ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. Вьетнам: прямиком в трясину; Трумэн и Эйзенхауэр

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. Вьетнам: прямиком в трясину; Трумэн и Эйзенхауэр

Все началось с наилучшими намерениями. В продолжение двух десятилетий по окончании второй мировой войны Америка приняла на себя ведущую роль в строительстве нового международного порядка из осколков разбитого вдребезги мира. Она вернула к жизни Европу, восстановила Японию, стеной встала на пути коммунистического экспансионизма в Греции, Турции, Берлине и Корее, впервые связала себя в мирное время договорами союзного свойства и запустила программу технического содействия развивающемуся миру. Страны, находящиеся под американским зонтиком, наслаждались миром, процветанием и стабильностью.

Однако в Индокитае потерпели крах все прежние принципы, предопределявшие действия Америки за рубежом. Впервые в XX веке Америку подвел накопленный прежде опыт внешнеполитической деятельности, когда отношения между ценностями нации и ее достижениями носили прямой, чуть ли не причинно-следственный характер. Чересчур универсальное применение этих ценностей вынудило американцев задаться вопросом, а ценности ли это вообще и почему в первую очередь эти ценности должны были привести американцев во Вьетнам. Разверзлась пропасть между верой американцев в исключительность их национального опыта и сомнительностью компромиссов, являющихся неотъемлемой частью геополитической деятельности, связанной со сдерживанием коммунизма. В горниле Вьетнама американская исключительность обратилась против самой себя. В американском обществе, в отличие от других, возникли не споры по поводу практических недостатков в политике страны, но по поводу морального права Америки играть какую-бы то ни было роль на международной арене. Именно этот аспект споров относительно Вьетнама оказался столь болезненным и повлек за собой столь труднозаживающие раны.

Редко когда последствия действий той или иной нации оказались бы столь далекими от первоначальных намерений. Во Вьетнаме Америка утеряла связь с основополагающим принципом внешней политики, сформулированным Ришелье еще три столетия назад: «...Дело заключается в том, что предмет поддержки и силы, при помощи которых его поддерживают, должны находиться в геометрической пропорции друг к другу» (см. гл. 3). Геополитический подход применительно к анализу национальных интересов должен был бы дать дифференцированный ответ, что является стратегически важным, а что носит лишь периферийный характер. Следовало бы задать вопрос, почему Америка сочла для себя безопасным стоять в стороне, когда в 1948 году коммунисты завоевали значительную часть Китая, и восприняла как проблему национальной безопасности ситуацию в гораздо меньшей азиатской стране, лишившейся независимости сто пятьдесят лет назад и никогда не обладавшей независимостью в нынешних границах.

Когда в XIX веке Бисмарк, признанный мастер «Realpolitik», обнаружил, что два ближайших его союзника, Австрия и Россия, готовы столкнуться лбами из-за беспорядков на Балканах, находившихся в нескольких сотнях миль от германских границ, то четко и ясно заявил, что Германия в связи с Балканами воевать не собирается, ибо Балканы, по его словам, не стоили того, чтобы там сложил кости даже один-единственный померанский гренадер. Но Соединенные Штаты в своих внешнеполитических расчетах подобными алгебраическими формулами не пользовались. В XIX веке столь трезвый и искушенный политик, как президент Джон Квинси Адаме, предостерегал своих соотечественников, что им незачем устраивать вылазки за рубеж в поисках «чудовищ». И все же вильсонианский подход к вопросам внешней политики не делал различия между подлежащими уничтожению чудовищами. Универсалистски трактуя мировой порядок как таковой, Вильсон и его последователи не снисходили до конкретного анализа сравнительной важности отдельных стран. Америка была обязана сражаться за то, что являлось правым делом, независимо от местных обстоятельств и в отрыве от геополитики.

На протяжении всего XX века один президент за другим провозглашал отсутствие У Америки «эгоистических» интересов; получалось, что ее основной, если не единственной, целью в области мировой политики является достижение всеобщего мира и прогресса. В этом плане Трумэн в инаугурационном обращении 20 января 1949 года широковещательно поставил перед своей страной задачу построения мира, где бы «все нации и все народы были бы свободны избирать для себя наиболее, с их точки зрения, подходящую систему правления...». Не преследовалось ничего похожего на национальный интерес в чистом виде: «Мы не искали для себя новых территорий. Мы никому не навязывали свою волю. Мы не просили для себя привилегий, которые мы бы не предоставили другим». Соединенные Штаты «крепили» бы «мощь свободолюбивых наций, дающую возможность противостоять опасностям агрессии» путем предоставления «военных консультаций и имущества свободным нациям, желающим сотрудничать с нами в деле поддержания мира и обеспечения безопасности»[845]. Свобода каждой взятой в отдельности независимой нации становится национальной задачей для Соединенных Штатов, независимо от ее стратегической важности для Америки.

В обоих инаугурационных обращениях Эйзенхауэр разрабатывал ту же тему, причем в еще более возвышенных выражениях. Он говорил о мире, где опрокидывались троны, сметались с лица земли обширные империи и возникали новые нации. И посреди всего этого хаоса сама судьба возложила на Америку задачу защищать свободу независимо от географических соображений и расчета национальных интересов. Более того, Эйзенхауэр настаивал на том, что подобные расчеты шли бы вразрез с системой американских ценностей, в рамках которой все нации й народы трактуются одинаково: «Понимая, что дело защиты свободы, как и сама свобода, едино и неделимо, мы относимся ко всем странам и народам с равным уважением и почестями. Мы отвергаем любые инсинуации на тот счет, будто та или иная раса, тот или иной народ в каком бы то ни было смысле ниже или являются лишними»[846].

Эйзенхауэр говорил о внешней политике Америки, как о явлении, не свойственном ни одной из наций; она ему представлялась как следствие моральных обязательств Америки, а не как результат сопоставления рисков и выгод. Лакмусовой бумажкой американской политики была не ее рациональность — считавшаяся само собой разумеющейся, — а осмысленность. «Ибо история не вверит на долгий срок защиту свободы нерешительным и слабым»[847]. Лидерство уже само по себе является моральным воздаянием; выгода Америки определялась как привилегия помогать другим стать в состоянии помочь самим себе. Подобным образом трактуемый альтруизм не мог иметь ни политических, ни географических границ.

В единственном своем инаугурационном обращении Кеннеди разрабатывал тему свободных от эгоизма обязанностей Америки в общемировом плане еще дальше и глубже. Объявляя свое поколение прямыми наследниками первой в мире демократической революции, он возвышенным языком призывал собственную администрацию не допустить «медленного и последовательного обесценения тех самых прав человека, делу которых наша нация была предана всегда и которому мы преданы теперь как дома, так и по всему свету. Пусть это станет известно каждой из наций, независимо от того, желает ли она нам добра или зла, что мы заплатим любую цену, возложим на себя любое бремя, вынесем любые тяготы, поддержим любого друга и выступим против любого врага, чтобы обеспечить сохранение и триумф свободы»[848]. Всеобъемлющие обязательства Америки, носящие глобальный характер, не были привязаны к каким-то конкретным интересам национальной безопасности и не делали исключений для какой-либо страны или региона. Красноречивые утверждения Кеннеди были прямо противоположны девизу Пальмерстона, гласившему, что у Великобритании нет друзей, а имеются только интересы. Америка же в деле защиты свободы не имела интересов, а имела только друзей.

К моменту инаугурации Линдона Б. Джонсона 20 января 1965 года общественное мнение утвердилось в том предположении, что обязательства Америки за рубежом, естественным образом вытекающие из демократической системы правления, полностью стерли грань между внутренней и внешней политикой в плане ответственности. Для Америки, утверждал Джонсон, не существует посторонних, лишившихся надежды: «Ужасающие опасности и беды, которые мы когда-то называли „чужими", постоянно живут теперь среди нас. И если должны быть принесены в жертву американские жизни, если должны быть истрачены американские сокровища, причем в странах, о которых нам почти ничего не известно, то лишь потому, что такова цена перемен, потребных в силу нашей убежденности и наличия у нас бремени моральных обязанностей высшего плана»[849].

Гораздо позднее стало модным цитировать подобные заявления как примеры силовой бравады или как лицемерный предлог для предъявления Америкой претензии на мировое господство. Столь бездумный цинизм выворачивает наизнанку сущность американского символа политической веры, который, будучи по сути как бы «наивен», самой своей наивностью создает стимул для исключительного подвижничества. Большинство стран вступает в войну ради отражения конкретных, четко определяемых угроз собственной безопасности. В нынешнем столетии Америка вступала в войну — начиная с первой мировой войны и кончая войной 1991 года в Персидском заливе — в основном ради того, что ей виделось в форме морального обязательства по отражению агрессии или ликвидации несправедливости в качестве доверенного лица, действующего во имя коллективной безопасности.

Это обязательство особенно остро ощущалось тем поколением американских руководителей, которое в юности стало свидетелем трагедии Мюнхена. Глубоко в душу запал им урок, суть которого сводится к тому, что неспособность отразить агрессию — где и когда бы она ни свершилась — предопределяет с абсолютной точностью, что ее придется отражать позднее и при гораздо худших обстоятельствах. Начиная от Корделла Хэлла, все государственные секретари, как один, высказывались на эту тему. Это был единственный пункт, по которому существовало согласие между Дином Ачесоном и Джоном Фостером Даллесом[850]. Геополитический анализ конкретных опасностей порождаемых коммунистическим завоеванием отдаленной страны, считался второстепенным перед лицом двух лозунгов: абстрактного противостояния агрессии и предотвращения дальнейшего распространения коммунизма. Победа коммунистов в Китае подкрепила убежденность творцов американской политики в том, что дальнейшее распространение коммунизма не может быть терпимо.

Документы по вопросам внешней политики и официальные заявления того периода показывают, что такого рода постулат воспринимался в основном без возражений. В феврале 1950 года, за четыре месяца до начала корейского конфликта, в документе 64 Совета национальной безопасности был сделан вывод, что Индокитай является «ключевым районом Юго-Восточной Азии и находится под непосредственной угрозой»[851]. Этот меморандум представлял собой дебют так называемой «теории домино», гласившей применительно к данному случаю, что если падет Индокитай, за ним вскоре последуют Бирма и Таиланд, и тогда «равновесие сил в Юго-Восточной Азии подвергнется серьезнейшей опасности»[852].

В январе 1951 года Дин Раек заявил, что «следование нынешнему курсу не на пределе возможностей окажется губительным для наших интересов в Индокитае, а вследствие этого — и во всей остальной части Юго-Восточной Азии»[853] В апреле предшествовавшего года в документе 68 Совета национальной безопасности делался вывод, что Индокитай ставит под угрозу глобальное равновесие сил: «...Любое дальнейшее значительное расширение господства Кремля в данном районе обусловило бы невозможность создать коалицию, противостоящую Кремлю превосходящими силами»[854].

Но соответствовало ли истине утверждение документа, будто бы любое достижение коммунизма в данном районе оказывалось в интересах Кремля, особенно с учетом наличия «югославской модели»? И имелся ли смысл в том, что включение Индокитая в состав коммунистического лагеря могло само по себе опрокинуть глобальное равновесие сил? Поскольку подобные вопросы не ставились, Америка так и не осознала той геополитической реальности, что в Юго-Восточной Азии она подходила к точке перехода глобальных обязательств в перенапряжение сил — то есть там происходило как раз то самое, против чего ранее предостерегал Уолтер Липпман (см. гл. 18).

На деле, однако, существовали различия в характере угрозы. В Европе главная угроза порождалась советской сверхдержавой. В Азии угроза американским интересам исходила от держав второстепенных, обладавших в лучшем случае лишь слабым подобием советской мощи, контроль СССР над которыми был — или должен был быть — весьма сомнительным. На самом же деле, как только разразилась война во Вьетнаме, Америке пришлось воевать с подобием подобия, каждое из которых глубочайшим образом не доверяло старшему партнеру. Согласно американскому анализу, глобальному равновесию сил угрожал Северный Вьетнам, предположительно контролируемый Пекином, а тот, в свою очередь, как представлялось, контролировался Москвой. В Европе Америка защищала исторически сложившиеся государства; в Индокитае Америка имела дело с обществами, которые в данных масштабах создавали государства впервые. Европейские нации имели давние традиции сотрудничества в области защиты сложившегося равновесия сил. В Юго-Восточной Азии государственность только возникала, концепция «равновесия сил» представлялась чуждой, а прецедента сотрудничества среди имеющихся государств попросту не существовало.

Столь фундаментальные геополитические различия между Европой и Азией, а также между американскими интересами в каждой из этих частей света, оказались погребенными под универсалистским, идеологизированным подходом Америки к вопросам внешней политики. Заговор в Чехословакии, блокада Берлина, испытания советской атомной бомбы, победа коммунистов в Китае и коммунистическое нападение на Южную Корею — все это было свалено американскими руководителями в одну кучу и воспринималось как единая угроза глобального характера, а то и как контролируемый из единого центра глобальный заговор. Согласно принципам «Realpolitik», Корейская война трактовалась бы в максимально узких рамках; зато манихейское восприятие этого конфликта Америкой срабатывало в противоположном направлении. Придавая Корее глобальное значение, Трумэн в дополнение к отправке туда американских войск объявил о значительном увеличении военной помощи Франции, которая вела тогда собственную войну против коммунистических партизан в Индокитае (именовавшихся тогда Вьет-Минем), и о направлении Седьмого флота на защиту Тайваня. Американские политики проводили аналогию между одновременным ударом Германии и Японии во второй мировой войне соответственно по Европе и Азии и маневрами Москвы и Пекина в 50-е годы, причем Советский Союз выступал в роли Германии, а Китай подменял Японию. В 1952 году треть французских расходов в Индокитае субсидировалась Соединенными Штатами.

Обращение Америки к Индокитаю вызвало к жизни совершенно новую с моральной точки зрения постановку вопроса. НАТО защищало демократические страны; американская оккупация Японии привела к появлению у этой нации демократических институтов; Корейская война велась для того, чтобы неповадно было покушаться на независимость малых стран. В Индокитае же, однако, сдерживание первоначально носило почти исключительно геополитический характер, что делало еще более затруднительным увязать этот случай с господствовавшей в Америке идеологией. С одной стороны, защита Индокитая откровенно противоречила американской традиции антиколониализма. В юридическом смысле все еще французские колонии, государства Индокитая не были ни демократическими, ни тем более независимыми. Хотя в 1950 году Франция преобразовала все эти три колонии — Вьетнам, Лаос и Камбоджу — в «ассоциированные государства, входящие во Французский Союз», новое их обозначение еще не свидетельствовало о наличии у них реальной независимости, поскольку Франция опасалась, что если этим территориям предоставить полный суверенитет, придется сделать то же самое и для трех североафриканских владений: Туниса, Алжира и Марокко.

Американские антиколониальные настроения времен второй мировой войны особенно остро сфокусировались на Индокитае. Рузвельт терпеть не мог де Голля и потому не принадлежал к числу обожателей Франции, особенно после ее краха в 1940 году. В продолжение войны Рузвельт носился с идеей передать Индокитай под опеку Организации Объединенных Наций[855], хотя, начиная с Ялты, он об этом плане молчал. А администрация Трумэна полностью от него отказалась, ибо жаждала французской поддержки в деле создания Атлантического союза.

В 1950 году администрация Трумэна решила, что для безопасности свободного мира требовалось не допустить попадания Индокитая в руки коммунистов, что на практике означало подчинение американских антиколониалистских принципов необходимости поддержки французской борьбы в Индокитае. Трумэн и Ачесон не видели иного выбора, ибо Объединенный комитет начальников штабов пришел к выводу, что американские вооруженные силы напряжены до предела вследствие одновременного выполнения ими обязательств по НАТО и Корее, и ничего нельзя выделить на защиту Индокитая, даже если туда вторгнется Китай[856]. И потому оставалось полагаться на Французскую армию, которая обязана была сдерживать индокитайских коммунистов при материальной и финансовой поддержке Америки. После победы в этой борьбе Америка намеревалась вернуться к собственным стратегическим и антиколониальным принципам и оказать давление в отношении предоставления этим территориям независимости.

Как потом выяснилось, первоначальная вовлеченность Америки в дела Индокитая еще в 50-е годы заложила основы для будущих обязательств: достаточно масштабных, чтобы Америка оказалась ими связана, но недостаточно существенных по объему, чтобы вмешательство Америки оказалось решающим. На ранних стадиях головоломки это было в основном результатом незнания реальных условий и почти полной невозможности проводить операции при наличии двух слоев французской колониальной администрации, а также бесчисленных местных властей, которые было позволено создавать так называемым ассоциированным государствам — Вьетнаму, Лаосу и Камбодже.

Не желая носить клеймо пособников колониализма, Объединенный комитет начальников штабов и государственный департамент старались защитить моральные линии обороны собственной страны путем оказания нажима на Францию, с тем чтобы та дала клятвенное обещание о предоставлении независимости[857]. Столь деликатный акробатический номер закончился тем, что дело целиком и полностью попало в руки государственного департамента, который выказал свою полную осведомленность обо всех связанных с этим сложностях тем, что назвал свою программу по Индокитаю операцией «Яичная скорлупа». К несчастью, в это название оказалось заложено гораздо больше пророческого смысла, ибо содержание ее приближало желанное решение весьма медленно. Идея заключалась в том, чтобы побудить Францию действовать в направлении предоставления независимости Индокитаю, в то же время настаивая на продолжении антикоммунистической войны[858]. Никто не способен был объяснить, с какой стати Франции рисковать жизнями своих граждан в войне, рассчитанной на то, чтобы сделать ее присутствие в этом районе необязательным.

Дин Ачесон, как всегда едко, прокомментировал эту дилемму. С одной стороны, заявил он, Соединенные Штаты могут «все растерять», если будут продолжать поддерживать «старомодные колониальные устремления» Франции; с другой стороны, если нажим окажется чересчур силен, Франция может полностью самоустраниться, приводя, к примеру, такой довод: «Ну, ладно, забирайте всю страну себе. Нам она не нужна»[859]. «Решение», избранное Ачесоном, оказалось лишь подтверждением уже наличествующих в американской политике противоречий: увеличить размер американской помощи Индокитаю и одновременно требовать от Франции и от поставленного ею местного правителя Бао Дая «привлечь националистов на свою сторону»[860]. Для разрешения этой дилеммы Ачесон никакого плана не предложил.

К тому времени как истекал срок пребывания у власти трумэновской администрации, уклонение от решительных действий превратилось в официальную политику. В 1952 году в документе Совета национальной безопасности «теория домино» получила формальное подтверждение и обрела максимально широкую трактовку. Называя военное нападение на Индокитай опасностью, «являющейся неотъемлемой частью самого факта существования враждебного и агрессивного коммунистического Китая»[861], документ настоятельно утверждал, будто потеря даже одной южноазиатской страны приведет «к относительно быстрому подчинению коммунистам или присоединению к коммунизму оставшихся стран Юго-Восточной Азии. Более того, скорее всего произойдет последовательное присоединение к союзу коммунистических стран не только прочих стран Юго-Восточной Азии и Индии, но и, в долгосрочном плане, стран Среднего Востока (где возможными исключениями могли бы стать разве что Пакистан и Турция)»[862].

Само собой разумеется, если бы этот расчет носил реалистический характер, крах такого рода обязательно представил бы угрозу для безопасности и стабильности Европы, а также «создал бы исключительные трудности для предотвращения постепенного приспособления Японии к коммунизму»[863]. Меморандум Совета национальной безопасности не содержал анализа, доказывающего, почему крах произойдет автоматически и будет носить столь глобальный характер. Самое главное, в нем не делалось попытки проработать вопрос, как можно было бы воздвигнуть брандмауэр на границах Малайи и Таиланда, стран, обладающих гораздо большей стабильностью, чем Индокитай, причем британских лидеров это обстоятельство приводило в восторг. Увы, европейские союзники Америки не разделяли ее перспективного видения грядущих опасностей и потому в будущем систематически отказывались от участия в защите Индокитая.

Вслед за этим анализом, из которого следовало, что в Индокитае зреет потенциальная катастрофа, началось использование средства, даже отдаленно не сопоставимого с сущностью проблемы, — да и вряд ли в данном случае этот образ действий можно было бы назвать «средством». Ибо патовая ситуация в Корее уничтожила — хотя бы на время — готовность Америки вести еще одну наземную войну в Азии. «Мы не можем позволить себе еще одной Кореи, мы не можем ввести сухопутные войска в Индокитай», — настаивал Ачесон. Ибо будет «напрасным и ошибочным защищать Индокитай в Индокитае»[864]. Столь загадочное по смыслу замечание должно было бы, по-видимому, означать, что коль скоро Индокитай и впрямь является препятствием на пути достижения глобального равновесия сил и коль скоро возмутителем спокойствия, по существу, является Китай, то Америке следует атаковать как раз Китай, по крайней мере, при помощи военно-воздушных и военно-морских сил, то есть совершить то самое, против чего Ачесон столь рьяно выступал применительно к Корее. При этом оставался открытым вопрос, как следует Америке поступать, если французы и их индокитайские союзники потерпят поражение от местных коммунистических сил, а не вследствие вступления в войну Китая. Если Ханой был подставным лицом Пекина, а Пекин — слугой Москвы, как в это верили и законодательная и исполнительная ветви власти, Соединенным Штатам придется делать выбор между геополитическим подходом и антиколониальными принципами.

Сегодня нам известно, что вскоре после победы в гражданской войне коммунистический Китай стал рассматривать Советский Союз как самую серьезную угрозу своей независимости и что исторически Вьетнам испытывал точно такой же страх перед Китаем. Поэтому победа коммунистов в Индокитае в 50-е годы, по всей вероятности, обострила бы все эти линии соперничества. Это также явилось бы вызовом Западу, но вовсе не как глобальный заговор, руководимый из единого центра.

С другой стороны, аргументы, содержавшиеся в меморандуме Совета национальной безопасности, были вовсе не столь легковесны, как это представлялось позднее. Даже в отсутствие заговора, носившего централизованный характер, «теория домино» все равно могла оказаться правильной. Мудрый и сообразительный премьер-министр Сингапура Ли Куан Ю полагал именно так, а он благодаря ясности мышления обычно оказывался прав. В эпоху, непосредственно следовавшую после мировой войны, коммунизм все еще обладал значительным идеологическим динамизмом. Наглядная демонстрация банкротства его экономических идей, воплощенных на практике, состоится поколением позднее. Многие в демократических странах, не говоря уже о государствах, только что обретших независимость, полагали, что коммунистический мир неминуемо превзойдет мир капиталистический в экономическом отношении. Правительства многих только что обретших независимость стран были неустойчивы и находились под угрозой внутренних беспорядков и мятежей. В тот самый момент, когда был подготовлен меморандум Совета национальной безопасности, в Малайе коммунисты начали партизанскую войну.

Вашингтонские политики имели все основания опасаться захвата Индокитая движением, которое уже захлестнуло Восточную Европу и подчинило себе Китай. Независимо от того, была ли коммунистическая экспансия организована из единого центра или нет, она, похоже, обладала достаточной движущей силой, чтобы смести новые хрупкие нации Юго-Восточной Азии в антизападный лагерь. Вопрос на самом деле заключался не в том, выпадут ли определенные костяшки домино в Юго-Восточной Азии, что было бы вполне вероятно, но в том, можно ли отыскать лучшие места в регионе, где реально было бы провести ограничительную черту, — к примеру, вокруг тех стран, где политика и безопасность шли в большей степени рука об руку, как в Малайе и Таиланде. И конечно, вывод политического характера, сделанный Советом национальной безопасности, а именно, будто бы падение Индокитая заставит даже Европу и Японию поверить в то, что приливный натиск коммунизма нельзя повернуть вспять и соответственно ввести в русло, оказался чересчур далеко идущим.

Наследием Трумэна, доставшимся его преемнику Дуайту Д. Эйзенхауэру, оказались программа военной помощи Индокитаю на сумму порядка 200 миллионов долларов (то есть свыше миллиарда в долларах 1993 года) и стратегическая теория, все еще не имевшая под собой политической базы. Администрация Трумэна не была обязана обращать внимание на потенциальный разрыв между стратегической доктриной и моральными убеждениями или делать выбор между рациональной геополитикой и американскими возможностями. На Эйзенхауэра легла ответственность применительно к первой части дилеммы; на Кеннеди, Джонсона и Никсона — применительно ко второй.

Администрация Эйзенхауэра не ставила под сомнение унаследованные ею обязательства по обеспечению Америкой безопасности Индокитая. Она стремилась примирить стратегическую доктрину с собственными моральными принципами посредством усиления давления в сторону реформ в Индокитае. В мае 1953 года, то есть через четыре месяца после принятия президентской присяги, Эйзенхауэр настоятельно потребовал от американского посла во Франции Дугласа Диллона оказать нажим на французов, чтобы те назначили новых руководителей, достаточно авторитетных, чтобы «добиться победы» в Индокитае, и одновременно сделали «четкие и недвусмысленные заявления публичного характера, повторяемые по мере надобности», что независимость будет предоставлена, «как только налицо будет победа над коммунизмом»[865]. В июле Эйзенхауэр пожаловался сенатору Ральфу Фландерсу, что обещания французского правительства в отношении предоставления независимости сделаны «в столь туманной и обтекаемой манере — вместо того чтобы прозвучать смело, прямо и настойчиво»[866].

Ибо для Франции вопрос давно уже вышел за рамки политической реформы. Ее вооруженные силы в Индокитае уже давно увязли в изматывающей партизанской войне, опыта ведения которой у них вообще не было. В обычной войне с установившейся линией фронта превосходящая огневая мощь обычно играет первую скрипку. В противоположность этому партизанская война, как правило, не ведется на заранее подготовленных позициях, а партизанская армия растворяется среди населения. В обычной войне речь идет о территории, в партизанской — о безопасности людей. Поскольку партизанская армия не привязана к защите конкретной территории, она вправе сама определять для себя потенциальное поле боя со значительной степенью широты выбора и регулировать людские потери с обеих сторон.

В традиционной войне семидесятипятипроцентный успех является гарантией победы. В партизанской войне защита населения в течении 75 % времени равняется поражению. Стопроцентная защита на семидесяти пяти процентах территории значительно лучше семидесятипроцентной защиты на ста процентах территории страны. Если обороняющиеся силы не могут обеспечить практически полной безопасности для населения — хотя бы на тех территориях, которые они считают для себя жизненно важными, — партизаны рано или поздно победят.

Базовое уравнение партизанской войны столь же просто, сколь сложно его воплотить на практике: партизанская армия побеждает столько раз, сколько раз она не терпит поражения; обычная армия обречена на поражение, если не одержит решительной победы. Патовая ситуация почти никогда не имеет места. Любая страна, вовлеченная в партизанскую войну, должна приготовиться к длительной схватке. Партизанская армия может применять тактику кратковременных набегов в течение достаточно продолжительного времени, даже если ее силы все время убывают. Наглядная и безоговорочная победа случается крайне редко; успешная партизанская война обычно продолжается достаточно долго. Наиболее примечательными являются примеры победы над партизанскими силами в Малайе и Греции, где обороняющиеся одержали верх, поскольку партизаны оказались отрезаны от источников снабжения (в Малайе — в силу причин географического характера, в Греции — вследствие разрыва Тито с Москвой).

Ни французская, ни американская армии так и не разрешили загадку партизанской войны. И та и другая вели, каждая в свое время, единственно понятную для себя войну, которой их обучали и для которой их оснащали, — классическую, обычную войну, боевые действия в которой основывались на наличии четко очерченных линий фронта. Обе эти армии, полагаясь на превосходство огневой мощи, стремились вести войну на истощение. Но обе увидели, как эта стратегия обернулась против них самих по воле противника, который, ведя боевые действия в собственной стране, способен был измотать их своей стойкостью и выдержкой и побудить к прекращению конфликта. Потери росли, а критерии успеха оставались зыбкими.

Франция признала поражение гораздо быстрее, чем Америка, поскольку ее войска были распределены более или менее равномерно и потому весьма неплотно. Она не могла охватить ими территорию всей страны, причем по численности эти войска составляли треть сил, направленных потом Америкой для зашиты лишь половины этой территории. Франция металась точно так же, как через десять лет Америка: стоило сконцентрировать армию вокруг крупных населенных пунктов, как коммунисты овладевали почти всей сельской местностью; когда же войска направлялись на защиту сельской местности, коммунисты начинали нападения на города и форты по очереди. Во Вьетнаме было что-то такое, отчего туманился разум у попадавших туда иностранцев. По странной прихоти судьбы для французов развязка вьетнамской войны наступила на пересечении дорог в местечке, именуемом Дьенбьенфу, расположенном в отдаленном северо-западном уголке Вьетнама неподалеку от лаосской границы. Франция направила туда отборные войска в надежде заставить коммунистов вести войну на истощение, но по ходу дела загнала себя в тупик и исключила возможность победы. Если бы коммунисты пренебрегли французскими маневрами, войска понапрасну бы очутились на позициях, отдаленных от районов, имеющих хотя бы какое-то стратегическое значение. Если бы коммунисты ухватили приманку, единственной мотивацией подобного поведения оказалась бы вера в возможность решительной победы. Франция свела все варианты выбора к неопределенности или поражению.

Французы в значительной степени недооценили стойкость и изобретательность своих противников, точно так же, как и американцы десятилетием позднее. 13 марта 1954 года северовьетнамцы начали общее наступление на Дьенбьенфу, и уже в ходе начальной стадии атаки им удалось овладеть двумя передовыми фортами, предположительно господствовавшими над возвышенностью. Им удалось это сделать благодаря использованию артиллерии, о существовании которой никто не подозревал и которая была поставлена Китаем по окончании Корейской войны. С этого момента стало лишь вопросом времени, когда остатки французских сил будут уложены навек. Истощенное собственноручно развязанной войной на измор, не видящее смысла в военных действиях лишь ради того, чтобы потом под давлением американцев уйти из страны, французское правительство в конце концов приняло советское предложение провести в апреле того же года в Женеве конференцию по Индокитаю.

Неминуемость конференции заставила коммунистов усилить военный натиск и вынудила администрацию Эйзенхауэра сделать выбор между теорией и возможностями. Падение Дьенбьенфу вынуждало Францию уступить значительную часть Вьетнама, если не всю его территорию, коммунистам. Ибо Дьенбьенфу можно было бы спасти лишь такого рода эскалацией военных усилий Франции, на которое у страны уже не было ни ресурсов, ни воли. Теперь Соединенным Штатам предстояло решить, подкрепить ли «теорию домино» непосредственным военным вмешательством.

И когда начальник Генерального штаба Франции генерал Поль Эли посетил 23 марта Вашингтон, адмирал Артур Рэдфорд, председатель Объединенного комитета начальников штабов, дал ему понять, что он бы рекомендовал нанести массированный удар с воздуха по коммунистическим позициям в окрестностях Дьенбьенфу—возможно, даже с применением ядерного оружия. Даллес, однако, был слишком большим приверженцем идеи коллективной безопасности, чтобы рассматривать подобный шаг, не подкрепив его в какой-то мере дипломатически. В программной речи 29 марта 1954 года он на деле настаивал на совместных военных действиях по спасению Индокитая от коммунизма, приводя при этом классический довод школы противников умиротворения, а именно, что отказ от немедленных действий повлечет за собой гораздо дороже обходящиеся действия в процессе разворота событий:

«...Навязывание Юго-Восточной Азии политической системы коммунистической России и ее китайского коммунистического союзника представляло бы собой острейшую угрозу всему свободному миру. Соединенные Штаты ощущают, что подобного рода возможность не может быть воспринята пассивно, но должна быть встречена совместными действиями. Это может повлечь за собой рискованнейшие последствия, но они намного слабее, чем те, перед лицом которых мы окажемся через несколько лет, если не осмелимся на решительные действия сегодня...»[867]

Под знаменем «совместных действий» Даллес предложил организовать коалицию в составе Соединенных Штатов, Великобритании, Франции, Новой Зеландии, Австралии и объединенных государств Индокитая для прекращения коммунистического распространения в Индокитае. Его поддержал Эйзенхауэр в деле призыва к коллективным действиям, хотя он, бесспорно, отвергал интервенцию, а не пропагандировал ее. Начальник штаба у Эйзенхауэра Шерман Адаме так описывал поведение президента: «Уже избежав одной тотальной войны с Красным Китаем год назад в Корее, где он [Эйзенхауэр] пользовался поддержкой Организации Объединенных Наций, он был не в настроении провоцировать подобного же рода войну в Индокитае... при отсутствии опоры в виде британского и других западных союзников»[868].

Эйзенхауэр явился живым воплощением странного феномена американской политики, когда президенты, внешне выглядевшие наиболее цельными, на поверку выступают, как личности наиболее сложные и противоречивые. В этом смысле Эйзенхауэр был предшественником Рональда Рейгана, ибо ему удавалось скрыть исключительное умение манипулировать под покровом простоты и доступности. Как это будет через два года в связи с Суэцем и позднее в связи с Берлином, слова Даллеса как бы намекали на проведение жесткой линии — в данном случае на воплощение в жизнь плана воздушных ударов, предложенного Рэдфордом, или какого-либо его варианта. Эйзенхауэр же почти наверняка предпочел бы обойтись без военного вмешательства вообще. Он слишком хорошо знал военное дело, чтобы поверить, будто единичный воздушный удар может иметь решающее значение, а к идее массированного возмездия по отношению к Китаю (что являлось официальной стратегией) относился более чем сдержанно. И у него не было настроения вести продолжительную наземную войну в Юго-Восточной Азии. Более того, Эйзенхауэр обладал достаточным опытом коалиционной дипломатии, чтобы понимать, насколько невероятно добиться договоренности о «совместных действиях» за то время, когда еще можно было бы решить судьбу Дьенбьенфу. Эйзенхауэру это обстоятельство, бесспорно, обеспечивало удобный вариант выхода, ибо он предпочитал потерю Индокитая клейму приверженца колониализма, которое бы было наложено на Америку. В неопубликованном разделе мемуаров он писал:

«...Положение Соединенных Штатов как самой мощной антиколониальной державы является бесценным активом для всего свободного мира... И потому моральную позицию Соединенных Штатов следовало защищать гораздо сильнее, чем Тонкинскую дельту, а то и Индокитай в целом»[869].

Но, независимо от личных предубеждений, Даллес и Эйзенхауэр предприняли всевозможные усилия, чтобы договориться о совместных действиях. 4 апреля 1954 года Эйзенхауэр в пространном письме обращался к Черчиллю, бывшему тогда последний год премьер-министром:

«Если они [во Франции] проморгают все это и Индокитай попадет в руки коммунистов, итоговые последствия для нашей и вашей глобальной позиции стратегического плана с учетом последующего сдвига в соотношении сил как по всей Азии, так и на Тихом океане, могут оказаться катастрофическими и, насколько мне известно, неприемлемыми ни для вас, ни для меня. Трудно представить себе, как тогда можно будет предотвратить переход Таиланда, Бирмы и Индонезии в руки коммунистов. Этого мы допустить не можем. Угроза Малайе, Австралии и Новой Зеландии станет непосредственной. Разорвется цепь прибрежных островов. Экономическое давление на Японию, которая лишится некоммунистических рынков и источников сырья и продуктов питания, окажется через некоторое время таким, что трудно будет предугадать, как Японии удастся уйти от сотрудничества с коммунистическим миром, который тогда в состоянии будет объединить людские ресурсы и природные богатства Азии с промышленным потенциалом Японии»[870].

Черчилля, однако, это не убедило, и Эйзенхауэр больше не делал попыток привлечь его на свою сторону. Даже будучи ревностным приверженцем так называемых «особых отношений» с Америкой, Черчилль был прежде всего англичанином и видел в связи с Индокитаем больше опасностей, чем грядущих выгод. Он не признавал истинности предположения, будто костяшки домино откроются с неумолимой обязательностью или будто потеря одной колониальной территории автоматически повлечет за собой глобальную катастрофу.

Черчилль и Антони Иден полагали, что наилучшим местом для защиты Юго-Восточной Азии являются границы Малайи; Черчилль потому направил ни к чему не обязывающий ответ, что Иден передаст решение кабинета Даллесу, намеревавшемуся вылететь в Лондон. Уход Черчилля от сути дела не оставлял ни малейших сомнений относительно того, что Великобритания ищет способы смягчить удар в связи с отказом участвовать в совместных действиях. Если бы новости были благоприятны, Черчилль бы, безусловно, сообщил их сам. Более того, нелюбовь Идена к Даллесу уже стала притчей во языцех. Еще до прибытия государственного секретаря Иден «полагал нереалистичным ожидать, будто непобежденному противнику могут быть навязаны условия, какие мог бы выработать только победитель»[871].

26 апреля Черчилль выразил свою озабоченность лично адмиралу Рэдфорду, прибывшему в Лондон. Согласно официальным отчетам, Черчилль сделал предупреждение относительно «войны на окраинах, где русские сильны и способны пробудить энтузиазм националистически настроенных угнетенных народов»[872]. И действительно, не существовало политически разумных побудительных мотивов для участия Великобритании в мероприятии, которое Черчилль обрисовал следующим образом:

«На британский народ не произведет особенного впечатления то, что происходит в отдаленных джунглях Ю.-В. Азии; но зато им известно, что существует мощная американская база в Восточной Англии и что война с Китаем, которая приведет в действие китайско-советский пакт, может означать удар водородными бомбами по этим островам»[873].

Что самое главное, такая война обратила бы в прах заветную мечту старого воина, осуществление которой он задумал воплотить в жизнь в последний год своего пребывания у власти, — провести встречу на высшем уровне с постсталинским руководством, «рассчитанную на то, чтобы довести до сознания русских полное представление о силе Запада и чтобы до них дошло, каким безумием явилась бы война»[874] (см. гл. 20).

Но к этому моменту уже прошло достаточно времени, так что, независимо от решения Великобритании, совместные действия уже не могли спасти Дьенбьенфу, ибо он пал 7 мая, хотя в это время дипломаты уже вели переговоры по поводу Индокитая в Женеве. Как это часто бывает в тех случаях, когда заходит речь о коллективной безопасности, организация совместных действий превратилась в своеобразное алиби для ничегонеделания.

Дебаты по поводу интервенции в Дьенбьенфу показали прежде всего, что вьетнамская политика начинает становиться путаной и возрастают трудности сведения воедино геополитического анализа, стратегической доктрины и моральных убеждений. И если действительно коммунистическая победа в Индокитае заставит костяшки домино раскрыться на всем пространстве от Японии до Индонезии, как Эйзенхауэр предсказывал в письме Черчиллю и на пресс-конференции 7 апреля, Америке пришлось бы подвести черту независимо от реакции других стран, тем более что военный вклад потенциальных участников совместных действий все равно оказался бы в значительной степени чисто символическим. Хотя коллективные усилия были бы предпочтительнее, они, безусловно, не были предварительным условием для зашиты глобального равновесия сил, если бы таковое на самом деле оказалось под угрозой. С другой стороны, примерно тогда же, когда администрация пыталась организовать коллективные действия, она сменила военную доктрину, выдвинув принцип «массированного возмездия». Предполагая удар по источнику агрессии, эта доктрина на практике означала войну с Китаем по поводу Индокитая. И все же не было в наличии ни морального, ни политического обоснования воздушным ударам против страны, лишь косвенно участвующей во вьетнамской войне, причем ради дела, которое Черчилль назвал в беседе с Рэдфордом периферийным по масштабу, но достаточно опасным. Какой же в таком случае смысл излишне долго занимать им общественное мнение?

Вне всякого сомнения, постсталинские лидеры Кремля с огромной неохотой ввязались бы, находясь первый год у власти, в конфронтацию с Америкой из-за Китая. Однако поскольку военные руководители Америки были не в состоянии либо назвать примерные цели массированного возмездия против Китая (или в данном случае против Индокитая), либо обрисовать возможный результат и поскольку независимость Индокитая была только в проекте, не существовало никакого реалистического обоснования для интервенции. Эйзенхауэр мудро откладывал военное противостояние на потом, пока не будет достигнута гармония между отдельными линиями американского подхода к этому вопросу. К сожалению, и через десять лет гармония не была достигнута, и все же Америка, пренебрегая масштабностью стоящей перед нею задачи, уверенно взялась за осуществление предприятия, которое Франция провалила столь позорно. Поскольку американской интервенции опасались как Советский Союз, так и Китай, проводимая Эйзенхауэром — Даллесом дипломатия скрытых угроз способствовала принятию на Женевской конференции таких решений, которые на поверку оказались гораздо лучше, чем могла бы диктовать ситуация, сложившаяся на полях наземных сражений. Женевские соглашения, подписанные в июле 1954 года, предусматривали разделение Вьетнама по линии семнадцатой параллели. Чтобы держать путь к объединению страны открытым, линия разделения была названа не «политической границей», но административной мерой для облегчения перегруппировки вооруженных сил перед проведением выборов под международным контролем. Они должны были состояться в течение двух лет. Все посторонние силы надлежало вывести с территорий трех индокитайских государств в течение трехсот дней; запрещалось создавать на этих территориях иностранные базы, а также вступать с другими странами в военный союз.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.