после малярии, лихорадки Денге и других болезней уцелели лишь 100 тысяч. Госпитали не вмещали всех занемогших.

Однако Олива Кинг не страдала от безделья. За последнее время она несколько раз ездила на Корфу, или, точнее, в Санти-Кваранту, город, расположенный прямо напротив большого острова. Американское отделение Красного Креста подарило 29 санитарных машин сербской военной медицинской службе, и она была одной из тех, кто перегонял новые машины почти триста километров[266] до Салоник. Так что Кинг хорошо изучила дорогу. Вся поездка занимала от восьми до десяти дней.

Путешествие по узким, крутым горным дорогам часто бывало трудным, а временами и опасным. Кинг пережила и снежные бури, и аварии. Тем не менее она заметила, что переносила трудности гораздо более стоически, чем шоферы-мужчины, “которые ненавидели неудобства, дожди, слякоть и холод”. Сама она признавалась, что любит “цыганскую жизнь”. Здоровье у нее отличное, разве что иногда зубная боль помучит. Простуду Кинг всегда вылечивала смесью кипятка, рома и большого количества сахара.

И все же было очевидно: она столь предана своей работе потому, что ей необходимо отвлечься от личной драмы. Любовь к Иови, сербскому капитану, обернулась большим разочарованием. Последний раз они встретились в октябре: ее недавно наградили сербской серебряной медалью за отвагу, оценив ее труд во время пожара, — встреча произошла на Корфу. (Он отправлялся тогда в Лондон с официальным поручением.) Они провели несколько дней вместе, а потом простились у корабля, державшего курс на материк. Она обронила слезинку, хотя на самом деле ей хотелось зареветь. Потом потянулось время одиночества и тоски, и тоска эта стала только горше после того, как пришло письмо от Иови, в котором он сообщал, что встретил другую.

И вот теперь она сидит в своей деревянной хижине и снова пишет отцу. Он просил, чтобы она прислала ему свое фото, и она обещала сделать это, но не сразу. Не то чтобы было сложно сфотографироваться. В городе попадались простые уличные фотографы, и от клиентов не было отбоя: “Всегда попадался какой-нибудь солдат, позировавший перед объективом с пристыженной, но упрямой улыбкой, в компании зубоскалящих друзей”. Нет, она откладывала фотографирование по косметическим причинам. Когда ее нагревательный прибор отказал, она капнула в него бензину, “и второй раз за год осталась без бровей, ресниц и челки”. Кинг не хотела фотографироваться, прежде чем они не отрастут снова. Еще в прошлом письме она сообщила отцу, что вряд ли сможет вернуться к обычной семейной жизни. “Папа”, — писала она, —

я часто спрашиваю, что ты подумаешь обо мне, когда мы вновь встретимся после долгих пяти лет. Уверена, что я покажусь тебе ужасно грубой и черствой после стольких лет общения исключительно в мужском обществе; я утратила всякую привлекательность.

В понедельник она снова отправляется в Санти-Кваранту. На фронте, как обычно, ничегошеньки не происходит.

186.

Февральский день 1918 года

Пал Келемен становится свидетелем аварии на горной дороге под Кальдонаццо

Он все еще находится на северном альпийском фронте в Италии, откуда открывается вид на плоскую фриульскую равнину. При хорошей погоде можно разглядеть вдали блестящую полоску Средиземного моря. Ходят слухи о грядущем австро-венгерском наступлении, но где найти для него свежие силы? Нехватка продовольствия и боеприпасов ощущается все острее, большинство соединений не укомплектовано. Возвращаются теплые деньки.

На площадку, где находится Келемен, продовольствие доставляется грузовиками. Надо обладать большим мастерством, чтобы управлять этими тяжелыми, неуклюжими машинами по горному серпантину вдоль крутых отвесных скал. Пал Келемен отмечает в своем дневнике:

В этот чудесный солнечный день к нам прибыл на своем автомобиле генерал: он будет инспектировать одно из укреплений. Рядом с ним — неизменный помощник, высокомерный офицер из Генштаба. Их машина на большой скорости несется вперед, непрерывно сигналя, чтобы тяжелые грузовики с провиантом заранее уступали им дорогу. Один грузовик свернул как можно дальше на обочину, но все равно не хватало места для проезда массивного, сверкающего генеральского автомобиля.

Штабной офицер, высунувшись из окна, злобно кричит: “Посторонись, свинья!” И несчастная свинья съезжает с обочины, да так, что грузовик переворачивается и летит прямо в пропасть.

187.

Понедельник, и марта 1918 года

Мишель Корде смотрит спектакль в “Комеди-Франсэз”

В “Комеди-Франсэз” в Париже — премьера пьесы Анатоля Франса “Коринфская свадьба”. Мишель Корде с супругой, разумеется, на ней присутствуют. Посреди второго акта спектакль прерывается. Один из актеров выходит к рампе и объявляет о воздушной тревоге и о том, что к Парижу подлетают немецкие бомбардировщики. Из партера раздаются голоса: “Продолжайте!”

Актеры возобновляют представление, невзирая на то, что примерно пятая часть зрителей покинула зал. Корде встревожен. Больше всего ему хочется тоже уйти из театра, но он стыдится знакомых, сидящих на балконе, и они с женой остаются. Это было очень непривычно. Громкие реплики актеров то и дело заглушались звуками воющих сирен, а в 21.25 послышался грохот бомбардировки: он напоминал глухой, продолжительный барабанный бой.

С начала года Париж неоднократно бомбили, последний раз — три ночи назад. Бомбардировщики — большие, двухмоторные самолеты “Гота”[267], или еще больше, четырехмоторные монстры “Цеппелин Штаакен”, — всегда совершали свои налеты с наступлением темноты. В ночном небе вспыхивали лучи прожекторов, слышались взрывы зенитных снарядов, и сигнальные ракеты оставляли после себя серебряный пунктир.

Париж теперь погружался в кромешную темноту. После заката люди пробирались по улицам с маленькими карманными фонариками в руках. (Преступники поспешили воспользоваться ситуацией: возросло число уличных ограблений.) В трамваях и метро горели синие лампочки, и Корде находил, что свет их, падая на грубо размалеванные лица уличных проституток, придавал им вид “гниющего трупа”. Важные здания и памятники были надежно укрыты мешками с песком, а витрины магазинов обклеивались бумажными полосками, которые складывались в любопытные узоры. Считалось, что с этими полосками витрина не разобьется. После авианалета 30 января Корде увидел, как на деревьях возле разбомбленного дома на Авеню де-ла-Гранд-Арме повисли обрывки занавесок и обоев и один розовый дамский чулок. Во всех близлежащих домах выбило оконные стекла. Прислуга убирала осколки и временно заклеивала окна газетной бумагой.

По причине темноты и высоты, с которой сбрасывались бомбы (как правило, свыше четырех тысяч метров), самолеты были не в состоянии нанести точечные удары. Так что эти бомбардировки являлись чистым террором, хотя и ограниченного масштаба. Авианалеты возымели определенный эффект. Люди начали уезжать из Парижа. Британские и французские самолеты тоже совершали авианалеты против таких немецких городов, как Штутгарт, Майнц, Мец, Маннгейм, Карлсруэ, Фрейбург, Франкфурт[268]. И все же Лондон, помимо Дувра, оставался тем городом в Европе, который больше всех подвергался бомбардировкам. Сперва флотилиями немецких цеппелинов, затем, когда те в 1916 году были признаны негодными[269], тяжелыми бомбардировщиками. Но в этом случае число жертв было невелико: максимум 162 убитых при дневном авианалете 13 июня 1917 года[270]. И тем не менее эти бомбардировки нарушили еще одно важное табу. Под ударом оказалось безоружное гражданское население. Корде считал это варварством.

В антракте между вторым и третьим актом Корде с женой выбрались в темный вестибюль. Там было пусто, не считая статуи Вольтера, забаррикадированной мешками с песком. Антракт затянулся. Шли споры с директором театра о том, чтобы прервать спектакль. В итоге решили продолжать, несмотря на то, что бомбардировка еще не закончилась. “Разумеется”, — кисло комментирует Корде. Он был уверен, что на самом деле все хотят отправиться по домам, но остаются в театре, “боясь осуждения других, которые, кстати, тоже хотят домой. Гордость для них важнее смерти!”.

Так что все зрители вернулись в зал, и начался третий акт. Когда дали занавес, оказалось, что налет все еще продолжается. Актеры предложили публике укрыться в подвале театра. Корде с женой, вместе с потоком разодетых в вечерние наряды людей, спустились вниз, под огромные своды, где выстроились мраморные бюсты, украшавшие прежде театр, а теперь покрытые брезентом. Корде видит, как кто-то из военных водружает свою фуражку на голову мраморного Мольера. Настроение у всех в подвале подавленное, унылое, хотя одна актриса и пытается развлечь ожидающих, декламируя стихи.

Около полуночи кто-то крикнул, что бомбардировка прекратилась. Когда они вышли из театра, улицы окутал густой туман. Светящиеся точки от карманных фонариков метались во мгле.

?

На следующее утро Корде с женой решили прогуляться по весеннему городу. На бульваре Сен-Жермен они увидели шесть воронок от снарядов. На Рю де Лиль бомба упала прямо перед зданием, в котором раньше находилось германское посольство; взрывом снесло входную дверь. Они отправились с визитом к Анатолю Франсу, который вчера тоже был в театре.

Оказалось, что антракт перед третьим актом затянулся оттого, что из пьесы спешно вычеркивали целые куски, чтобы скорее добраться до финала. Актеры на сцене тоже хотели как можно быстрее покинуть театр, и это было заметно по их игре. “Впервые, — сказал Анатоль Франс, — актеры произносили свои реплики столь же громогласно и торопливо, как и в обычных театрах”.

Все говорили о грядущем большом наступлении немцев.

188.

Вторник, 12 марта 1918 года

Рафаэль де Ногалес слышит пушечный грохот у Иордана

Штаб-квартира расположилась в большом францисканском монастыре. Настроение у всех тревожное. Удастся ли удержать фронт к востоку от Иордана? Вдали слышится грохот британской артиллерии. Положение столь критическое, что все офицеры и персонал, не исполняющие жизненно важных функций, получили приказ взять оружие и отправиться в бой. Их увозят в грузовиках, туда, где гремит канонада.

Возможно, теперь не лучшее время для визитов вежливости. Рафаэль де Ногалес хорошо это понимает, когда входит в монастырь и ищет командующего. Но как он мог отказаться от этого визита? Человек, которому он хотел засвидетельствовать свое почтение, был не просто знаменит: он стал воплощением героизма. Отто Лиман фон Сандерс. Прусский генерал, османский фельдмаршал. Сын сменившего веру немецкого еврея. До войны — главный инспектор турецкой армии[271]. После начала войны — нужный человек в нужном месте, когда союзники высадились у Галлиполи и он, командующий Пятой армией, сумел остановить то, что могло обернуться катастрофой для центральных держав, но вместо этого стало молниеносным поражением для Антанты. Кто-то, встретив харизматичного Лимана фон Сандерса, назвал его “высокообразованным военным, необычайно энергичным, деятельным и неутомимым, строгим к себе и другим”. В противоположность многим другим немецким военным, которые служили на Ближнем Востоке советниками или командующими, он не испытывал особых трудностей, сотрудничая с османскими генералами[272]. В этом месяце Лиман фон Сандерс откомандирован в Палестину, чтобы вновь продемонстрировать свои знаменитые магические способности.

А они были необходимы. В ноябре прошлого года пала Газа, в декабре — Иерусалим: в первом случае речь шла о крупном военном поражении, во втором — о политической катастрофе и утрате престижа. Теперь фронт пролегал от Яффы на западе до Иордана на востоке. В этот мартовский день британцы продолжали свои попытки прорыва с предмостного укрепления к северу от Мертвого моря.

Во второй половине дня шум боя вдали нарастал. Рафаэль де Ногалес решил, что и он тоже должен отправиться на этот уязвимый участок фронта. Как он сам писал: “Я готовился внести свою песчинку в общее дело”.

Даже сама формулировка представляет интерес — “песчинка”. Это признак того, что и де Ногалес испытывал чувство разочарования, как и миллионы других людей, — а именно ощущение того, что люди в своей анонимности, взаимозаменяемости, низведены до нуля, пятнышка, капельки, кусочка, частицы, неизмеримо малой доли, поглощаемой огромным “Нечто”, где отдельный человек вынужден жертвовать всем, хотя его жертва никоим образом не влияет на происходящее. Вот почему увешанные медалями герои и знаменитые генералы так важны: они воплощают мечту об обратном.

После второго сражения под Газой де Ногалес находился далеко от фронта, сперва в Иерусалиме, где он лечил уши, затем в Константинополе, на отдыхе. Пока однажды вечером, за накрытым столом, среди веселых людей и цветущих магнолий, оно не настигло его, “это странное беспокойство, которое вызывает салонная жизнь в груди тех, кто носит шпагу и золоченые шпоры: не знаю почему, но мысли мои стали кружить вокруг далекой заокеанской родины”.

Как раз в тот момент, когда де Ногалес собрался отправиться на фронт, пришла неожиданная новость. Британцы прекратили свое наступление и отступили.

Магия. И самые обычные причины, конечно, — ошибки, усталость.

189.

Воскресенье, 24 марта 1918 года

Харви Кушингу не до весенних красот в Булонь-сюр-Мер

Ночью падали бомбы. Но вот наступило теплое, солнечное весеннее утро, и Кушинг сопровождает генерала, который хочет осмотреть последствия ночного авианалета. Одна бомба попала прямо в склад госпиталя, превратив его в осколки из рентгеновских трубок, стеклянных пробирок, прочего лабораторного оборудования, разбившегося, перемешанного с химическими веществами. Под ногами у них хрустело разбитое стекло. Крышу сорвало взрывом. Но люди не пострадали. Во всяком случае, в самом госпитале. Неподалеку стояло несколько жилых домов, и вот они обрушились в результате бомбежки: под развалинами, похоже, находились люди.

Затем они отправились в ближайший лагерь для военнопленных, “No.94 P.O. W. Camp”, который тоже захотелось проинспектировать придирчивому генералу. Кушинг с любопытством последовал за ним. Когда они прибыли на место, то увидели, что за колючей проволокой выстроились пленные немцы, двумя группами по 500 человек. С ними хорошо обращались, они жили в прибранных бараках и получали посылки из дома. Некоторые немецкие унтер-офицеры раздобыли себе новую форму и носили ее по воскресеньям, надев все свои регалии и прочее. Несмотря на то что они находились в плену, они продолжали придерживаться воинского устава. Щелкали каблуками все время, пока продолжался визит. Однако Кушинга это не впечатляло. Ведь эти пленные, даже если и хорошо питались, были хилыми, как он считал, ниже самых низкорослых британских солдат, а кроме того, “среди них попадалось очень мало интеллигентных лиц”.

Британский генерал тоже следовал уставу. Он проинспектировал обе группы, переходя от одного пленного к другому. Генерал сделал замечание за то, что некоторые немцы носили большие, неуклюжие плащи из х/б, и набросился на одного пленного, который пришил к своим штанам синюю заплатку. Затем он рыскал вокруг, высматривая, за что еще можно вкатить выговор. В мусорной куче он обнаружил картофельные очистки, которые были вполне съедобны, и еще мясную кость: из нее можно было сварить суп! Под занавес визита военнопленные продефилировали мимо британского генерала колонной по четыре человека, высоко выбрасывая ногу и чеканя шаг, — классический прусский марш.

После обеда Кушинг вернулся в большую виллу на берегу, где он теперь жил. В открытое окно врывался теплый весенний воздух. Он смотрел на Ла-Манш. Там были видны три эскадренных миноносца, которые держали курс на юг. Виднелось еще несколько “уродливо закамуфлированных транспортных судов”, пришвартованных у берега. Он видел ряды рыбачьих лодок, ожидавших попутного ветра. Это время отлива. На сухом берегу, ниже виллы, прогуливались люди, наслаждаясь теплой солнечной погодой и собирая ракушки.

Кушинг встревожен, обеспокоен. Разворачивается масштабное немецкое наступление. Оно в первую очередь направлено против британской Пятой армии, которая еще не оправилась от тяжелых потерь прошлой осени, после третьего сражения под Ипром. Как обычно, сообщения поступали противоречивые, цензура свирепствовала, а слухи множились. Но, похоже, британцы отступали. В госпитале почти не было раненых. Плохой признак. Очевидно, немцы наступают так стремительно, что у британцев даже не остается времени эвакуировать своих раненых. Снаряды, выпущенные из какой-то гигантской пушки, начали падать в Париже. Однако Кушинг и остальные так и не получали никаких инструкций. Единственное, что им оставалось, так это “сидеть на солнышке, гулять по берегу… и ждать. Это самое трудное”. Он выглядывает в окно, смотрит вниз, на берег. Видит, как несколько офицеров сидят на скамейке и играют с ребенком.

190.

Среда, 27 марта 1918 года

Эдуард Мосли празднует день рождения в константинопольской тюрьме

Последние месяцы оказались очень напряженными. После перевода в Константинополь Мосли предпринял на Рождество попытку побега. Все начиналось неплохо. Они с приятелями, благодаря хитрости и отличной подготовке, смогли добежать до самого Галатского моста и вышли в Мраморное море на лодке, которую раздобыл для них один из соучастников. Лодка была набита яйцами, припасенными для путешествия, но в ней отсутствовало важное снаряжение, в том числе черпак. Ветер дул резкий, поднялись волны, течение было сильным. Парус вышел из строя, и вскоре побег обернулся пародией. Вымазавшись с ног до головы в разбитых яйцах, они повернули наполненную водой лодку к берегу. Им ничего не оставалось, как тайком вернуться в дом, где их держали в плену. Они незаметно забрались внутрь, насквозь промокшие и пахнущие яйцами.

Но потом им повезло: им предстоял переезд на прекрасный курорт Бурсу, с его знаменитыми серными ваннами. Это было сделано по приказу доктора Кёнига, его офтальмолога, который раньше служил судовым врачом на “Гёбене”, одном из двух крейсеров, втянувших в 1914 году Османскую империю в войну. В Бурсе содержались в плену высокопоставленные британские генералы[273], и Мосли смог некоторое время пользоваться их привилегиями, такими как отличное питание, относительно свежие газеты, свобода передвижения. Он много играл в шахматы.

Затем пришел приказ о его переводе обратно в Константинополь.

Мосли надеялся, что это означает обмен пленными и возвращение домой, но вместо этого вчера его препроводили в чудовищную тюрьму. Там он узнал, что предстанет перед военным трибуналом за свою попытку побега. Его заперли в крохотной, темной камере вместе с арабом, турком и египтянином. Через зарешеченное оконце он видел длинный коридор, клозет и рослого охранника, который ходил взад-вперед.

Сегодня у Мосли день рождения. Он чувствует себя скверно и очень голоден. Он просит поесть, но, похоже, никого это не волнует. Он разворачивает газету, но она его не радует. Наступление немцев во Франции продолжается, и кажется, его не остановить. Он пишет в своем дневнике:

Надзиратели и мои сокамерники развлекались тем, что изображали, как немцы подминают под себя нас и французов. А я все ждал контрнаступления, коль скоро мы не разбиты наголову, ждал момента, когда же продвижение немцев вперед застопорится, по причине [растягивания] сложных коммуникационных систем, которые требуются на современной войне для переброски больших масс солдат и военной техники. День рождения получился никудышный.

Один-единственный светлый миг промелькнул ближе к вечеру. Двое из его сокамерников затеяли драку, и Мосли воспользовался суматохой, чтобы выскользнуть из камеры и передать сообщение офицеру Королевских ВВС, сидевшему по соседству.

191.

Суббота, 6 апреля 1918 года

Андрей Лобанов-Ростовский хватается за револьвер в Лавале

За все время войны он не был так близок к тому, чтобы застрелить человека, и ирония заключалась в том, что те, кого он собирался убить, были его соотечественниками. Одиссея Андрея Лобанова-Ростовского продолжалась, он бежал не столько от родного дома (даже если так получилось), сколько от угрозы революции.

Оказалось, что Салоники вовсе не были тем самым спокойным местом, где можно было укрыться от потрясений. Революционные настроения докатились и до русских войск в этом городе, особенно после того как большевики пришли к власти. Зачем теперь сражаться? И Лобанов-Ростовский продолжал убегать. На этот раз во Францию, где он стал ротным командиром в батальоне, состоявшем из русских, желавших продолжать воевать, в русской форме, но формально на службе у французов. (Подавляющее большинство русских солдат в Салониках отказались примкнуть к ним и вместо этого создали революционные комитеты, размахивали красными флагами и пели “Интернационал”, пока их, под охраной марокканской конницы, не отправили на каторжные работы во французскую Северную Африку.)

Но эхо русской революции докатилось и до Франции. Лучше сказать — эхо Революции, ибо эти настроения ощущались повсюду в Европе, которая зашаталась, поседевшая, измученная, истощенная, обескровленная, разочарованная после четырех лет войны, четырех долгих лет, когда все обещания скорой победы и все надежды на обновление лопнули. Лобанов-Ростовский не так давно прибыл в большой лагерь под Лавалем, где собирались русские войска с Западного фронта, но он уже заметил тревожные признаки: “Душа батальона поражена заразой”.

Собственно говоря, в этом нет ничего удивительного. Во-первых, Россия выбыла из числа воюющих держав: около месяца назад в Брест-Литовске был подписан унизительный мирный договор между капитулировавшими большевиками и немцами-победителями[274]. Так что теперь не было причин жертвовать своей жизнью. Когда батальон из Салоник прибыл в Лаваль, лагерь уже заполняли деморализованные и мятежные русские войска, части русского корпуса, дислоцированного прежде во Франции. Встреча с ними не могла не повлиять на новоприбывших. Кроме того, они находились совсем рядом с Парижем, и войска подвергались агитации многочисленных эмигрантских группировок, осевших в этом городе.

Тревожных признаков было немало. На параде кто-то швырнул костылем в генерала, командовавшего всеми русскими войсками во Франции. Целые взводы внезапно объявляли забастовку. Как и в Салониках, офицеры здесь тоже получали анонимные угрозы.

Сегодня положение резко обострилось. Батальон впервые должен отправиться на фронт. Когда Лобанов-Ростовский явился утром на место построения роты, там было пусто. Он узнал, что солдаты в этот момент проводили собрание, на котором решили отказаться покидать лагерь. Лобанов-Ростовский находился на грани нервного срыва. Однако он посчитал, по его собственным словам, “что если он не предпримет решительных мер, то все погибнет”. Что делать, он не знал, но все же отдал приказ, чтобы двести его солдат покинули казармы и явились на место. Их долго не было, но в конце концов они собрались.

Лобанов-Ростовский обратился к своей роте с короткой спонтанной речью. Он сказал, что ему плевать на политику, что они формально являются частью французской армии и поклялись сражаться до конца войны. Что его долг — проследить за тем, чтобы рота отправилась на фронт. Затем он обратился к солдатам с вопросом, готовы ли они исполнять приказ. Ему хором ответили: “Нет!”

Не зная, на что решиться, он подождал несколько минут, а потом повторил свой вопрос. В ответ опять прогремело “нет”. “Все это время мой мозг лихорадочно работал, я наблюдал за происходящим как во сне”. Лобанов-Ростовский был в отчаянии и понимал, что оказался в критическом положении; и скорее от безысходности, чем с конкретным умыслом, он вытащил свой револьвер — жест, который он впоследствии назовет “довольно театральным”. И произнес следующие слова: “Я спрашиваю вас в третий и последний раз. Те, кто отказывается воевать, пусть выйдет из строя. Но предупреждаю, что я застрелю первого же, кто посмеет сделать это”.

Наступила гнетущая тишина.

Лобанов-Ростовский ожидал худшего. Если кто-то выйдет вперед, готов ли он действительно застрелить его? Да, ничего другого не оставалось, он ведь сам предупредил об этой угрозе. Впрочем, вовсе не исключено, что солдаты набросятся на него и устроят самосуд. Такое уже случалось. Если это произойдет, он направит заряженный револьвер на самого себя. “Секунды тишины я помню как какую-то галлюцинацию. Мысли вихрем крутились в моей голове. Что будет?”

Эти секунды показались ему вечностью. С каждым мигом бездействия, пока солдаты колебались, он приближался к своей собственной победе. Это почувствовали и солдаты, по мере того как тишина усмиряла их, обращая мятежность в смирение. Кто-то выкрикнул из строя: “Мы ничего не имеем против вас лично, капитан”. Лобанов-Ростовский, с револьвером в руке, снова сослался на долг и принципы. Снова тишина. Тут началось голосование. Рота изъявила готовность отправиться на фронт. С чувством бесконечного облегчения Лобанов-Ростовский дал солдатам увольнение на остаток дня. Завтра рано утром они выступают.

Лобанов-Ростовский шел обратно как в бреду: улица качалась у него под ногами. Навстречу ему попался знакомый офицер, который в замешательстве уставился на него: “Что с тобой? У тебя лицо зеленое с лиловыми пятнами”.

192.

Понедельник, 15 апреля 1918 года

Флоренс Фармборо приезжает во Владивосток

Рано утром поезд медленно подъезжает к Владивостоку. Из окна вагона она видит порт, где стоят на причале четыре больших военных корабля. На одном из них развевается британский флаг. Флоренс Фармборо испытывает громадное облегчение, глядя на “Юнион Джек”. Словно при виде этого кусочка ткани внезапно испарились, исчезли все напряжение, тягость, мрачное беспокойство. Она едва сдерживает волнение:

Радость! Облегчение! Надежность! Безопасность! Разве может кто-то другой понять, что символизирует этот чудесный флаг для нас, беженцев, уставших и замызганных после странствий? Мы словно услышали дорогой, знакомый голос, который зовет нас домой!

Двадцать семь дней назад она покинула Москву, двадцать семь дней провела в скрежещущем, пыхтящем товарном поезде вместе с чужими людьми, в большинстве своем иностранцами, бегущими на восток, в грязном, неудобном вагоне, предназначенном для перевозки военнопленных. Было очень холодно, не хватало еды и питья — однажды воды осталось совсем немного, нельзя было даже помыть руки, — но ей доводилось видать и кое-что и похуже. Их иностранные документы с многочисленными печатями были в полном порядке, и они выручали их, позволяя успешно миновать подозрительных красногвардейцев и всесильных железнодорожных служащих.

Решение уехать оказалось в общем-то неизбежным. Она осталась без дела, положение в России и Москве становилось все более безнадежным: голод, беззаконие, назревающая гражданская война. И все же это решение далось ей нелегко, она даже впала в депрессию. Однажды друг застал ее в слезах, она не могла объяснить, отчего плачет, даже самой себе, поскольку нельзя было найти простого ответа. Она перелистывала свои записи в дневнике и вновь переживала, с содроганием или отвращением, разные тяжелые сцены, спрашивая себя: “Это я, действительно ли я видела все это? Это я, действительно ли я делала это?” Она вспоминала всех увиденных ею умерших, начиная с самого первого, того московского конюха, который даже не был убит на войне, а умер от опухоли мозга, и спрашивала себя: “Будут ли вспоминать о них? Но кто же может запомнить все эти тысячи и тысячи убитых?” Когда она 27 дней назад попрощалась в Москве со своими друзьями и русскими хозяевами, у которых жила, она чувствовала себя остраненной, оцепеневшей, слов нет, чтобы описать это состояние.