Жизнь колодника: «келья – гроб, дверью хлоп»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жизнь колодника: «келья – гроб, дверью хлоп»

Как в столицах, так и в провинции при каждом мало-мальски значимом государственном учреждении имелась своя каталажка – колодничья изба, куда помещали задержанных и за важные преступления вроде разбоя или убийства, и за мелкие правонарушения – уличную драку или неуплату пошлины. Там они томились до вынесения приговора. В штатах этих учреждений числились палачи, хотя «заплечных дел мастеров» на все присутственные места империи явно не хватало. Сроки заключения, как и время следствия, не были ограничены и зависели от усмотрения и расторопности чиновников.

В книге современного историка А. Б. Каменского о жизни горожан провинциального городка Бежецка в числе прочих достопримечательностей описывается местная тюрьма XVIII столетия, примыкавшая к самому магистрату. «По справке в купеческой полиции, находящаяся при Бежецком магистрате колодничья изба построена бежецким купцом (которой ныне имеется откупщиком) Алексеем Бурковым на собственной отца ево земле из собственных ево, Буркова, денег, в которой, во-первых, от магистрата, а потом от словесного суда, от старосты городового, от означенной полиции, також и от него, Буркова, по вступлении в откупной конской збор случающияся по делам колодники (за неимением к содержанию других мест) содержатца», – докладывал в 1758 году магистрат на запрос начальства. Правда, позднее выяснилось, что доложивший о трудах Буркова бывший бурмистр Алексей Дедюхин приврал – на самом деле «оная колодничья изба построена приказанием бежецкого купечества на государевой земле и на мирские деньги в прошлом 1733-м году городовым старостой Иваном Усовым, да бургером Яковом Жуковым для содержания по бывшей тогда Ратуше колодников».

Заведение было устроено незамысловато: дверь из колодничьей избы вела в сени, где находился «нужник», которым пользовались и заключенные, и находившиеся рядом в «подьяческой светлице» служащие магистрата, и сами «отцы города». С другой стороны выхода не было, и здание было окружено высоким забором. «Так что и свету нет», – жаловались узники. Находились в ней обычно полтора-два десятка подследственных. Одни устраивались относительно неплохо – к ним беспрепятственно пускали родственников и друзей, распивавших вино и игравших в карты с заключенными и охраной. Другие сидели закованными «в несносных и тяжелых цепях и железах». По-видимому, в тюрьме имелись отдельные помещения, поскольку некоторых арестантов охрана содержала в особо строгих условиях «яко злодеев» – к ним никого не пускали и даже не разрешали родственникам приносить еду.

В XVIII веке, да и в более поздние времена, узники питались тем, что им приносила родня, или за счет милостыни, для чего их специально водили по улицам. Бежецкие документы показывают, что режим заключения был довольно патриархальным: арестантов могли отпустить (под честное слово или под караулом) домой и даже в кабак. Однажды таким отпущенным «на побывку» участникам драки не удалось вернуться обратно: «Быв в Подгорном кабаке и выпив потребное число вина и пива, пришли к магистрату, при котором реченная полиция находитца, и, постукався у сенных дверей (которыя были заперты), за неотпором тех дверей розошлись все по домам своим». Такая простота нравов объясняется тем, что в те времена арест по случаю неуплаты долга или пошлины был делом обычным, а сами заключенные и стражи порядка, включая полицмейстера и палача, были знакомы, ходили друг к другу в гости, имели общие радости и проблемы. Только посаженным в колодничью избу крестьянам и иногородним трудно было рассчитывать на сочувствие караульных и помощь родственников.[357] Бежать при отсутствии решеток на окнах и железных дверей было легко – достаточно выбить оконную раму; однако скрыться в городе, где все жители не только знали в лицо друг друга, но узнавали даже соседский скот, было практически невозможно.

Намного хуже приходилось тем, кого присланные гвардейцы или солдаты местного гарнизона конвоировали в столицы. После долгой дороги под стражей (не на самом тяжелом пути из Киева в Москву палач Максим Окунев успел отморозить ногу) присланного доставляли в Тайную канцелярию или ее московский филиал, где его регистрировали в «книгах записных присылаемым в Канцелярию тайных розыскных дел из разных мест колодником по секретным делам».

Учет велся помесячно: в книге ставилась дата прибытия; записывалось, откуда прислан подследственный, с указанием сословной категории и места службы. Туда же позднее вносились записи о приговорах, а также дата отсылки из Тайной канцелярии. В конце каждой росписи помещался «Алфабет, о входящих в Канцелярию тайных розыскных дел в нынешнем… году по делам вышепоказанных в сей книге колодниках по прозваниям и по имяном и кто под которым нумером значит ниже сего». Поскольку иные клиенты бывали в Тайной канцелярии не по одному разу, то такая система облегчала поиск человека, чье имя вновь всплывало на следствии спустя несколько лет.

С 1732 по 1740 год включительно в «имянных списках» был зафиксирован 3 141 человек: в 1732 году – 277 человек, 1733-м – 325, 1734-м – 269, 1735-м – 343, 1736-м – 335, 1737-м – 580, 1738-м – 361, 1739-м – 364, 1740 году – 287.

Учет был не очень точным, поэтому данные нужно корректировать с помощью других источников – например, комплекса дел «о лицах, сужденных в Тайной канцелярии за ложное оказывание „слова и дела“; но в целом число пропущенных колодников невелико. Правда, записные книги не содержали имен подследственных, которые не присылались в Тайную канцелярию, а допрашивались на местах;[358] но подсчитать всех, упоминавшихся лишь в конкретных делах, пока не представляется возможным.

Поначалу заключенные Тайной канцелярии также содержались за свой счет – деньги на питание, одежду и другие нужды им передавали родственники, а в случае их отсутствия столичных колодников под караулом выводили скованными в город просить подаяния.

В Москве порядки были еще проще: в 1725 году солдатская жена Марья Рубцова, содержавшая в Преображенском приказе «по денежному воровскому делу», ходила «в мире на связке для милостыни с колодницею ж, жонкою Афимьею Ивановою, а за ними был караульщик Никитина полку Козлова солдат Петр Зелейка». Дело простодушной женки Афимьи несколько оттеняет грозные тексты петровских законов, которые были не в состоянии переломить устоявшийся патриархальный быт даже такого учреждения, как Преображенский приказ.

Две дамы-»колодницы» с охранником – почти что кавалером – под вечер гуляют по московским улицам, заходят в гости, собирают подаяние натурой: «И будучи они на связке, зашли в Огородную слободу к свойственнице ее Марьиной, вдове Марфе Лаврентьевой, и выпив с ней по чарке вина, пошли в Казенную слободу для милостыни ж; и идучи оная жонка Афимья говорила солдату Зелейке, чтоб он пошел с ними к помянутой вдове Марфе для взятья мешечка, которой забыла с пирогами, и солдат де, тако ж и она, Марья, с тою Афимьею не пошли для того, стало поздно; и Афимья де говорила ж, чтоб они за тем мешечком пошли, а буде не пойдут, и она де, Афимья, скажет за собою слово и дело». Объявление страшной формулы выглядит здесь дамским капризом – как непринужденно объяснила сама солдатка, «оное де слово и дело хотела сказать с дерзости, а ее де величества государыни императрицы слова и дела за нею нет, и за жонкою Рубчихою, и за солдатом, и ни за кем не знает».[359] Да и наказание за этот розыгрыш было по меркам XVIII века совсем нестрашное – всего лишь батоги.

В «регулярном» Петербурге жизнь подследственных была тяжелее. За весь 1718 год деньги на прокорм колодников Тайной канцелярии выдавались из казны лишь один раз – в октябре, по именному указу Петра I. Сумма выплат составляла от гроша до алтына в день, в зависимости от важности арестанта. Однако в процессе затянувшегося розыска о том или ином заключенном могли забыть; тогда в делах появлялись приписки: «умер с голоду».[360] В 1722 году Петр I повелел выдавать неимущим заключенным по шесть денег (3 копейки, или алтын) в день, но через год счел такое содержание чрезмерным и сократил его до четырех денег.[361] Однако проверить, как доходили эти средства до самих колодников и сколько по пути оседало в карманах подьячих и караульных, не представляется возможным. На казенном корме можно было не дожить до решения своего дела.

При Анне Иоанновне и в более поздние времена режим содержания в Петропавловской крепости стал несколько мягче – по крайней мере с голода как будто никто не умирал. Среди охранников попадались люди добрые, исполнявшие – правда, не всегда бескорыстно – просьбы заключенных. В 1734 году один солдатик даже отправился по поручению колодника-дворового к его барину, чтобы раздобыть денег; за такое неуставное «дерзновение» он был для примера наказан батогами при всех караульных.

Священники Петропавловского собора духовно окормляли, исповедовали и причащали узников; при необходимости приглашались попы из других городских церквей. Больных осматривал немец-лекарь и прописывал лекарства, вроде «теплова лехкова пива с деревянным маслом». Заключенным разрешалось держать при себе ножи и вилки; им могли даже «бритца позволить» самостоятельно.[362]

В нашем распоряжении нет подробного описания интерьеров тюремных казарм, «казенок» и «изб» в Петропавловской крепости; можно только утверждать, что в казармах с двумя и более палатами охрана находилась в центральной части, где был вход. Окна были закрыты решетками и деревянными щитами. Отапливались помещения печками, на них же готовили еду для арестантов.

В крепости было довольно много одиночных камер – летом 1737 года в них сидели 26 заключенных из 81; в шести палатах сидели по два арестанта, в одной – три человека, в пяти палатах – по четыре и в одной камере – пятеро. Семь человек содержались только в одной палате, а в казарме «от Старой аптеки» томились восемь колодников. В отличие о провинциальных острогов тюрьма не была переполнена, и руководство сыска стремилось по возможности изолировать подследственных.[363]

Благодаря составленной в 1794 году «Описи покоям, состоящим под ведением господина коллежского советника и кавалера Александра Семеновича Макарова в Комисском казенном доме» мы можем отчасти представить себе условия пребывания в этой тюрьме заключенных и их охраны:

«1) Со двора вход в нижние сенцы. Двери с палатенцем, где нутряной замок с ключом.

2) Взошедши на лестницу в правую сторону покой для нужного места, в коем одно большое окно с железной решеткой.

3) Налево вход в коридор. Двери с палатенцем с нутряным железным замком и с ключом. В дверях просвет с железной решеткой.

4) Во всем коридоре пять покоев, у каждого двери с палатенцем с нутренными железными замками и с ключами. В каждом изращатая печь со всеми принадлежностями, как-то печные и трубенные дверцы, железные вьюшки с крышками чугунные; во всех окнах железные решетки и по две растворки с кольцами.

5) При выходе из коридора в солдатскую комнату дверь с палатенцем и нутренным железным замком и с ключом.

6) В солдатском покое одна русская печь с железной заслонкою и трубы, вьюшка и крышка чугунная. В окне железная решетка.

7) Из сего солдатского покоя еще два покоя, в коих одна пропускная изращатая печь с печными и трубными железными дверцами, вьюшки и крышка чугунные, двери створчатые, филенчатые с железными задвижками двери, у каждой двери по одному железному замку и с ключами; в четырех окнах фигурные железные решетки, у окончин железные задвижки и растворки с кольцами.

8) Из солдатской комнаты выход ко второй каменной лестнице, трое дверей – одни с палатенцем и с железным замком и с ключом, а двое – створчатые филенчатые с железными по обе стороны задвижками и с железными замками и с ключами.

9) В малых сенцах перед лестницею одно окно с железною решеткою.

10) Из оных сеней вход в небольшой покой, у коего дверь створчатая с железными задвижками и с крючками, с нутренным железным замком и с ключом; у двух окон железные решетки.

11) Подле оного другой еще покой, в коем изращатая печь с железными и трубными дверцами. У трубы вьюшка и крышка чугунные. У двух окон железные фигурные решетки, у окончин крючки, двери в оном покое филенчатые створчатые с железными по обе стороны задвижками с нутренным железным замком и с ключом.

12) По всему коридору просветы с окончинами и с железными решетками.

13) Во всех вышеописанных покоях у окон зимние переплеты».[364]

От екатерининских времен до нас дошли впечатления самих арестантов о месте их временного заточения. Мелкопоместный дворянин, подпоручик в отставке Григорий Винский, арестованный 12 октября 1779 года по подозрению в «прикосновенности» к подложному получению из банка крупной денежной суммы, спустя много лет описал в мемуарах процедуру принятия очередного «клиента» в ведомство Тайной экспедиции: «Не успел я, так сказать, оглянуться, как услышал: „Ну, раздевайте!“ С сим словом чувствую, что бросились расстегивать и тащить с меня сюртук и камзол. Первая мысль: „Ахти, никак сечь хотят!“ заморозила мне кровь; другие же, посадив меня на скамейку, разували; иные, вцепившись в волосы и начавши у косы разматывать ленту и тесемку, выдергавали шпильки из буколь и лавержета, заставили меня с жалостью подумать, что хотят мои прекрасные волосы обрезать. Но, слава Богу, все сие одним страхом кончилось. Я скоро увидел, что с сюртука, камзола, исподнего платья срезали только пуговицы, косу мою заплели в плетешок, деньги, вещи, какие при мне находились, верхнюю рубаху, шейный платок и завязку – все у меня отняли, камзол и сюртук на меня надели. И так без обуви и штанов повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом дверь захлопнули и потом цепочку заложили ‹…›. Видя себя в совершенной темноте, я cделал шага два вперед, но лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, я ощупал прямую мокрую стену; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью и, на ней севши, старался собрать распавшийся мой рассудок, дабы открыть, чем я заслужил такое неслыханно-жестокое заключение. Ум, что называется, заходил за разум, и я ничего другого не видал, кроме ужасной бездны зол, поглотившей меня живого».

Когда в палату вошел солдат со свечой, новый арестант увидел «всю гнусность и ужас этой темницы: в мокром смрадном углу загорожен хлев досками на пространстве двух с половиной шагов, в котором добрый человек пожалел бы и свиней запирать».

Вероятно, дворяне петровских и аннинских времен были менее чувствительными если не к крутым поворотам судьбы, то хотя бы к бытовым лишениям – тогдашние рядовые, офицеры и канцеляристы несли тяжкую службу вдалеке от дома и не отличались хорошими манерами, тем более что и отпрыски лучших фамилий нисколько не гнушались арестами и караульной работой в крепости. Но представителю благородного сословия екатерининской эпохи, уже привыкшему к некоторому комфорту и вдохнувшему воздух свободы после манифеста о «вольности дворянской», подобное бесцеремонное обращение казалось «неслыханно жестоким»; еще большим унижением было лишение мундира и переодевание в арестантскую шубу, вычеркивавшее его из числа «порядочных людей». Потрясение от перехода из светского общества в темную и сырую камеру должно было сломить волю узника и морально подготовить его к даче правдивых показаний – так же как и зловещее молчание охраны, которой было запрещено говорить с заключенными. Всякое возмущение пресекалось: «Баять здесь не велят!» – с добавлением тюремного юмора: «Здесь келья – гроб, дверью хлоп» или «здесь Петра и Павла, надо говорить правду».

Первое впечатление от застенка было ошеломляющим. «В первые три дня моего заключения я никак не мог настроить свою голову ниже к малейшему порядочному суждению. Непрестанное воображение убийственного узилища, гробовая темнота и тишина, прерываемая иногда шептанием стражей, весьма похожих на ползание гадких насекомых, неизвестность течения времени, сердечная скорбь о милой, наверно страждущей супруге, лишение всего и без надежды когда-либо быть между своими, все сие, одно с другим непрестанно сталкиваясь и одно другое неизменно запутывая, производило в голове моей ужасную бурю, а в сердце мертвенное отчаяние», – описывал свое состояние Винский, кстати, к тому времени уже знакомый со столичной долговой тюрьмой.

Однако постепенно узник приходил в себя и налаживал отношения с охраной. После трехдневной голодовки, когда он гордо отказывался от положенного в день пятака, организм взял свое, и молодой дворянин стал прислушиваться к увещеваниям стражи, отвечавшей за его здоровье: «Што, сударь, не покушаешь? Бог милостив, коли не виноват; а морить себя грех, у тебя теперь пять алтын: вели, я сготовлю тебе кашицу знатную и калачик принесу. – Друг мой, у меня во рту все сухо. – Тотчас, батюшка, принесу чайку». За сим и скоро на самом деле принес он мне в горшочке сбитню и копеешную булку. Сие русское питъецо, освежив засохшие во мне соки, способствовало немало к успокоению моего духа. На другой день также по утру сбитень и булка, в полдень кашица с говядиною, что продолжалося ежедневно во все время моего пребывания в сем казамате».

Через месяц арестант уже настолько освоился, что без смущения предстал перед следственной комиссией и выдержал нелегкий допрос. Явных или доказанных преступлений за ним не нашлось, и Винский был переведен в другую камеру – с окном, печью и некоторыми предметами мебели; из дома ему принесли одежду и стали выдавать на день 25 копеек (правда, из его собственных денег).[365] Скоро Винскому, обвинявшемуся в получении банковских ссуд с помощью подлога и обмана, и другим молодым дворянам, попавшим в крепость не по политическим, а по уголовным делам, разрешили жить вместе при ослабленном тюремном режиме: «Тотчас учредили компанию, старшиною поручика Пучкова. Через час явились у нас водка, вино и достаточный завтрак. Вытребовали фельдшеров, началось бритье». Затем заключенным были возвращены все отобранные при поступлении вещи, и они получили возможность свидания с друзьями и родственниками, которой пользовались до окончания следствия.

У «политических» узников порядки, конечно, были более строгие – но не у всех. Немецкий пастор Христиан Теге, попавший в 1759 году под следствие по обвинению в шпионаже, оставил описание сухой и теплой камеры (похожей на ту, куда был переведен Винский после допроса): «Мой каземат был продолговатый. В передней поперечной стене его в углу была дверь, в той же стене, только с другого конца ее, было единственное окошко, около него у продольной стены стояла лавка, на ней положили для меня чистый тюфяк с двумя чистыми подушками, но без всякого одеяла, так что я должен был накрываться своей шубой. Далее была печь, топившаяся изнутри, в ней после варилось мое кушанье. У задней поперечной стены стояла лавка, на которой спали караулившие меня солдаты, а над дверью висело металлическое изображение Божией матери, перед которым солдаты совершали утренние и вечерние молитвы. Кроме этого, в каземате ничего не было: ни стола, ни стула и никаких принадлежностей для удобства жизни».[366]

Каждую камеру охраняли, как правило, три солдата, дежурившие круглосуточно по очереди. Малочисленный штат Тайной канцелярии был занят преимущественно бумажной работой – составлением и перепиской протоколов допросов и докладов. Доставкой подозреваемых и преступников занимались в основном местные военные и гражданские власти. Основную же работу по охране и конвоированию колодников в Петропавловской крепости выполняли офицеры и солдаты гвардейских полков – в первой половине XVIII века гвардия являлась не только элитной воинской частью, но и чрезвычайным рычагом управления, и кузницей кадров военной и гражданской администрации. Гвардейцев иногда использовали и для слежки за подозрительными людьми; правда, в этой роли они, даже переодетые в «мужицкое» платье, как правило, оказывались беспомощными. Так, придворный лекарь Арман Лесток в 1748 году сразу же обнаружил слежку и вместе со слугами захватил одного из неумелых «сыщиков».

Не всегда гвардейцы были исправными караульщиками. Запреты на разговоры с заключенными нарушались солдатами-стражниками во все времена. Если Винского тюрьма поначалу встретила неласково, то другой молодой дворянин, Александр Рибопьер, угодивший при Павле I в крепость за дуэль, вспоминал о своем пребывании там без особого страха. Граф Рибопьер был исключен со службы и потерял звание камергера; но «смотритель каземата» Павел Иглин и безымянный солдат из караула, участвовавшие в 1774 году в подавлении Пугачевского восстания вместе с его дедом А. И. Бибиковым, отнеслись к внуку сочувственно.[367]

Шведский граф Гордт, служивший во время Семилетней войны прусским полковником, также остался доволен своей охраной: «Офицеры и стража привязались ко мне и почувствовали жалость к моей доле. В двух гренадерах я приметил особенно искреннее участие, они дали мне понять, что готовы на все, что только может облегчить мои страдания. Однажды вечером один из них сказал мне, что офицер ушел с дежурства и что если я хочу выйти прогуляться на воле, то увижу весь город иллюминированным – то был один из праздничных дней ‹…›. Я был в восторге ‹…›, и мы отправились вокруг крепости» (естественно, не снаружи, а изнутри). Графу удалось осмотреть в том числе и Петропавловский собор – караульный солдат запер его с провожатым и держал до тех пор, пока Гордт не раскошелился на золотой червонец; может, ради этой операции и была задумана неуставная «прогулка» узника.

Упомянутый выше пастор Теге писал, что его хорошие отношения с охраной определялись щедрыми пожалованиями на водку. По словам Теге, он настолько вошел в доверие к страже, что гвардейцы отдавали свои деньги ему на хранение. Любознательный пастор выучился у солдат русскому языку и беседовал с ними вопреки всяким запретам: «Добрые и услужливые, как вообще все русские, они старались развлечь меня разными рассказами. Так проходил не один бурный зимний вечер, и я жалел, что не мог записать некоторых в самом деле прекрасных рассказов, состоявших по большей части из русских сказок».

Эта почти рождественская история, сама похожая на сказку с хорошим концом (пастора, до того не имевшего прихода, в 1761 году выпустили без наказания и определили к месту), возможно, объясняется тем, что к иностранным подданным отношение было более либеральным. Теге получал в день по рублю, так что мог не только ежедневно заказывать обед из четырех блюд, но и откладывать деньги; в его камере были стол со стульями и перина; он мог читать Библию, пользоваться личными вещами и получил позволение бриться. Таким же (по рублю в день) было содержание и у Гордта, жившего в каземате вместе с двумя лакеями и камердинером; у него горели не сальные, а восковые свечи. Обедал граф рябчиками и икрой, обзавелся целой библиотекой (сначала ему разрешили иметь религиозные, а затем и прочие книги) и даже переписывался с женой, хотя и не имел права назвать ей место своего пребывания. На допросы его почти не вызывали, и самым тяжелым испытанием для узника была «мертвящая скука», которой он противопоставил неизменно соблюдаемый распорядок дня: «День свой я распределил следующим образом: вставал в семь часов утра и до восьми завтракал, потом одевался, читал около часу; окончив чтение, я прогуливался по комнате в продолжение двух часов, то тревожимый грустными думами, то утешая себя приятными надеждами. В час пополудни солдат приносил мне обед. За столом я просиживал часа два и разделял свой обед со слугами, которые ели его в одном из углов моей комнаты, и с которыми я разговаривал, чтоб убить время; в три часа выпивал чашку кофею. С трех до пяти я опять прохаживался по комнате, как для развлечения, так и для поддержания здоровья. В пять возобновлял чтение, которое длилось до восьми часов. Очень легким ужином заканчивался мой день, а в десять я ложился спать».[368] От императрицы Елизаветы Гордт получил в подарок целый гардероб, включая зимний халат на меху, батистовые рубашки и шелковые чулки.

У пастора и графа не было возможности сравнивать различные апартаменты крепости, но во второй половине столетия они уже были четко разделены по категориям. В так называемом Комисском доме имелись два «номера» с перегородками, где стояли кровати с занавесью, зеркала, посуда «получше», включая серебряные ложки. Еще три «номера» были такими же, за исключением внутренних перегородок. В восьми камерах похуже были зеркало, комод и «белье простое»; в семи «номерах» – только кровати и тюфяки без «столового белья»; в «казаматах» из обстановки, согласно описи 1796 года, было «все простейшее».[369] В тюремных камерах Алексеевского равелина на кроватях лежали «тюфяки с мочалом», подушки, «одеяла набойчатые»; стояли «столы простые», стул и «ношник жестяной»[370] – в камере постоянно должна была гореть сальная свеча.

С заключенными «подлого» звания особо не церемонились. Другое дело, что и российским «сидельцам» удавалось порой разжалобить охрану и даже использовать ее в своих целях, как купцу-авантюристу Ивану Зубареву, которому – если верить его показаниям – сам король Фридрих II поручил «скрасть Ивана Антоновича и отца его» и устроить бунт для возведения принца на престол.

В тюрьме Зубарев также не терял времени. Каптенармус Невского полка Дмитрий Алексеев был обвинен в том, что, «будучи он содержащегося в Тайной канцелярии колодника сибиряка купецкого человека Ивана Зубарева ‹…› на карауле, в противность данного ему от Тайной канцелярии приказа, допустил оного колодника до говорения им о себе слов ‹…› [и] по прозьбе того колодника принес он, Алексеев, к нему для написания оному колоднику к его высочеству (наследнику Петру Федоровичу. – И. К., Е. Н.) письма бумаги, чернильницу и перо, позволил он тому колоднику написать оное к его императорскому высочеству письмо». Товарищ Алексеева Иван Пронсков вручил это послание наследнику со словами: «Пожалуй, батюшка, милостивый государь, прими!» За такое попустительство солдат ожидали плети и соответствующие обвинения канцелярии: «Арестантов слабо содержал и имел с ними, яко с неподозрительными людьми, обхождение».[371]

Кроме караульных у заключенных имелось и другое малоприятное соседство – полчища насекомых. Конечно, в XVIII веке их было немало и на вполне комфортабельном постоялом дворе, и даже во дворце; но не все узники были настолько нечувствительны, что могли развлекаться «гонками» вшей или тараканов. Уже в 1828 году Главный штаб обратил внимание коменданта крепости на то, что «в некоторых казематах Санкт-Петербургской крепости находится множество мокриц, тараканов, прусаков и прочих насекомых, которые, кроме того, что внушают отвращение, могут вредить и здоровью содержащихся в оных», и призвал крепостное начальство принять меры «к очищению казематов от сих животных». Однако комендант генерал А. Я. Сукин явно считал опасность от «сих животных» штабными нежностями – отвечал, что лично он таковых не встречал и, по его сведениям, «во всех казематах, где арестанты содержатся, вышеозначенных насекомых не видно»; если они где-то и появлялись, то только «по причине сырости и чрезмерной теплоты» у нижних чинов, а потому их «истребление весьма затруднено».[372]

Кстати, «теплота» могла быть и в самом деле чрезмерной – Григорий Винский от жары сидел в своей камере в одной рубашке. Пребывание в таких условиях в сыром каземате отразилось на его здоровье плачевным образом: в первый же день, когда его вывели из темницы на допрос, он сразу за порогом упал без чувств.

Привезенные же в столицу подданные простого звания в обморок, скорее всего, не падали, хотя условия их заключения едва ли могли сравниться с описанными выше; но своих воспоминаний они не оставили. Однако рано или поздно все подследственные осваивались в заточении, откуда их неизбежно доставляли в «судейскую светлицу» на допрос.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.