Престиж монархии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Престиж монархии

Начиная с XVII века политический сыск был призван охранять не только жизнь государя, но и его «имидж», подвергавшийся сомнению в различного рода «непристойных словах» и неуместных рассуждениях о государственных делах. В этой деликатной сфере петровские преобразования также стали определенным рубежом. Конечно, и в ту эпоху венценосец в глазах большинства подданных оставался носителем высшей справедливости, благоверным и «мяхкосердечным» царем, единственной управой на всевозможных «сильных людей». И все же петровская «революция» невольно внесла в этот благостный облик определенные изменения. Место далекого и почти сказочного «государя царя» оказалось занято живым человеком – энергичным, безудержным, грозным, чье поведение весьма отличалось от традиционного представления о «царских делах».

Едва ли массу «подлых» подданных сильно волновало появление Сената, коллегий, мануфактур – всего того, что обычно характеризует петровское царствование на страницах учебников истории. Но нашим современникам трудно представить себе потрясение традиционно воспитанного человека, который, оказавшись в невском «парадизе», видел, как полупьяный благочестивый государь Петр Алексеевич в «песьем облике» (бритый), в немецком кафтане, с трубкой в зубах изъяснялся на жаргоне голландского портового кабака со столь же непотребно выглядевшими гостями в Летнем саду среди мраморных «голых девок» и соблазнительно одетых живых прелестниц.

Однако и после Петра ситуация принципиально не изменилась. На старинном троне московских царей стали появляться «дамские персоны», к тому же сомнительного происхождения и вероисповедания, что становилось предметом обсуждения «улицы». Власть пыталась усовестить подданных обычными методами. При Екатерине I Верховный тайный совет грозил смертной казнью за «непристойные и противные разговоры против императорского величества»; четыре десятилетия спустя, в 1763 году, Екатерина II издала особый манифест, убеждавший народ «прилежать своему званию и должности, удаляясь от всяких продерзких и непристойных разглашений» – столь же безуспешно, поскольку сам этот документ признавал: всегда найдутся «зловредные истолкователи», которые норовят рассуждать о делах, «совсем до них не принадлежащих».[578]

Выше уже говорилось о не очень уважительном отношении подданных к Екатерине I. Вторая жена Петра Великого начала восхождение на трон из крестьянской избы. Сохранилось восемь версий ее происхождения; по наиболее вероятной она являлась лифляндской уроженкой литовского происхождения Мартой Скавронской. Польский язык был родным для ее семьи, которую по указанию Петра разыскали, но держали далеко от двора во избежание огласки незавидного родства: брат царицы Фридрих был ямщиком, а сестра Христина с мужем – крепостными.

Коронация Екатерины в 1724 году стала воплощением нового принципа служения «регулярному» государству, согласно которому путь к чинам и почестям открывался не происхождением, а заслугами и «годностью». Вместе с лифляндской пленницей на историческую арену выходило целое поколение выдвиженцев. Реформы привели к стремительной европеизации этого слоя и «прививке» ему новых представлений, но порождали при этом «непристойные» рассуждения.

В 1752 году под караул в «комиссии в Калинкинском доме», куда помещали за преступления против нравственности, попал подлекарь-немец Яган Гинц (из-за жены Алены, не отличавшейся высокими моральными устоями, сбежавшей и от мужа, и от грозной комиссии). Тамошнему начальству он доложил, что его сосед, шведский купец Иоганн Гофман, читал книгу о шведском короле Карле XII, в которой имелись «многие предосудные речи», в том числе утверждения, что жена Петра I и российская императрица Екатерина Алексеевна была ранее женой шведского драбанта, потом попала в плен к русским, а царь Петр «изволил взять ее к себе и потом с нею изволил совокупитца законным браком». Полковник Иван Михельсон (отец будущего победителя Пугачева) в 1756 году имел неосторожность обратить внимание на нецарское происхождение императрицы Екатерины I – не со зла, а вычитав в «немецкой книге». Появление подобной информации тоже было результатом Петровских реформ, поэтому обоих немцев отпустили без наказания и даже без выговора.[579]

Рассуждали о высочайших особах не только степенные немцы – те же темы заинтересовали в 1736 году недорослей из кронштадтской гарнизонной школы. Им как-то довелось увидеть в церкви племянницу императрицы Анны Иоанновны, юную принцессу Анну Леопольдовну, которая произвела на них впечатление, показалась «хороша и налепа». Но 14-летний Филя Бобошин разъяснил товарищам, что этот лакомый кусочек не про них: «Есть во дворце из бояр лутче ее, и могут де на нее позаритца. Где ей, девице, утерпеть?»[580] Гренадер-семеновец Иван Мещеринов в 1744 году критически оценил достоинства невесты наследника престола Екатерины Алексеевны со своей солдатской точки зрения: «В нынешнее де время ее императорское высочество изволит жаловать денежным награждением придворных, тако ж и солдат многих», а как выйдет замуж – «то де ненадежно, чтоб своею милостью ково изволила жаловать».[581] В менее изысканном обществе мужиков и мещан образ «земного бога» порой – особенно с досады, в тяжелую минуту – и подавно представал в самом обыденном варианте: государыня так же, как и все, «серет» и «мочитца».

Некоторые подданные искренне стремились защитить высочайший образ от поношений. В 1729 году секретарь Тобольской губернской канцелярии Козьма Баженов обиделся на местного дворянина, фискала и по совместительству иконописца Федора Буткеева за то, что тот явился в присутствие с «персоной» Петра II, «написанной в дураческом платье». Политического преступления власти в деле не усмотрели, но за «неисправное мастерство» виновного все-таки выпороли.[582]

С другой стороны, новый – так сказать, «человеческий» – облик властителей в массовом сознании фольклоризировался, домысливался, «раскрашивался» в понятные «простецам» цвета и приобретал черты, порой вовсе не «поносительные», но никак не совпадавшие с официальным образом. Так, Петр I спустя много лет после смерти представал уже не «антихристом», каковым воспринимался некоторыми подданными при жизни, а как сам он желал, простым и доступным государем, тянувшим нелегкую службу и понимавшим солдат. В 1743 году прапорщик Елецкого полка Илья Ахлестов был разжалован на полгода в солдаты: обидевшись, когда его назвали «солдатским сыном», он с гордостью указал: «государь де был салдат, и отец де мой был салдат же», и оба служили честно.[583] Колодник Рязанской провинциальной канцелярии Калина Рыбкин в 1743 году рассказывал о бравом солдате, отказавшемся назвать пароль самой жене Петра I, царице Екатерине Алексеевне, и на ее вопрос «дипломатично» ответившем: «Ныне де лозон „Тур (выговорил то слово прямо) да манда“„. Якобы царь за соблюдение устава служивого похвалил и «соизволил тому салдату сказать: «Испалать тебе салдат“«; а вот рассказчику Рыбкину за этот анекдот урезали язык и после порки кнутом отправили на сибирские заводы.[584]

В 1744 году был бит кнутом «с вырезанием ноздрей» и сослан в Сибирь на вечное житье сержант Михаил Первов за сказку о совместных похождениях царя Петра и вора, который категорически отказался грабить царское добро да еще и разоблачил заговорщика-боярина, намеревавшегося царя отравить. В делах Тайной канцелярии зафиксированы еще несколько вариантов этой сказки, которая, однако, была признана явно подрывной: «В Москве был вор Барма, и наш император, нарядясь в мужицкое платье, и ночью из дворца ходил того Барму искать. И как де он, государь, того Барму нашел, то де тогда спросил того Барму, что де он за человек, и тот Барма государю сказал, что он вор Барма; и государь стал того Барму звать красть из государевых палат денежную казну, и тот де Барма государя ударил в рожу и сказал скверно: „Для чего ты государеву казну подзываешь красть, лучше де пойдем боярина покрадем“. И государь де с тем Бармою ходил, и боярина покрали, и государь покраденные пожитки все отдал Барме, и дал тому Барме с себя колпак, и велел ему на другой день с тем колпаком прийти в собор, и как де на другой день тот Барма в собор пришел, то де государь его Барму узнал и стал его Барму за то, что он не захотел государевой казны воровать, при себе держать в милости».[585]

Образ царя-плотника настолько запал в душу подьяческой жене, «чухонке» из Петербурга Дарье Михайловой, что она рассказывала квартирным постояльцам: «Такой видела я сон, ‹…› кабы де я с первым императором гребусь». Бабенка не скрывала незабываемых ощущений от виртуального контакта – скорее, наоборот; но от серьезного наказания ее спасла настоящая беременность – явно не от императора, поскольку дело «следовалось» в 1733 году. Ушаков принял решение, дабы «не учинилось имеющемуся во утробе ее младенцу повреждения», выпороть впечатлительную даму плетьми позже, для чего с ее мужа была взята расписка с обязательством представить супругу в Тайную канцелярию после рождения ребенка.[586]

Даже байка о намного более древних временах – эпохе Ивана Грозного – вызвала расследование. В 1747 году присланный в Московскую тайную контору из Казанской губернской канцелярии колодник Осип Галахтионов сообщил, что другой сиделец, Григорий Семенов, в присутствии караульного солдата и еще двух арестантов поведал «сказку»: «Якобы в старину вятчане трое человек ходили к царю Иоанну Васильевичу на поклон, и у одного де человека разулась нога, а другие де двое человек наступили на обору и запнулись, и будто бы при том по простоте своей вятчане избранили его государя царя Иоанна Васильевича и с царицею». Допрошенный Семенов чистосердечно признался в том, что «с простоты, без всякого умыслу» рассказал сокамерникам сказку. Тайная контора посчитала ее неприличной и приговорила Семенова к наказанию плетьми.[587]

Эпоха дворцовых переворотов рождала свои придворные «страшилки». Одну из них преображенец Семен Съянов поведал в 1747 году другому солдату, заглянув к нему «для сторгования человека»: «Есть во дворце страшилище: ходит человек в белом платье, которой ростом в полчетверта аршина, и ежели кто ево увидит, то де тот человек тотчас умрет», – и добавил, что оттого якобы уже погибли семь офицеров и трое солдат.[588] Приятель не понял дворцового юмора, и пришлось рассказчику оправдываться в Тайной канцелярии обычным «безмерным пьянством».

Еще одним видом «народной публицистики», проходившим по ведомству Тайной канцелярии, становились песни – своеобразное проявление массовых настроений. В 1752 году, в относительно «доброе» елизаветинское время, старый петровский солдат, а ныне пристав Казанской духовной консистории Трофим Спиридонов (сидевший под арестом в собственной конторе по делу о «блудодеянии» с новокрещенкой) должен был объяснять, зачем он пел про покойную императрицу Екатерину I: «Зверочик мой зверочик, полуночной мой зверочик, / Повадился зверочик во садочик к Катюше ходить». В свое оправдание он сказал: «Когда она еще в девицах имела, для того де ту песню и сложили».[589] В массовом сознании Екатерина, видимо, воспринималась как добрая хозяйка и жена, но не прирожденная царица. Старика простили – но только потому, что свидетель-пономарь прикинулся глухим, а доноситель-дьячок исполнил свой гражданский долг «непристойно» – не сразу, как услышал фривольные куплеты про родительницу императрицы Елизаветы, а во время порки. В 1739 году жительница Шлиссельбурга Авдотья Львова угодила на дыбу за исполнение жалостливой песни о печальной молодости государыни Анны Иоанновны, по приказу Петра I выданной замуж за курляндского герцога («не из злобы ли какой» пела?):

Не давай меня, дядюшка,

Царь государь Петр Алексеевич,

В чужую землю нехристианскую, бусурманскую.

Выдай меня, царь государь,

За своего генерала, князя, боярина.

Донес на певицу ее жилец – разбитной копиист Алексей Колотошин, ранее судимый за «плутовство и грабительство», но служивший в местной полиции. Тщетно бедная мещанка уверяла, что пела «с самой простоты», как во времена ее молодости «певали об оной малые ребята». От имени той самой Анны ее ожидало «нещадное» наказание кнутом с последующим вразумлением о пользе молчания.[590] А солдат Ингерманландского полка Савва Поспелов пострадал за память о вокале самой Елизаветы Петровны: в 1741 году цесаревна, выйдя на крыльцо, пела: «Ох житье мое, житье бедное»; это воспоминание спустя два года было сочтено неуместным и оскорбительным для царствующей особы.[591]

Еще один анекдот из недр Тайной канцелярии демонстрирует, каковы были представления о власти и движущей силе истории у тех самых гвардейцев, которые совершали дворцовые перевороты. Рождественской ночью 1742 года капитан-поручик Преображенского полка Григорий Тимирязев, возвращавшийся по Петербургскому тракту из отпуска с молодым солдатом Иваном Насоновым, после ужина расчувствовался насчет судеб дворянства в новое царствование: «Жалуют де тех, которые не токмо во оной чин годились, но прежде бы де ко мне в холопы не годились. Возьми де это одно – Разумовской де был сукин сын, шкаляр местечка Казельца, ныне де какой великой человек. А все де это ни што иное делает, кроме того, как одна любовь». Бывалый гвардеец рассказал обо всех сердечных увлечениях «нынешней государыни» Елизаветы Петровны, начиная с «Аврамка арапа ‹…›, которого де крестил государь император Петр Великой. Другова, Онтона Мануиловича Девиера, третьяго де ездовова, (а имяни, отечества и прозвища ево не сказал); четвертова де Алексея Яковлевича Шубина; пятова де ныне любит Алексея Григорьевича Разумовского. Да эта де не довольно; я де знаю, что несколько и детей она родила, некоторых де и я знаю, которыя и поныне где обретаютца». Затем новобранцу была раскрыта вся новейшая история России с ее интимной стороны: «Да что де это, у нее и батюшка та был! Как де он еще не был женат на императрице Екатерине Алексеевне, то де был превеликой блудник, а когда де женился, то де, хотя к тому з женами блуд и не дерзал, однако ж де садомскому блуду был повинен ‹…›. Да и императрица де Екатерина Алексеевна – я де все знаю – вить де и она, правда де, хотя и любила своего супруга, однако ж де и другова любила, камергера Монса, которому де за оное при тех случаях и голова отсечена, а ея де за это государь очень бил. Да и императрица де Анна Иоанновна любила Бирона и за то его регентом устроила. Смотри де, что монархи делают, как де простому народу не делать чего, (а чего имянно, не выговорил). А когда де заарестовали принцессу с ея фамилиею, меня де в ту пору определили к ней для охранения. Обещали де мне неведомо што; в ту же де пору ко мне приезжали Шуваловы и сулили де мне очень много, ан де вот и поныне ничево нет, да и впредь не будет – какой де кураж служить? Боже мой, ежели ж де принцесса с своим сыном по прежнему будет, то де, конечно, я бы был кавалер святого Андрея или, по крайней мере, святого Александра».[592] Карьера Тимирязева, начавшего службу рядовым с 1723 года, явно не задалась – за 20 лет он стал только капитан-поручиком; но можно было попытаться ее «устроить» – чем он хуже Бирона или Разумовского? Службу в охране свергнутой правительницы Анны Леопольдовны начальство не оценило, как обещало; но знакомство с «принцессой» могло пригодиться: если помочь ей вернуть трон, светили и награды, и «кавалерия»… Донос не очень смутил капитана – он был уверен, что все гвардейские офицеры «могут об оном то же сказать, понеже они, обер-офицеры, завсегда бывают во дворце и о том обо всем сами известны». Молодому гвардейцу он рассказал не всё; от ревнивой жены Тимирязева следствие узнало, что подкараульная принцесса «к любви и воли его очень была склонна». Но не судьба была капитан-поручику сделать карьеру. Пока он вел «непристойные речи» об альковной истории российской монархии, шустрый солдат уже сообразил, как поймать удачу, и донес. А к Тимирязеву фортуна опять повернулась спиной – ему выпали кнут и заточение в Верхнеколымском зимовье.

Теперь даже далекие от дворца люди с поразительным знанием дела могли обсуждать личную жизнь своей государыни. При Анне Иоанновне болтали про ее связь с Бироном; но ни этот немец, ни какой-либо другой любимец, кажется, не вызывали такой лютой ненависти, как пробившийся «из грязи в князи» славянин Алексей Разумовский – бывший певчий, добродушный сибарит и далеко не худший исполнитель роли фаворита при Елизавете Петровне. Чего только ему не приписывали – даже использование волшебства его матерью-казачкой: «Ведьма кривая, обворожила всемилостивейшую государыню» (по пьяному обвинению поручика Николая Крюковского). Арестант Муромской воеводской канцелярии Федор Бобков был уверен, что фаворит у самой благодетельницы велел «подпилить столбы» в спальне, чтобы ее «задавить»; «колодница» Аксинья Исаева «с сущей простоты» полагала, что Разумовский хотел «утратить» наследника престола.[593]

В доносе 1747 года на капитан-поручика Василия Маркевича солдат Моисей Березинский описал, как господин офицер, валяясь на кровати и «зажмурив глаза», представлял, как «будем всех Разумовских бить», а он сам будет пороть кнутом «графа молодого Кирила Григорьевича ‹…› за его излишнюю спесь и гордость». Елизавета лично рассматривала такие доносы, касавшиеся ее «милого друга». Офицер «запираться» не стал, признавшись, что всё так и было, «понеже редко случалось, чтоб когда он был трезв»; для окончательного отрезвления от опасных мыслей он был пострижен в монахи на Соловках.[594] Но и степенный подпрапорщик Преображенского полка Иван Полозов в 1755 году был отправлен в Серпуховской Владычный монастырь за высказанное недовольство, что «отставлен девкою, и оной бы девке не надлежало владеть армиею».[595]

Похоже, к середине века в столично-военной среде исчезает разница в положении «земного бога» и «рабов» – императрица в глазах солдат и городской черни становится едва ли не «своей в доску». Рядовой лейб-компанец Игнатий Меренков мог по-дружески позавидовать приятелю, гренадеру Петру Лахову: тот «с ея императорским величеством живет блудно» – а он чем хуже?[596] «Каких де от милостивой государыни, нашей сестры бляди, милостных указов ждать?» – рассуждала женка Арина Леонтьева с подругами не слишком строгих нравов в сибирском Кузнецке.[597] Про Елизавету Петровну «с самой сущей простоты» была сложена развеселая песня: «Государыню холоп / Подымя ногу гребет», – которую исполнял в тюрьме при Сибирской губернской канцелярии, «сидя на нарах», 16-летний молодец Ваня Носков, взятый по подходящему делу о «растлении» крестьянской девицы Степаниды Русановой.[598]

В пограничном сибирском Селенгинске солдат Вася Бодуруев в декабре 1760 года посетовал сослуживцам, что безуспешно пытался развлечься: «Он, Бодуруев, ходил севодни за блядней, да не удалось». Приятели утешали служивого: еще не всё потеряно, и «из богатых домов делают блуд, да еще де тебя награждают». Присутствовавший при этом крестьянин Лука Острецов уверял: «Не только де то делают в богатых домах, но и великая государыня без того не живет», – все эти «разговоры непотребные» происходили среди бела дня в купеческой лавке.[599]

Подпоручик И. Сечихин был сослан в новгородский Иверский монастырь за публичное – на паперти кремлевского Благовещенского собора – осуждение личной жизни Елизаветы: «Какая она государыня – она курва, блятка, с Разумовским живет». А в питерской богадельне актуальную тему (как живет государыня с Разумовским) обсуждала одна из самых пожилых «клиенток» Тайной канцелярии – 102-летняя Марина Федорова. Даже на границе «польские мужики» Мартын Заборовский с товарищами могли себе позволить пожелать: «Кабы де ваша государыня была здесь, так бы де мы готовы с нею спать», – за что получили от российских служивых «в рожу».[600]

Но судьба, с точки зрения Тимирязева и других неудачников, почему-то всегда улыбалась недостойным. Мнение значительной части дворянского общества выразил в подпитии «унтер-экипажмейстер» Александр Ляпунов: «Всемилостивейшая де государыня живет с Алексеем Григорьевичем Разумовским; она де блядь и российской престол приняла и клялася пред Богом, чтоб ей поступать в правде. А ныне де возлюбила дьячков и жаловала де их в лейб-компанию в порутчики и в капитаны, а нас де дворян не возлюбила и с нами де совету не предложила. И Алексея де Григорьевича надлежит повесить, а государыню в ссылку сослать».[601] Схваченному болтуну не помогли попытки оправдаться «беспамятством», «пьянством» и «ипохондрией». Правда, Елизавета не послушала Шувалова, предлагавшего для виновного кнут с рваньем ноздрей и Сибирь, а отправила заблудшего в дальний монастырь – сначала в Успенский Трифонов в Вятке, а затем в Кирилло-Белозерский, где он скончался в 1760 году. По иронии судьбы остававшаяся в имении жена придворного моралиста родила в 1754 году дочку в «блудном грехе» с дворовым человеком Алексеем Кузнецовым, о чем также было доложено в Тайную канцелярию.

Порой в глазах друзей и соседей людьми посвященными хотели предстать даже те, кто не имел никакого отношения к придворным тайнам и интригам. Уж очень, видимо, простому солдату Невского полка Лаврентию Зайцеву хотелось похвастаться: «Я де был в гвардии и стаивал в государеве дворце и знаю все тайности»; – но попав в 1740 году в Тайную канцелярию, он признался, что в гвардии никогда не служил и тайн никаких не ведает, а с чего он бахвалился, «того де и сам он, Лаврентей, не знает».[602]

Болтовня про интимную жизнь «всемилостивейшей государыни» могла быть не такой уж безобидной. Уже упомянутый иеродьякон Мартирий (который одобрял наследника Петра Федоровича) рассуждал: «У милостивой государыни Елисавет Петровны есть трое детей, которые де живут в Царском селе. Вот де как кому пострадать за Христа, так де тут государыню-та в этом и обличат, и будет де тот мученик»; – то есть предприимчивый и, по мнению Тайной канцелярии, «злом наполненный» монах рассматривал несомненное, с его точки зрения, наличие незаконных детей императрицы в качестве удобного повода для ее всенародного «обличения» с последующей казнью нового мученика.

Но преступлением могло быть сочтено даже вольное употребление монаршего имени в ситуации, где оно призвано было охранять закон. В апреле 1759 года тамбовский посадский и служащий у заводчика Якова Гарденина Никита Самгин потребовал от хозяина, чтобы тот поступал с ним «как государственные правы повелевают». Хозяин, придерживавшийся иного мнения, приказал Самгина раздеть и хорошенько высечь. Выпоротый приказчик укорил его: «Ты всемилостивой государыне не товарищ», – и был привлечен к ответственности, надо полагать, за сравнение государыни с мужиком-заводчиком.[603]

В 1737 году петербургский воевода Федосей Мануков имел неосторожность, не приняв очередного сутяжного челобитья отставного поручика Николая Дябринского, бросить бумагу на пол – и тут же был обвинен просителем в неуважении к «высокому ее императорского величества титулу». Воеводе пришлось долго доказывать, что злополучную бумагу он всего лишь «тихо подвинул», а она сама упала.[604]

Перечислять подобные смешные и горькие казусы можно до бесконечности; их было так много в документах Тайной канцелярии, что даже ее чиновники стали отдельно группировать дела «о лицах, сужденных за бранные выражения против титула», за оскорбления указов, учреждений, монет – вплоть до обвинений в «непитии здоровья» высочайшего имени. Состоят эти дела из типовых ситуаций, когда в раздражении – а бывало, и с радости – неприличное слово срывалось с уст очередного неудачника в неподходящий момент, соседствуя с упоминанием царствующей особы. «Мать де вашу прогребу и с государынею!» – ругнулся киевский «моляр» Захарий Самойлов, когда вдребезги пьяный гарнизонный солдат Лукьян Горбачев ввалился к нему в сарай и стал крушить имущество, а на попытки утихомирить отвечал, что он есть слуга государыни.

Дела заводились по поводу «непристойного» (в понимании доносчика) упоминания императорского портрета, указа, «артикула», присяги, паспорта, «зерцала» на судейском столе (рамки для законов, определявших деятельность данного учреждения), самих судей (и любых чиновников), военного начальства, своего полка или роты, рекрутского набора, опостылевшей военной службы и невкусных казенных сухарей. 14-летний пьяненький дворовый Санька Семенов оказался под следствием за то, что неуместно пошутил: «Государыня де дура, для чего де баб в солдаты не берет?»

Некоторым персонажам можно даже посочувствовать – например, кабацкому целовальнику Ивану Казенных из затерянного якутского зимовья. Коротким сибирским летом 1755 года на берегу полноводной реки готовился к отправке на Большую землю государев пушной ясак. Вероятно, не вполне трезвый целовальник, расчувствовавшись, вышел на пристань и с воплем: «Я де от такой радости, что де отправляетца ее императорского величества ясашная казна, стану стрелять!» – начал салютовать из ружья. Солдат Енисейского полка Вяткин попросил Ивана пальнуть еще раз «для здравия ее императорского величества»; целовальник, обнаружив, что зарядов не осталось, с досады брякнул: «Тур де (выговорил то слово скверно) ей в горло; я де весь порох растрелил!» Чтобы замять дело, Иван и в ноги кланялся задиристому Вяткину, и 6 рублей предлагал, но служивый донес. Однако справедливость восторжествовала: свидетели (все, между прочим, ссыльнокаторжные) «говорили розно», а солдат и сам оказался хорош – был уличен в продаже соседям-китайцам двух пудов казенной муки, за что его стали «гонять спицрутен».[605] В отношении же целовальника было решено «то дело по первому пункту уничтожить». Должно быть, еще не раз помянул Иван Казенных милостивую государыню, подбирая нематерные выражения…

На Илью-пророка в 1740 году к мужику Федору Уткину из деревни Гаевой Исетской провинции в деревенском кабаке подсел поп Дмитрий Барановский. Затем празднование продолжалось в доме Уткина, после чего гость сочинил письменный – как полагается, по пунктам – донос на хозяина: «Был разговор о кабаках и о питьях, и говорил оной Уткин, кто де их учредил, и поносил ее императорское величество непристойными словами и бранил матерно». На следствии же выяснилось, что сам поп-бражник спровоцировал подгулявшего мужика, на резонный вопрос: «Зачем ты, поп, в кабак ходишь?» – дав ответ: «Зачем мне в кабак не ходить, понеже оной – дом ее императорского величества и твоего дому лутче!» Обидевшийся Уткин послал невежливого гостя: «Мать де твою и з домом ее величества!» Мужик, конечно, провинился, но и батюшка-доносчик согрешил: посещал места, для духовной особы непристойные, да еще и уподобил «дом ее величества» кабаку. Разгульного попа выпороли кнутом и отправили в монастырь «под смирение», а его оппонент даже полагавшихся ему плетей не отведал, поскольку попал под амнистию по случаю кончины императрицы.[606]

Можно посочувствовать жене уржумского воеводы Настасье Воиновой: то ли петровские преобразования породили у ее супруга своеобразное вольнодумство, то ли без связи с ними случились у него проблемы с головой, но только стал он в 1756 году обучать своих детей грамоте уж совсем «вольтерьянским» образом – писать «матерщину по первому пункту», то есть в адрес самой всемилостивейшей государыни, о чем его «половина» донесла. Кто был прав, власти выяснить не успели – оба супруга скончались под следствием.[607]

После прихода к власти Екатерины II отношение к свергнутому Петру III постепенно менялось. Первоначальные отзывы о нем были неблагоприятными: крестьянка Меланья Арефьева считала его «некрещеным»; московский дьячок Александр Петров – нарушившим «закон».[608] Сторожа собора Василия Блаженного Кузьма и Иван Васильевы верили, что Екатерина «извела» своего мужа, но находили для нее оправдания: «Ибо де был он веры формазонской, и по той де формазонской вере написан был патрет ево, которой всемилостивейшая государыня приказала прострелить, отчего он и скончался».[609] В следующем году преображенский солдат Роман Бажулин раздобыл в Пскове и распространял по Москве стихотворную «пиесу» от лица Петра Федоровича:

Испортили во мне плуты Петрову кровь,

А девка бабья разжгла во мне крайнюю любовь.

Вы бутте прокляты отныне во веки фармазоны,

Супругу я отверг невинну, непорочну, а жил с побочною.

Далее персонаж каялся в том, что «обидел духовных персон», «сребро и злато увесть домой старался», принял «мартынов закон» и «шатался» с любовницей, желавшей умертвить наследника; в заключение же просил его простить и «даровать живот».[610]

Это сочинение перекликалось с другой ходившей «между простым народом в употреблении» в 1764 году песней, где уже Екатерина горько жаловалась на «мужа законнова»:

Что гуляет мой сердечной друг

Со любимой своей фрейлиной,

С Лизаветою Воронцовою ‹…›.

Что хотят они меня срубить, сгубить.[611]

Но уже на похоронах императора секретарь французского посольства Беранже отметил «грустное выражение на лицах» и предположил: «Ненависть нации к Петру III, кажется, сменяется жалостью». Следственные дела Тайной экспедиции как будто подтверждают изменение общественного мнения, перенесение на свергнутого императора образа доброго царя. В оценках же его супруги можно наблюдать традиционное отношение к императрице-женщине: сомнительных достоинств «баба» ничем «народ не обрадовала», служивых не жалует, «а как на что другое – у нее больше денег идет»; наконец, апогеем прозвучало мнение крестьянина Дениса Семенова: «Как наша государыня села на царство, так и погоды не стало».[612]

Массовыми были всевозможные искажения и «прописки» в официальных бумагах, собранные в несколько томов дел «о сужденных в Тайной канцелярии за описки в высочайшем титуле». Речь шла даже не о полном титуле (с указанием всех подвластных территорий), а о стандартных сокращенных формулах, которые непременно употреблялись практически во всех казенных бумагах; но и здесь малограмотные чиновники и обыватели ухитрялись делать ошибки, приводившие их в застенок. Например, мастер «у чистки боровицких и ладожских порогов» Семен Сорока в марте 1731 года в доношении Сенату вместо «блаженныя и вечно достойныя памяти Петр Первый» написавший «Перт Первый», потом долго оправдывался, что сделал ошибку «простотой и недосмотрением, а ни с какого умысла». В аннинские времена за такие вещи наказывали строго – «в страх другим» выпороли Сороку плетьми.[613] В дальнейшем нравы смягчились – в 1742 году указ Елизаветы Петровны повелел виновных в неумышленных описках «впредь более не следовать и в Тайную канцелярию не отсылать», а сами ошибки сразу же «переправливать» и внимательно смотреть, чтобы «в титулах ее императорского величества отнюдь описки не было».[614]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.