Книга I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга I

1. Началом моего повествования станет год, когда консулами были Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний[1]. События предыдущих восьмисот двадцати лет, прошедших с основания нашего города[2], описывали многие, и, пока они вели речь о деяниях римского народа[3], рассказы их были красноречивы и искренни. Но после битвы при Акции[4], когда в интересах спокойствия и безопасности всю власть пришлось сосредоточить в руках одного человека[5], эти великие таланты перевелись. Правду стали всячески искажать — сперва по неведению государственных дел, которые люди начали считать себе посторонними, потом — из желания польстить властителям или, напротив, из ненависти к ним. До мнения потомства не стало дела ни хулителям, ни льстецам. Но если лесть, которой историк пользуется, чтобы преуспеть, противна каждому, то к наветам и клевете все охотно прислушиваются; это и понятно: лесть несет на себе отвратительный отпечаток рабства, тогда как коварство выступает под личиной любви к правде. Если говорить обо мне, то от Гальбы, Отона[6] и Вителлия[7] я не видел ни хорошего, ни плохого. Не буду отрицать, что начало моим успехам по службе положил Веспасиан, Тит умножил их, а Домициан[8] возвысил меня еще больше[9]; но тем, кто решил неколебимо держаться истины, следует вести свое повествование, не поддаваясь любви и не зная ненависти. Старость же свою, если только хватит жизни, я думаю посвятить труду более благодарному и не столь опасному: рассказать о принципате Нервы и о владычестве Траяна[10], о годах редкого счастья, когда каждый может думать, что хочет, и говорить, что думает.

2. Я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами и распрями, о временах, диких и неистовых даже в мирную пору. Четыре принцепса, погибших насильственной смертью[11], три гражданские войны[12], ряд внешних и много таких, что были одновременно и гражданскими, и внешними[13], удачи на Востоке и беды на Западе — Иллирия объята волнениями[14], колеблется Галлия[15], Британия покорена и тут же утрачена[16], племена сарматов и свебов объединяются против нас[17], растет слава даков, ударом отвечающих Риму на каждый удар[18], и даже парфяне, следуя за шутом, надевшим личину Нерона, готовы взяться за оружие[19]. На Италию обрушиваются беды, каких она не знала никогда или не видела уже с незапамятных времен: цветущие побережья Кампании где затоплены морем, где погребены под лавой и пеплом[20]; Рим опустошают пожары, в которых гибнут древние храмы[21], выгорел Капитолий, подожженный руками граждан[22]. Поруганы древние обряды[23], осквернены брачные узы[24]; море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых[25]. Еще худшая жестокость бушует в самом Риме, — все вменяется в преступление: знатность, богатство, почетные должности, которые человек занимал[26] или от которых он отказался[27], и неминуемая гибель вознаграждает добродетель[28]. Денежные премии, выплачиваемые доносчикам, вызывают не меньше негодования, чем их преступления[29]. Некоторые из них в награду за свои подвиги получают жреческие и консульские должности[30], другие управляют провинциями императора[31] и вершат дела в его дворце. Внушая ужас и ненависть, они правят всем по своему произволу. Рабов подкупами восстанавливают против хозяев, вольноотпущенников — против патронов. Если у кого нет врагов, его губят друзья[32].

3. Время это, однако, не вовсе было лишено людей добродетельных и оставило нам также хорошие примеры. Были матери, которые сопровождали детей, вынужденных бежать из Рима; жены, следовавшие в изгнание за своими мужьями[33]; друзья и близкие, не отступившиеся от опальных; зятья, сохранившие верность попавшему в беду тестю; рабы, чью преданность не могли сломить и пытки; мужи, достойно сносившие несчастья, стойко встречавшие смерть и уходившие из жизни как прославленные герои древности. Не только на людей обрушились бесчисленные бедствия: небо и земля были полны чудесных явлений: вещая судьбу, сверкали молнии, и знамения — радостные и печальные, смутные и ясные — предрекали будущее. Словом, никогда еще боги не давали римскому народу более очевидных и более ужасных доказательств того, что их дело — не заботиться о людях, а карать их[34].

4. Однако прежде чем приступить к задуманному рассказу, нужно, я полагаю, оглянуться назад и представить себе, каково было положение в Риме, настроение войск, состояние провинций и что было в мире здорово, а что гнило. Это необходимо, если мы хотим узнать не только внешнее течение событий, которое по большей части зависит от случая, но также их смысл и причины. По началу смерть Нерона была встречена бурной радостью и ликованием, но вскоре весьма различные чувства охватили, с одной стороны, сенаторов, народ и расположенные в городе войска, а с другой — легионы и полководцев, ибо разглашенной оказалась тайна, окутывавшая приход принцепса к власти, и выяснилось, что им можно стать не только в Риме[35]. Сенаторы, несмотря на это, неожиданно обретя свободу, радовались и забирали все больше воли, как бы пользуясь тем, что принцепс лишь недавно приобрел власть и находится вдали от Рима. Немногим меньше, чем сенаторы, радовались и самые именитые среди всадников; воспрянули духом честные люди из простонародья, связанные со знатными семьями, клиенты и вольноотпущенники осужденных и сосланных. Подлая чернь, привыкшая к циркам и театрам, худшие из рабов, те, кто давно растратил свое состояние и кормился, участвуя в постыдных развлечениях Нерона, ходили мрачные и жадно ловили слухи.

5. Преторианцы издавна привыкли по долгу присяги быть верными Цезарям[36], и Нерона они свергли не столько по собственному побуждению, сколько поддавшись уговорам и настояниям[37]. Теперь же, не получив денежного подарка, обещанного им ранее от имени Гальбы, зная, что в мирное время труднее выделиться и добиться наград, чем в условиях войны, поняв, что легионы, выдвинувшие нового государя[38], имеют больше надежд на его благосклонность, и к тому же подстрекаемые префектом Нимфидием Сабином, который сам рассчитывал стать принцепсом, они жаждали перемен. Хотя попытка Нимфидия захватить власть была подавлена и мятеж обезглавлен, многие преторианцы помнили о своей причастности к заговору[39]; немало было и людей, поносивших Гальбу за то, что он стар, и изобличавших его в скупости. Сама его суровость, некогда прославленная в войсках и стяжавшая ему столько похвал, теперь пугала солдат, испытывавших отвращение к дисциплине былых времен и привыкших за четырнадцать лет правления Нерона так же любить пороки государей, как когда-то они чтили их доблести. Стали известны и слова Гальбы о том, что он «набирает солдат, а не покупает», — правило, полезное для государства, покоящегося на справедливых основах, но опасное для самого государя; впрочем, поступки Гальбы не соответствовали этим словам.

6. Положение немощного старика подрывали Тит Виний[40], отвратительнейший из смертных, и Корнелий Лакон, ничтожнейший из них; Виния все ненавидели за подлость, Лакона презирали за бездеятельность. Путь Гальбы к Риму был долог и кровав. Погибли — и, как полагали, невинно — кандидат в консулы Цингоний Варрон[41] и Петроний Турпилиан[42], бывший консул; их не выслушали, им не дали защитников, и обоих убили, первого — как причастного к заговору Нимфидия, второго — как полководца Нерона. Вступление Гальбы в Рим было омрачено недобрым предзнаменованием: убийством нескольких тысяч безоружных солдат, вызвавшим отвращение и ужас даже у самих убийц[43]. После того как в Рим, где уже был размещен легион, сформированный Нероном из морской пехоты, вступил еще и легион из Испании[44], город наполнился войсками, ранее здесь не виданными. К ним надо прибавить множество воинских подразделений, которые Нерон навербовал в Германии, Британии и Иллирии и, готовясь к войне с альбанами[45], отправил к каспийским ущельям, но вернул с дороги для подавления вспыхнувшего восстания Виндекса. Вся эта масса, склонная к мятежу, хоть и не обнаруживала явных симпатий к кому-либо, была готова поддержать каждого, кто рискнет на нее опереться.

7. Случилось так, что в это же время было объявлено об убийстве Клодия Макра[46] и Фонтея Капитона[47]. Макр, который бесспорно готовил бунт, был умерщвлен в Африке по приказу Гальбы прокуратором[48] Требонием Гаруцианом; Капитона, затевавшего то же самое в Германии, убили, не дожидаясь приказа, легаты[49] Корнелий Аквин и Фабий Валент. Кое-кто, однако, полагал, что Капитон, хоть и запятнанный всеми пороками, стяжатель и развратник, о бунте все же не помышлял, а убийство его было задумано и осуществлено легатами, когда они поняли, что им не удастся убедить его начать войну; Гальба же, или по неустойчивости характера, или стремясь избежать более тщательного расследования, лишь утвердил то, что уже нельзя было изменить. Так или иначе, оба эти убийства произвели гнетущее впечатление, и отныне, что бы принцепс ни делал, хорошее или дурное, — все навлекало на него равную ненависть. Общая продажность, всевластие вольноотпущенников, жадность рабов, неожиданно вознесшихся и торопившихся, пока старик еще жив, обделать свои дела, — все эти пороки старого двора свирепствовали и при новом, но снисхождения они вызывали гораздо меньше. Даже возраст Гальбы вызывал смех и отвращение у черни, привыкшей к юному Нерону и по своему обыкновению сравнивавшей, — какой император более красив и статен.

8. Таково было настроение в Риме, — если можно говорить об общем настроении у столь великого множества людей. Что касается провинций, то Испанией управлял Клувий Руф[50], человек красноречивый, сведущий в политике, но в военном деле неопытный; Галлию привязывала к новому режиму не только память о восстании Виндекса, но также и благодарность за недавно дарованное ей право римского гражданства и облегчение налогов[51]. Между тем племена галлов, жившие по соседству со стоявшими в Германии армиями, не получили подобных привилегий, в некоторых случаях даже лишились части своей земли[52] и с равным возмущением вели счет чужим выгодам и своим обидам. Германские армии были встревожены и раздражены; они гордились недавней победой[53], но боялись, что их обвинят в поддержке противной партии, — сочетание чувств крайне опасное там, где сосредоточено столько оружия и сил. Эти войска с опозданием отступились от Нерона, а Вергиний[54] не сразу встал на сторону Гальбы; никто не знал, захочет ли он сам сделаться императором, но было известно, что солдаты ему это предлагали. Убийство Фонтея Капитона возмутило здесь даже тех, кто не имел права выражать свое мнение[55]. После того как Гальба, притворившись другом Вергиния, вызвал его к себе, армия осталась без командующего, когда же он был в Риме не только задержан, но и привлечен к ответственности, солдаты восприняли это как угрозу самим себе.

9. Верхнегерманские легионы[56] презирали своего легата Гордеония Флакка[57] за телесную немощь, вызванную старостью и подагрой, за слабый и нерешительный характер. Он не умел командовать, даже пока солдаты вели себя спокойно, теперь же, когда они были раздражены, его беспомощные попытки навести порядок лишь распаляли их ярость. Легионы Нижней Германии[58] долго оставались без консульского легата, пока, наконец, Гальба не прислал к ним Авла Вителия — сына цензора и трижды консула Вителия. В войсках, расположенных в Британии, не было никаких беспорядков: среди потрясений, вызванных гражданскими войнами, именно эти легионы остались более, чем другие, верны своему долгу, — то ли потому, что они были удалены от Рима и отрезаны от него Океаном, то ли трудные походы научили их обращать свою ненависть прежде всего на врагов. Спокойно было и в Иллирии, хотя легионы, выведенные оттуда Нероном в Италию[59] и бесцельно стоявшие здесь, через своих представителей предлагали императорскую власть Вергинию. Однако эти воинские части были размещены на большом расстоянии одна от другой (что всегда является наилучшим средством сохранить среди них верность присяге), так что не могли ни заражать друг друга мятежными настроениями, ни объединить свой силы.

10. Восток пока оставался спокойным. Здесь командовал четырьмя легионами[60] и управлял Сирией Лициний Муциан, человек, равно известный своими удачами и своими несчастьями. В молодости он из честолюбия искал дружбы с людьми знатными и богатыми и тщательно поддерживал эти отношения. Когда же вскоре состояние его оказалось расстроенным и положение безвыходным, когда над ним готов был разразиться гнев Клавдия, его отправили в один из захолустных городов Азии, и он жил чуть ли не на положении ссыльного в тех самых местах, где позже пользовался почти неограниченной властью. В нем уживались изнеженность и энергия, учтивость и заносчивость, добро и зло, величайшая доблесть в походах и излишняя преданность наслаждениям во время отдыха; его поведение в обществе и на службе вызывало похвалы, о тайных сторонах его жизни говорили много дурного; с подчиненными, близкими, коллегами, — с каждым он умел быть обаятельным по-своему; власть он охотнее уступал другим, чем пользовался ею сам. Войну в Иудее вел Флавий Веспасиан с тремя легионами[61], во главе которых его поставил еще Нерон. Веспасиан тоже не помышлял о борьбе против Гальбы; как мы расскажем в своем месте, он даже послал к нему своего сына Тита в знак почтения и преданности. В то, что императорская власть была суждена Веспасиану и его детям тайным роком, знамениями и пророчествами, мы уверовали лишь позже, когда судьба уже вознесла его.

11. В Египте уже со времен божественного Августа место царей заняли римские всадники, которые управляли страной и командовали войсками, охранявшими здесь порядок: императоры сочли за благо держать под своим личным присмотром эту труднодоступную провинцию, богатую хлебом, склонную из-за царивших здесь суеверий и распущенности к волнениям и мятежам, незнакомую с законами и государственным управлением. В ту пору во главе ее стоял Тиберий Александр, египтянин. Африка и расположенные здесь легионы, достаточно натерпевшиеся от местных властей[62], были рады служить любому принцепсу, избавившему их от Клодия Макра. Обе Мавритании[63], Реция[64], Норик[65], Фракия[66] и прочие провинции, управлявшиеся прокураторами, склонялись в пользу нового государя или против него в зависимости от настроения стоявших поблизости армий. Провинции, в которых не было войск, и в первую очередь сама Италия, были обречены хранить рабскую покорность победителю и играть роль военной добычи.

Таково было положение дел, когда Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний вступили в свой консульский год, ставший последним для них и едва не принесший гибель государству.

12. Через несколько дней после январских календ от Помпея Пропинква, прокуратора Белгики, пришло сообщение: верхнегерманские легионы, нарушив верность присяге, требуют нового императора и, рассчитывая таким путем вызвать более снисходительное отношение к своему заговору, предоставляют выбор его сенату и римскому народу. Это событие ускорило решение Гальбы избрать себе наследника и разделить с ним власть, — замысел, который он уже давно обдумывал сам и обсуждал с близкими. В те месяцы по всему городу только и было речи, что об этом выборе, прежде всего из-за обычной страсти к такого рода разговорам и потому еще, что Гальба был уж очень стар и слаб. Людей, судивших здраво или принимавших к сердцу судьбы государства, было мало; многие начинали питать нелепые надежды, каждый раз когда друзья или клиенты называли их как возможных наследников и сеяли слухи, льстившие их тщеславию. Играла свою роль и ненависть к Титу Винию, возраставшая по мере того, как день ото дня крепло его могущество[67]. В друзьях Гальбы нерешительность императора разжигала жадное стремление к власти, ибо при немощном и легковерном правителе творить беззакония менее опасно и сулит больше выгод.

13. Высшую власть в государстве делили между собой консул Тит Виний, префект претория Корнелий Лакон и пользовавшийся не меньшим доверием Гальбы его вольноотпущенник Икел[68]; последнему были дарованы кольца и всадническое имя Марциан[69]. Все трое вечно ссорились, и даже в мелочах каждый тянул в свою сторону; теперь, когда речь зашла о назначении наследника, они разделились на две группы. Виний стоял за Марка Отона; Лакон и Икел объединились, не столько чтобы покровительствовать тому или иному претенденту, сколько в стремлении противопоставить кого-нибудь кандидату Виния. Дружба Отона с Винием не была секретом и для Гальбы, а любители сплетен даже прочили неженатого Отона в зятья Винию, у которого дочь была вдовой. Думаю, что противники Отона учитывали и интересы государства: не было никакого смысла отнимать у Нерона власть, чтобы оставить ее в руках Отона. Дело в том, что Отон провел первые годы юности беспечно, молодость бурно и приобрел благосклонность Нерона, соревнуясь с ним в распутстве. Именно у Отона как соучастника всех его постыдных похождений скрыл принцепс свою наложницу Поппею Сабину, рассчитывая тем временем избавиться от жены Октавии[70]. Вскоре, однако, заподозрив Отона в связи с Поппеей, Нерон отправил его в Лузитанию[71], назначив для вида легатом этой провинции. Отон управлял провинцией хорошо, первым примкнул к Гальбе, стал рьяным его сторонником и, пока еще шла война, затмил щедростью всех в его окружении. Надежда, что Гальба усыновит его, уже тогда в нем зародившаяся, все более овладевала Отоном, тем более что солдаты в большинстве любили его, а люди, близкие Нерону, видя их сходство, его поддерживали.

14. Хотя в донесении о беспорядках в германских легионах и не содержалось ничего определенного относительно намерений Вителлия, все же Гальба, не зная, куда может броситься ярость восставших, и не доверяя даже войскам, сосредоточенным в Риме, решился сделать шаг, в котором видел единственную возможность поправить дело, — назначить себе преемника. Он вызывает к себе Виния и Лакона, кандидата в консулы Мария Цельза[72], префекта города[73] Дуцения Гемина и, сказав для начала несколько слов о своем старческом возрасте, приказывает ввести Пизона Лициниана[74]. Неизвестно, остановился он на этой кандидатуре сам, или, как некоторые полагали, — под влиянием Лакона, который подружился с Пизоном, встречаясь с ним у Рубеллия Плавта[75]; во всяком случае Лакон покровительствовал Пизону очень осторожно, делая вид, что помогает человеку, с которым незнаком, а добрая слава Пизона лишь придавала вес его словам. Сын Марка Красса и Скрибонии, Пизон был благородного происхождения и по отцу, и по матери; по внешности, манере держаться, взглядам это был человек старого склада; он был суров — если судить о нем справедливо, или угрюм — как уверяли недоброжелатели. Гальбе нравилась именно эта сторона его характера, внушавшая опасения людям, мятежно настроенным.

15. Взяв Пизона за руку, Гальба, как передают, начал свою речь следующим образом. «Если бы я был частным лицом и усыновил тебя, как это обычно принято, по решению куриатных комиций и жрецов, то и мне было бы лестно ввести в свой дом потомка Гнея Помпея и Марка Красса, и для тебя было бы почетно присоединить к знатному твоему роду славные имена Сульпициев[76] и Лутациев[77]. Сейчас, однако, когда я, с согласия богов и людей, призван к высшей власти, сознание твоих выдающихся способностей и любовь к родине приводят меня к решению именно тебе, наслаждающемуся миром и спокойствием, предложить принять принципат, за который наши предки сражались с оружием в руках и которого я добился войной. Я поступаю при этом по примеру божественного Августа, который сначала племяннику своему Марцеллу, потом зятю Агриппе, вскоре затем внукам[78] и, наконец, пасынку Тиберию Нерону дал положение, почти столь же высокое, как его собственное. Однако если Август искал преемников в пределах своей семьи, то я ищу их в пределах всего государства, и не потому, что у меня нет родных или боевых товарищей; я не из личного честолюбия принял власть, и то, что я оказываю тебе предпочтение не только перед моими, но и перед твоими сородичами, пусть будет этому доказательством. У тебя есть брат[79], равный тебе по благородству происхождения; он старше тебя и был бы достоин этой высокой участи, если бы ты не был достоин ее еще больше. За это говорит и твой возраст[80], которому уже чужды юношеские страсти, и вся твоя жизнь, не содержащая ничего, за что следовало бы краснеть. До сих пор судьба не была к тебе милостива[81], но ведь удачи подвергают наш дух еще более суровым испытаниям, ибо в несчастьях мы закаляемся, а счастье нас расслабляет. Конечно, сам ты сохранишь нетронутыми лучшие человеческие свойства: твердость души, любовь к свободе, верность друзьям; но другие своим раболепием погубят их. Появятся пресмыкательство, лесть и то, что вернее всего отравляет всякое искреннее чувство, — своекорыстие. Мы с тобой разговариваем сейчас откровенно и прямо, но другие обращаются скорее не к нам, а к положению, которое мы занимаем. Ведь давать государю правильные советы — вещь трудная, а соглашаться с каждым, кто стал принцепсом, можно, ничего не переживая и ничего не думая.

16. «Если бы огромное тело государства могло устоять и сохранить равновесие без направляющей его руки единого правителя, я хотел бы быть достойным положить начало республиканскому правлению. Однако мы издавна уже вынуждены идти по другому пути: единственное, что я, старик, могу дать римскому народу, — это достойного преемника, и единственное, что можешь сделать для него ты, человек молодой, — это стать хорошим принцепсом. При Тиберии, при Гае и при Клавдии мы представляли собой как бы наследственное достояние одной семьи. Теперь, когда правление Юлиев и Клавдиев кончилось, глава государства будет усыновлять наиболее достойного. Разум не играет никакой роли в том, что человек родился сыном принцепса, но если государь сам избирает себе преемника, он должен действовать разумно, должен обнаружить и независимость суждения, и готовность прислушиваться к мнению других. Пусть стоит перед твоими глазами судьба Нерона, который так гордился происхождением из семьи, давшей Риму длинный ряд Цезарей. Его низвергли не Виндекс со своей безоружной провинцией и не я с моим единственным легионом[82], а собственная чудовищная жестокость и собственная страсть к наслаждениям: неудивительно, что это первый принцепс, который заслужил официальное осуждение. Мы достигли власти войной и опираясь на признание разумных людей, но как бы благородно мы себя ни вели, злоба и зависть всегда будут сопровождать нас. И не следует тебе испытывать страха от того, что в этом охваченном потрясениями мире есть два легиона, которые все еще никак не успокоятся[83]: я ведь и сам принял власть, когда положение было нелегким. Зато теперь, как только распространится слух о твоем усыновлении, меня перестанут считать стариком, а ведь это — единственное, что мне ставят в вину. Дурные люди будут всегда сожалеть о Нероне; нам с тобой надо позаботиться о том, чтобы о нем не стали жалеть и хорошие. Сейчас не время давать тебе дальнейшие наставления; если, остановив свой выбор на тебе, я поступил правильно, — осуществилось все, на что я надеялся. Установить, что есть в человеке плохого и что хорошего, лучше и легче всего, если присмотреться, к чему он стремился и чего избегал при другом государе. У нас ведь не так, как у народов, которыми управляют цари[84]: там властвует одна семья и все другие — ее рабы; тебе же предстоит править людьми, неспособными выносить ни настоящее рабство, ни настоящую свободу». И Гальба долго еще продолжал говорить так или примерно так, наставляя будущего государя, в то время как все остальные уже обращались к Пизону как к принцепсу, облеченному полнотой власти.

17. Присутствовавшие сначала лишь посматривали на Пизона, вскоре все взоры сошлись на нем одном, но он, как рассказывают, не обнаружил никаких признаков волнения или радости. Ответная речь его была почтительна по отношению к отцу и императору и сдержанна в том, что касалось его самого. В лице его и манере держаться ничего не изменилось; казалось, что он скорее чувствует себя в праве повелевать, чем стремится к этому. Стали совещаться о том, где лучше объявить об усыновлении Пизона — в сенате, в лагере преторианцев или возвестить об этом с ростр[85]. Было решено отправиться в лагерь и этим оказать честь преторианцам: Гальба считал, что дурно добиваться расположения солдат подарками и лестью, но что не следует пренебрегать возможностью достичь этой цели честным путем. Между тем все больше народу, стремившегося проникнуть в тайну происходящего, окружало Палатин[86], и неудачные попытки подавить слухи лишь заставляли их расти и шириться.

18. Четвертый день перед январскими идами[87], мрачный и дождливый, был отмечен необычными небесными знамениями, громом и молниями. В такие дни издавна принято не созывать никаких собраний. Все это, однако, не испугало Гальбу, и он, несмотря ни на что, отправился в лагерь: то ли он презирал такие пророчества, считая их делом случая, то ли человеку не дано избежать своей судьбы, хотя она ему и ясно предсказана. На многолюдной солдатской сходке он кратко и властно объявил, что усыновляет Пизона — по примеру божественного Августа и по солдатскому обычаю, согласно которому каждый воин сам избирает следующего[88]. Опасаясь, что, промолчав о мятеже[89], он лишь еще больше привлечет к нему внимание, Гальба, с несколько излишней настойчивостью, стал утверждать, что число зачинщиков заговора невелико, что четвертый и двадцать второй легионы не пошли дальше разговоров и крика и что в самом ближайшем будущем они вернутся к исполнению своих обязанностей. К своей речи он не прибавил ни одного ласкового слова и не распорядился раздать преторианцам деньги. Однако трибуны[90], центурионы и солдаты в передних рядах встретили его слова с одобрением; остальные стояли молчаливые и мрачные: несмотря на войну, думали они, мы не получили денег, хотя другие императоры привыкли их раздавать даже и в мирное время. Прояви скупой старик хоть малейшую щедрость, он, без сомнения, мог бы привлечь солдат на свою сторону; ему повредили излишняя суровость и несгибаемая, в духе предков, твердость характера, ценить которые мы уже не умеем.

19. Обращение Гальбы к сенату было столь же простым и кратким, как и выступление его перед солдатами, речь Пизона — искусной и любезной. Сенаторы выразили ему свою благосклонность, многие искренне, недоброжелатели многоречиво, а равнодушное большинство — с угодливой покорностью, преследуя при этом лишь свои личные цели и нимало не заботясь об интересах государства. Ничего нового Пизон не сказал народу и не сделал и за последующие четыре дня, прошедшие между его усыновлением и гибелью. Поскольку каждый день поступали все новые и новые сообщения о мятеже в германских провинциях и так как люди всегда охотно прислушиваются к недобрым вестям и верят им, сенат принял решение направить в германскую армию легатов. Втайне обсуждалась возможность отправить с ними и Пизона: это придало бы всему мероприятию большую внушительность, ибо легаты представляли бы власть сената, а он славу, сопутствующую имени Цезаря[91]. Намеревались послать также и префекта претория Лакона, но он сумел этому воспрепятствовать. Сенат поручил выбор легатов Гальбе, но он с постыдной нерешительностью назначал одних, затем отменял свое решение и ставил на их место других; люди боязливые при этом старались остаться в Риме, честолюбцы вели интриги, чтобы быть посланными.

20. Следующая задача заключалась в том, чтобы достать деньги. Перебрав все возможности, решили, что правильнее всего добыть их из того же источника, из которого и проистекло нынешнее безденежье: Нерон раздарил два миллиарда двести миллионов сестерциев, Гальба приказал взыскать их, оставив каждому одну десятую часть подаренной суммы. Но сверх этой одной десятой у людей, облагодетельствованных Нероном, уже почти ничего и не было, ибо, привыкши расточать свое добро, они так же управлялись с дареным; у этих хищных негодяев не осталось ни капиталов, ни земли и хватало богатства лишь на разврат. Ведать изъятием этих денег — делом новым и нелегким, вызвавшим много происков и тяжб, — были назначены тридцать римских всадников[92]. Город заволновался: люди продавали и покупали, вели судебные дела; многие, однако, ликовали при мысли, что те, кого Нерон обогатил, станут беднее тех, кого он обобрал. В эти же дни были уволены из армии трибуны: из претория Антоний Тавр и Антоний Назон, из гарнизона[93] Эмилий Паценз, из городской стражи[94] Юлий Фронтон. Остальных эта мера не исправила, а напугала: из хитрости и осторожности, казалось им, Гальба уволил лишь некоторых, на подозрение же попали все.

21. Отон между тем хорошо понимал, что может добиться своего лишь пока длятся беспорядки и, если установится спокойствие, у него не останется никаких надежд. Многое толкало его к решительным действиям: расточительность, непосильная даже для императора, безденежье, нестерпимое и для частного человека, злоба против Гальбы, зависть к Пизону. Чтобы распалиться еще больше, он и сам внушал себе всяческие страхи: еще Нерону он был ненавистен, теперь же ему следует ждать даже не возвращения в Лузитанию, не новой почетной ссылки; правители всегда подозревают и ненавидят тех, кто может прийти им на смену; это уже повредило ему в глазах престарелого принцепса и повредит еще больше в мнении правителя молодого, угрюмого и свирепого по характеру, к тому же озлобленного длительной ссылкой. Поэтому следует набраться храбрости и действовать решительно, пока власть Гальбы непрочна, а власть Пизона еще не окрепла. Переход власти из рук в руки — самый благоприятный момент для великих дерзаний, и не следует медлить в такое время, когда выжидание может оказаться опаснее, чем смелость. Перед лицом природы смерть равняет всех, но она дарует либо забвение, либо славу в глазах потомков. Если же один конец ждет и правого, и виноватого, то для настоящего человека достойнее погибнуть недаром.

22. Отон был изнежен телом, но духом решителен и тверд. Он хотел иметь такой же дворец, как у Нерона, он жаждал роскоши, наслаждений в браке и вне брака — всех утех, которые сулит положение принцепса. Его приближенные из вольноотпущенников и рабов, более распущенные и хитрые, чем обычно в частном доме, убеждали его, что всего этого он может добиться, если найдет в себе достаточно мужества, чтобы рискнуть, но что все это может попасть в чужие руки, если он и дальше будет бездействовать. На то же толкали его и звездочеты: наблюдение светил, утверждали они, показывает, что государству предстоят новые потрясения и что начинающийся год принесет Отону славу. Люди этой породы обманывают государей и лгут честолюбцам, их вечно изгоняют из нашего государства и вечно оставляют, чтобы пользоваться их услугами[95]. На этих гнусных приспешников императорских семей опиралась в своих тайных интригах Поппея. Среди ее звездочетов находился также и Птолемей, впоследствии, в Лузитании, входивший в окружение Отона[96]. Именно он обещал Отону, что тот переживет Нерона. Когда это предсказание сбылось, ему стали верить, и он, основываясь на догадках и разговорах о том, что Гальба стар, а Отон еще молод, предсказал последнему императорскую власть. Человеку, обуреваемому честолюбием, свойственно рассчитывать на осуществление даже самых смутных надежд, и Отон поверил этим словам, решив, что они продиктованы мудростью и выражают волю судеб. Птолемей не терял времени и вскоре начал толкать Отона на преступления, — тем более что, раз поддавшись жажде власти, перейти к ним совсем нетрудно.

23. Едва ли, однако, преступный замысел родился у Отона внезапно; рассчитывая, что Гальба усыновит его, а может быть, и подумывая уже о захвате власти, он исподволь стремился обеспечить себе поддержку солдат. Во время похода[97], на марше и на стоянках он обращался к старейшим воинам по имени и, вспоминая время, когда они вместе состояли в свите Нерона, называл их своими товарищами. В одних он узнавал старых знакомых, других расспрашивал об их делах, оказывал им покровительство и помощь деньгами. В этих беседах он нередко жаловался на Гальбу, отзывался о нем двусмысленно и вообще делал все, чтобы вызвать в войсках недовольство. Трудности похода, нехватка продовольствия и строгость командиров раздражали солдат: они привыкли разъезжать по городам Ахайи[98] или плавать на кораблях по озерам Кампании, а теперь им приходилось делать огромные переходы и в полном вооружении карабкаться по склонам Пиренеев и Альп.

24. Солдаты уже пылали яростью, когда Мевий Пуденс, один из приближенных Тигеллина[99], еще подбросил хворосту в огонь. Он издавна привлекал на свою сторону каждого колеблющегося, каждого, кто, нуждаясь в деньгах, стремился к переменам. Постепенно он дошел до того, что всякий раз, как Гальба обедал у Отона, давал каждому преторианцу дежурной когорты якобы на угощение по сто сестерциев[100], а Отон к этой, как бы всем официально полагающейся награде добавлял еще тайно некоторым солдатам определенную сумму. Его изобретательность в деле подкупа была неистощима: когда один из преторианцев, по имени Кокцей Прокул, затеял с хозяином соседнего с его владениями земельного участка тяжбу из-за межи, Отон на свои деньги скупил всю землю этого соседа и подарил ее солдату. Всему этому попустительствовал префект, слабый и ограниченный, неспособный ни проникнуть в тайные замыслы, ни понять то, что происходит у него на глазах[101].

25. Потом Отон назначил одного из своих вольноотпущенников — Ономаста — руководить осуществлением злодейского замысла. Узнав, что тессерарий[102] Барбий Прокул и опцион[103] Ветурий (оба служившие в телохранителях) по разным поводам вслух возмущались Гальбой и даже угрожали ему, Отон через Ономаста вызвал их к себе, засыпал подарками и обещаниями и дал денег, чтобы они могли других также переманивать на свою сторону. И вот два солдата задумали передать Римскую империю из одних рук в другие и действительно добились своего! О заговоре знали немногие, остальные колебались, и заговорщики разными способами воздействовали на них: старшим солдатам намекали, что Гальба их подозревает, так как они пользовались в свое время благосклонностью Нимфидия; в рядовых вызывали ярость напоминаниями о ранее им обещанных и безвозвратно упущенных деньгах; некоторым, помнившим Нерона, говорили, что хорошо бы вернуться к легкой и праздной жизни, которую при нем вели солдаты; и всех пугали возможностью перевода из претория в легионы.

26. Мятежные настроения как чума перекинулись в легионы и вспомогательные войска[104], и без того взволнованные вестями о нарушении присяги германскими армиями. Заговорщики были уже настолько готовы к перевороту, а остальные так к нему безразличны, что на следующий день после январских ид преторианцы окружили Отона, возвращавшегося домой с ночного пира, и насильно увели бы его с собой, если бы не ночь, не боязнь расставленных по всему городу постов и не разброд, обычный между пьяными. Их остановила не забота о государстве, главу которого — Гальбу — они хладнокровно собирались зарезать, а только лишь опасение принять в темноте первого встречного, указанного солдатами из паннонской или германской армии, за Отона, которого большинство не знало в лицо. Заговорщикам до времени удавалось скрывать многочисленные признаки готового вот-вот вспыхнуть мятежа; когда же некоторые из этих признаков привлекали к себе внимание Гальбы, префект Лакон обращал все в шутку: не зная настроения солдат, относясь враждебно ко всякому предложению, даже самому дельному, если только не он сам его подал, этот человек упорно сопротивлялся всему, что советовали люди, более опытные.

27. В восемнадцатый день перед февральскими календами[105], когда Гальба совершал жертвоприношение в храме Аполлона, гаруспик[106] Умбриций сказал ему, что внутренности животных предвещают несчастья, что тайная измена готова вырваться наружу и что в его ближайшем окружении свили гнездо враги государства. Отон, стоявший рядом, истолковал это прорицание в свою пользу и очень обрадовался, увидев в нем знак того, что все благоприятствует его замыслам. Немного времени спустя вольноотпущенник Ономаст громко объявил, что Отона ждут архитектор и подрядчики; эти слова были условным сигналом, означавшим, что солдаты собрались и все готово для осуществления заговора. Отон, уже уходя, объяснил тем, кто стал его расспрашивать, что он покупает загородную виллу, но, так как она старая, должен раньше ее как следует осмотреть. Поддерживаемый вольноотпущенником, он прошел через дом Тиберия, вышел в Велабр и направился к позолоченному верстовому столбу у храма Сатурну[107]. Собравшиеся там двадцать три преторианца приветствовали его как императора, поспешно усадили в носилки — хотя он дрожал от страха, видя, как мало народа его приветствует, — обнажили мечи и, окружив носилки, понесли их. По дороге к ним присоединилось примерно еще столько же солдат, — одни из сочувствия задуманному делу, другие из любопытства, некоторые с радостными криками, остальные молча, рассчитывая, что по ходу дела станет ясно, как вести себя дальше.

28. В тот день дежурным по лагерю преторианцев был трибун Юлий Марциал. Растерявшись при виде того, какой размах принимает внезапно вспыхнувший бунт, и не зная, насколько широко мятежные настроения успели распространиться по лагерю, Марциал боялся рисковать жизнью, выступая против мятежников, так что многие сочли, будто он тоже замешан в заговоре. Остальные трибуны и центурионы тоже предпочитали оставить все как есть, чем стремиться к рискованным, хоть и заманчивым, новшествам. Словом, судя по общему настроению, на последнее злодеяние решились лишь некоторые, сочувствовали ему многие, готовились и выжидали все.

29. Между тем ни о чем не подозревавший Гальба продолжал усердно приносить жертвы, лишь утомляя ими богов — покровителей уже не принадлежавшей ему империи. Среди присутствующих распространился слух, что преторианцы увели к себе в лагерь какого-то сенатора; вскоре выяснилось, что похищен Отон, и тут же об этом заговорил весь город, каждый встречный. Одни преувеличивали опасность, другие все еще не хотели упустить возможность сказать Гальбе приятное и преуменьшали истину. Посовещавшись, решили проверить настроение той когорты, которая несла караул на Палатине, но не поручать это самому Гальбе, чтобы сохранить весь его авторитет на крайний случай. Солдат вызвали на лестницу перед дворцом, и Пизон заговорил с ними так: «Вот уже шестой день[108], боевые мои товарищи, как я стал Цезарем, не ведая, что сулит мне этот титул в будущем, и не зная, следовало мне к нему стремиться или правильнее было страшиться его. Каковы будут последствия этого избрания для нашей семьи и для государства, зависит от вас. Я сам не боюсь смерти: изведав немало бед, я теперь начинаю понимать, что и счастливая судьба таит в себе не меньше опасностей. Я скорблю об отце, о сенате, о порядке в государстве, ибо сегодня нам либо придется погибнуть самим, либо — а это для честного человека не меньшее несчастье — убивать других. Во время последнего переворота мы могли утешаться тем, что в Риме не была пролита кровь и переход власти обошелся без междоусобиц; когда меня избирали наследником, надеялись, что это позволит избежать войны также и после смерти Гальбы.

30. «Я не стану говорить ни о знатности моего происхождения, ни о том, что веду себя порядочно и скромно, — если речь идет о сравнении с Отоном, неуместно и упоминать о доблести и благородстве. Его пороки — а кроме них ему хвастать нечем — принесли много вреда государству, даже пока он считался всего только другом императора. Чем заслужил он высшую власть — своими повадками, походкой или тем, что всегда разряжен как женщина? Ошибаются те, кто принимают разнузданность за щедрость: погубить вас он сумеет, обогатить — нет. Постыдные развлечения, пиры да женщины — вот что у него на уме, в них видит он преимущества верховной власти. Но утехи и наслаждения достанутся ему, а стыд и позор — всем. Никто и никогда не использовал во благо власть, добытую преступлением. Гальбу все человечество единодушно провозгласило императором; меня, с вашего согласия, сделал Цезарем Гальба. Если слова „государство“, „сенат“ и „народ“ стали теперь пустым звуком, то лишь вы, соратники мои, можете помешать негодяям сделать императором своего человека. Иногда приходится слышать, что легионы восстают против командиров; ваша же верность, ваша добрая слава остаются незапятнанными до сего дня. Даже Нерон изменил вам, а не вы Нерону[109]. Можно ли допустить, чтобы два-три десятка перебежчиков и дезертиров, которым никто не давал права выбирать себе центурионов и трибунов, распоряжались судьбами империи? Что же, вы последуете их примеру и, потворствуя преступлению, сами окажетесь его соучастниками? Беспорядки перекинутся в провинции, и если преступления, происходящие сегодня, направлены против нас, то в завтрашних войнах умирать придется вам. Убив принцепса, вы выиграете не больше, чем сохранив верность своему долгу, и мы заплатим вам за преданность столько же, сколько другие за злодеяние».

31. Старшие солдаты дежурной когорты были разосланы еще раньше, остальные же выслушали оратора не без сочувствия и немедленно построились в боевой порядок. Как обычно бывает во время волнений, они действовали без всякого обдуманного замысла и скорее по воле случая, чем из вероломства и лицемерия, как стали считать позже. Не только Пизон был отправлен к солдатам; Мария Цельза послали к легионерам, выведенным в свое время из Иллирии[110] и расквартированным в Випсаниевом портике[111], а примипиляриям[112], Амулию Серену и Домицию Сабину, велели привести подразделения германской армии[113], стоявшие в Атриуме Свободы. Легиону морской пехоты не было оказано подобного доверия: здесь солдаты были настроены против Гальбы, ибо помнили, что он, входя в город, перебил столько их товарищей. В то же время трибуны Цетрий Север, Субрий Декстер и Помпей Лонгин отправились в преторианский лагерь, чтобы попытаться разумными советами успокоить едва начавшийся и еще по-настоящему не развернувшийся бунт. В лагере преторианцы напали на трибунов и разоружили их. При этом Субрию и Цетрию они лишь угрожали, у Лонгина же отняли оружие силой, ибо он был назначен трибуном не в порядке очередности, а по дружбе с Гальбой, был предан своему принцепсу и тем самым особенно подозрителен мятежникам. Легион морской пехоты[114] без промедления присоединился к преторианцам. Иллирийские войска прогнали Цельза, угрожая ему дротами. Германские отряды, сильно утомленные, но довольные своим положением, долго колебались: в свое время Нерон, собираясь ехать в Александрию, послал их вперед и затем вернул; долгое путешествие по морю измучило их, и Гальба не жалел денег на их лечение и отдых.

32. Чернь со всего города, смешавшись с рабами, уже заполняла Палатин и нестройными возгласами, словно требуя нового зрелища в театре или цирке, призывала убить Отона и покончить с заговором. В криках их не было ничего серьезного и искреннего: еще не кончился день, а они с равным пылом уже требовали вещей противоположных; просто по традиции принято льстить каждому принцепсу, приветствуя его до неприличия громкими и развязными возгласами и выказывая ему преданность, на деле ни к чему не обязывающую.

Между тем Гальба все не мог решить, какому совету последовать. Тит Виний считал, что нужно оставаться во дворце, выставить стражу из рабов, укрепить все подступы и не выходить к охваченным яростью мятежникам. Он убеждал Гальбу дать виновным время раскаяться, а честным людям — сплотиться. Преступлению, говорил он, нужна внезапность, доброму делу — время; выйти из дворца, если понадобится, можно и позже, а вот можем ли мы в случае неудачи возвратиться, зависит уже не от нас.

33. Остальные полагали, что следует действовать быстро, пока заговор, до сей поры бессильный, не разросся. Кроме того, утверждали они, Отон, тайком ушедший из храма и уведенный в лагерь, где никто его не ожидал, будет еще некоторое время чувствовать себя неуверенно; если же мы станем медлить и терять время в бездействии, то он успеет научиться вести себя как принцепс. Нельзя дожидаться, пока он, договорившись в лагере с преторианцами, на глазах у Гальбы взойдет на Капитолий, в то время как наш великий полководец со своими доблестными друзьями будет сидеть запершись во дворце, спокойно взирая на все происходящее и готовясь мужественно перенести осаду. Славную помощь окажут нам рабы, если ослабеет единодушие, владеющее собравшимися здесь, если — что гораздо важнее — угаснет первый порыв возмущения, их охвативший. Нет спасения в позоре. Если уж должны мы погибнуть, надо идти прямо навстречу опасности: нам это принесет славу, Отону еще больший позор. Когда Виний стал возражать против этого плана, Лакон, подстрекаемый Икелом, бросился на него с угрозами. Их домашние распри неуклонно вели государство к гибели.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК