Рукописи не горят

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рукописи не горят

(лирико-авантюрное вступление)

Однажды Диоген закричал: «Эй, люди!» Тотчас же сбежалась огромная толпа. Философ замахнулся палкой и сказал: «Я звал людей, а не дерьмо!»

История появления на свет Божий этой книги в очередной раз подтверждает справедливость банальной мысли о том, что всякий случай — это всего лишь звено неразрывной цепи причин и следствий.

Думается, вовсе не случайно именно в тот самый день, когда наследники профессора N деловито осваивали однокомнатную квартирку в неказистом пятиэтажном доме, где этому выдающемуся ученому довелось провести последние десять лет своей нестандартной жизни, именно в тот самый день и в определенную его минуту я вышел во двор с благим намерением опорожнить переполненное мусорное ведро.

Над дворовой свалкой курились клубы сизого дыма. Там, за трансформаторной будкой и шеренгой проржавевших мусорных баков, пылал нехитрый скарб покойного, который его наследники, видимо, сочли бесполезным для себя, а поэтому подлежащим уничтожению.

Наверное, неслучайно я приблизился к кострищу в тот самый момент, когда огонь, поглотив любимое кресло Профессора, жадно лизнул стопку перетянутых бечевкой пухлых тетрадей в коричневых коленкоровых обложках.

Отшвырнув в сторону ведро, я бросился вперед и выхватил из огня уже занявшиеся тетради.

И лишь тогда заметил стоящих неподалеку двух мужчин. Одному из них было едва за двадцать, другому — лет сорок пять-пятьдесят. Крепыши с коротконогими крестьянскими фигурами и квадратными лицами, которых я уже встречал на похоронах профессора N. Зять и внук.

Первый был в свое время комсомольским деятелем, затем оперативно перестроился в директора-распорядителя одного из благотворительных фондов. Второй учился в какой-то весьма престижной приватной академии и состоял в неокоммунистической молодежной организации радикального свойства.

— Э-э, — обратился ко мне юный ленинец, — положь на место, слышь!

Сбивая рукавом домашней куртки тлеющий огонь со своего трофея, я не обратил должного внимания на эти слова. Дальнейший текст прозвучал уже совсем рядом:

— Я че, неясно выражаюсь? Положь на место, лох!

Не столько даже лексика, сколько рэповская бесцветная интонация, характерная для пригородной шпаны, мгновенно вернули меня в те реалии бытия, где на дворе желтел осенним золотом 2003 год. Где были бесценные тетради, густо исписанные бисерным почерком профессора N, и где был я, в потертой куртке и домашних штанах, живописно заляпанных морилкой, автор десяти книг, вице-президент литературной ассоциации, почетный магистр и так далее, да еще и десантник во времена юности.

— Да я што… я думал — так… макулатурка… — как можно более косноязычно прошелестел я, — зачем добру-то пропадать…

— Ну да, все вокруг колхозное, все вокруг мое! — подал голос старший из ликвидаторов.

Я глупо хихикнул и, положив у ног тетради, развел руками.

— Вот что, здесь будет, — кивнул он на архив тестя, — килограмма два, не больше, да и то… Ладно, получи за десять кило и считай, что день прошел не зря. На, — протянул он мне мятую бумажку, — бери-бери, выпьешь за наше здоровье…

— Да ты что, пап, откупаешься от него, в натуре?! — взорвался внук профессора N. — Еще чего! А ну, вали отсюда, козел!

И он схватил меня за ворот куртки.

Тогда сработала автоматика. Одновременно с резким поворотом корпуса моя левая рука угодила локтем точно в переносицу радикала, который рухнул навзничь и дико взвыл, закрыв руками окровавленное лицо.

А в двух шагах от меня уже находился его отец, успевший подобрать с земли отрезок водопроводной трубы. Он слишком рано замахнулся этой железкой, так что носок моего ботинка до неприличия беспрепятственно достиг его паха, что вынудило благотворителя выронить трубу и сосредоточиться на своем пострадавшем мужском достоинстве.

И тут я ощутил медленный укол под левую лопатку, совсем как полгода назад, когда погиб профессор N. Лишь несколько недель спустя я узнал, что перенес тогда на ногах инфаркт.

Сейчас намечалось что-то похожее, если судить по тому, что предметы вокруг меня вдруг утратили резкость, качнулись и очень медленно, будто нехотя вернулись на свои места…

Если бы те двое чуть раньше пришли в себя, этот эпизод мог закончиться довольно просто и бесславно, но, к счастью, на подходе уже были парни из нашего двора, которые заблокировали атакующих, подобрали с земли тетради профессора N и вместе с ними сопроводили меня домой.

А там уж Дарья Павловна, моя соседка по лестничной площадке и отставная фельдшерица «скорой помощи», поднесла мне рюмку коньяку, а затем стакан отвара боярышника, и все, слава Богу, обошлось.

Таким вот образом я стал обладателем заветных очерков профессора N.

Между прочим, наследники поспешили продать его квартиру, так что мы не продолжили столь экспрессивно начавшееся знакомство.

Несколько слов об авторе публикуемых далее очерков.

Доктор исторических наук, профессор, заведующий университетской кафедрой, а кроме того, почетный доктор Сорбонны и Оксфорда, блестящий эрудит, умница, любимец женщин и саркастичный пересмешник.

Естественно, в советские времена добрая половина университетских коллег относилась к нему с той напряженной сдержанностью, с какой, вероятно, аборигены Океании относились к капитану Куку (по крайней мере, в начальной фазе их знакомства).

Помимо всего прочего, он был, пожалуй, единственным заведующим кафедрой, не обладавшим билетом с профилем «Вождя мирового пролетариата» на обложке.

Нельзя сказать, что ему было недоступно членство в этом элитном легионе. Мало того, его, вначале простого преподавателя, затем доцента и наконец профессора, ученого с мировым именем, потомственного историка, не раз готовили к посвящению, но всякий раз в самый канун торжественного события происходило нечто, бросающее тень на моральный облик кандидата в неофиты. В результате церемония откладывалась на довольно длительный срок. И так до следующего случая…

Только уж очень простодушный не догадывался, что все эти препятствия были рукотворными, и автором их являлся сам же кандидат, однако так называемые компетентные органы относились к этому балагану достаточно снисходительно, считая не более чем озорством признанной знаменитости, что само по себе никак не угрожало сложившемуся порядку вещей.

К этим компетентным органам, или, как их еще называли, «Конторе Глубокого Бурения», профессор относился на удивление лояльно и даже уважительно.

Когда (это было в начале восьмидесятых) один из его любимых аспирантов и мой друг еще со школьных времен, Костя Мальцев, не без смущения сообщил ему, что официально приглашен на службу в КГБ, профессор с неожиданной легкостью одобрил эту аллергическую для любого советского интеллигента стезю, сказав при этом: «Чем больше там будет умных, честных и талантливых людей, тем лучше для мировой интеллигенции».

Как он говаривал потом, уже будучи моим соседом по двору, это был, в сущности, единственный орган советской власти, где не держали дураков.

К дуракам он относился крайне нетерпимо, с видимым удовольствием и часто цитируя Бенджамина Франклина: «Заткнуть дураку глотку — невежливо, но позволить ему продолжать — просто жестоко».

Профессор был искренне убежден в том, что если не все, то многие беды этого мира происходят оттого, что дураки имеют непозволительно много прав и возможностей, особенно в нашей стране, которую вслед за классиками можно назвать краем непуганных идиотов.

Последние имели в университете достаточно солидное представительство, но серьезного сопротивления враждебным выпадам профессора не были в состоянии оказать прежде всего потому, что были дураками, а кроме того, их гонитель был гораздо более ценен для Системы, хотя бы в плане престижности, а вот они, несмотря на свое квазипрестижное бедняцкое происхождение, были для нее всего лишь необходимыми издержками, не более.

Так продолжалось до августа 1991 года, после которого Система сделала вид, будто рухнула, дабы беспрепятственно попользоваться ею же самой построенным хаосом во всех сферах неумирающей жизни.

Многие из ортодоксально ориентированных коллег профессора были либо отправлены на пенсию, либо уволены по причине служебного несоответствия. Им на смену пришли недавние партийные функционеры с дипломами кандидатов наук, но, увы, без той истинной образованности, которая так раздражала их в процессе общения с «прослойкой» (как официально называли интеллигенцию).

В аудитории пришел и новый студент. Он никак не тяготился отсутствием начитанности, идеалов и принципов, презирал бедность и преклонялся перед богатством, оправдывая любое его происхождение.

Эти и другие явления стремительно меняющегося бытия оказали неожиданно сильное воздействие на Профессора, напрочь лишив его того, что принято называть душевным равновесием.

Дело в том, что, пребывая во внутренней эмиграции, он взирал на Систему как бы со стороны, не испытывая в отношении ее ярких негативных эмоций, как это было присуще диссидентам.

Сейчас же, вернувшись из внутренней эмиграции, Профессор почувствовал себя грубо и нагло обманутым теми, кто, распахнув ворота концлагеря, разоружив караул и расписав все стены пьянящим словом «свобода», в действительности вручил все властные полномочия ворам и бандитам с явной целью поживиться плодами беспредела.

Лучше самые плохие, самые жестокие законы, чем беззаконие.

Одной из ключевых фраз новых хозяев жизни была следующая: «Если ты такой умный, то почему же такой бедный?» И этот вопрос задавал тот, кто только что обчистил карманы своего собеседника (вынужденного, разумеется). Пожалуй, именно эта фраза и включила зажигание в доселе невозмутимой душе Профессора.

Он, по словам Кости, как-то на рассвете позвонил ему с просьбой о немедленной встрече.

Когда Костя привел его на конспиративную квартиру, одну из тех немногих, до которых еще не дошли руки новой власти, Профессор твердо произнес:

— Константин Павлович, я намерен прежде всего поставить, вас в известность о том, что коренным образом изменил мнение о вашей организации…

Немного помолчав, он добавил:

— Отдать без боя великую страну всякому отребью — это, знаете, батенька, дурно пахнет… и весьма смахивает на предательство…

— Вы меня за этим вызывали ни свет ни заря? — спросил Костя. — Сообщить мне о том, что я, оказывается, работаю в преступной организации? Так? Но это я и без вас, извините…

— Да нет, я о другом… совсем о другом… Учитывая обстоятельства окружающей нас жизни… я решил создать некое общественное движение… своего рода движение сопротивления…

— Понятно, — кивнул Костя. — Вот теперь наконец-то мне понятно… Итак, сколько вас? Тысяч двадцать наберется? Ну, хотя бы десять… А для разгона, для затравки уже собрано пять-шесть миллионов долларов? Заметьте, это минимум, входной билет… Господи, да неужели же вы так ничего и не поняли, господин рыцарь?! Оглядитесь вокруг, оглядитесь! Вас ведь окружают не мельницы, а мясорубки, профессор, мясорубки, а это уже принципиально иное… И лишь столь не жалуемые вами дураки могут не сознавать эту разницу…

Все это Костя изложил мне при встрече вечером того же дня, присовокупив к рассказу ксерокопию письма, в котором благонамеренный зять ставит органы безопасности в известность о том, что «отец его супруги», Профессор, представляет собой угрозу для социальной стабильности, а также источник утечки на Запад закрытой информации.

— Зятек, конечно, редкая мразь, — прокомментировал Костя этот образчик эпистолярного жанра, — но отнюдь не дурак. Он ведь понимает, что такое письмо в наше время — компетенция психиатра, однако пишет… И все это не случайно, ох, не случайно…

А дальнейшие события разворачивались следующим образом.

Пообещав Косте не опекаться консолидацией голодной интеллигенции, Профессор, судя по всему, решил избрать путь мстителя-одиночки. Он во все времена слыл отчаянным эпатажником, но сейчас, вернее, тогда его блистательное ерничество сменилось вспышками агрессии и мизантропии, доводившими до оцепенения почтеннейшую публику.

Главными объектами своих выпадов Профессор, как и следовало ожидать, избрал людей, ставших наиболее характерными фигурантами новой эпохи, ее символами и баловнями.

Зимняя сессия на историческом, факультете увенчалась фантастически низкими результатами по причине того, что Профессор присутствовал практически на каждом экзамене, который принимали его подчиненные, и ни один из студентов, решивших возместить родительскими долларами дефицит собственного трудолюбия и интеллекта, не сумел получить заказанную оценку.

Понятно, что реакция потерпевших не заставила себя ждать.

Ректор не нашел ничего лучшего, чем на заседании ученого совета поставить вопрос о низких показателях работы кафедры, при этом не без сарказма бросив в сторону ее заведующего:

— Вам, если не ошибаюсь, уже пятьдесят девять… Здоровье позволяет успешно руководить коллективом? Что скажете?

— Господин ректор, — безмятежно улыбнулся Профессор, — всегда может получить исчерпывающие сведения о состоянии моего здоровья, направив ко мне свою супругу часика этак на два — на три…

Аудитория ошарашенно замерла.

— Полагаю, в подобном тесте нет необходимости, — криво усмехнулся ректор, — если рассматривать именно этот аспект вашего самочувствия.

Он едва заметно кивнул проректору по хозчасти. Тот сразу же вышел и через минуту вернулся в сопровождении двух женщин в добротных серо-сизых дубленках и с одинаково грубыми чертами обветренных лиц. Одной из них было лет сорок, другой — вдвое меньше. При этом она гордо несла перед собой огромный живот, поражавший не только своими размерами, но и какой-то водевильной выразительностью.

Эта выразительность вкупе со смиренным выражением лиц и ровной, накатанной речью весьма напоминали метро, нищих и трафаретный текст: «Граждане — Извините — Что — Я — К — Вам — Обращаюсь…»

Их текст содержал в себе жалобу на Профессора. Суть ее заключалась в том, что весной текущего года они обратились к заведующему кафедрой всеобщей истории (старшая не без напряжения, но достаточно четко выговорила название кафедры), Профессору, за консультацией по вопросу поступления Люды (младшей) в университет.

Профессор-де обещал помочь, при этом, что правда, то правда, наотрез отказавшись от денежного вознаграждения. Однако они с Людой виделись наедине, причем, несколько раз, вследствие чего, во-первых, «ребенок» не прошел по конкурсу и, во-вторых, полюбуйтесь… шестой месяц беременности…

Далее жалобщица, предупреждая возможные вопросы, поспешила заверить, то никак не добивается внеконкурсного (она сказала: «бесплатного») зачисления дочери, потому как… «видно, так уж на роду написано детям простого трудящегося народу поступать в университеты либо за неподъемные деньги, либо через постели старых развратников-педагогов, однако же пускай восторжествует хоть какая-то правда (именно так и было сказано), и пусть все знают…»

Понятно, что главным было: «…пусть все знают…»

Как потом рассказывал Костя, прослушавший фонограмму этого знаменитого заседания и свидетельства очевидцев, подавляющее большинство ученых коллег Профессора, несомненно сознающих всю глубину идиотизма этого зрелища, тем не менее безоговорочно приняли правила игры и в течение последующего получаса совершенно серьезно обсуждали моральный облик заведующего кафедрой всеобщей истории.

А далее было то, что Костя назвал корридой.

Далее было выступление Профессора. Прежде всего он принес глубочайшие извинения коллегам по кафедре за то, что не подумал о последствиях, три недели назад оставив незапертым свой кабинет, где в ящике письменного стола лежал листок бумаги, на котором он в минуту досуга набросал шуточные названия монографий. В итоге многострадальная научная часть получила на рассмотрение заявки типа: «Мастурбационные особенности демократического процесса в Древних Афинах» или «Социальный коитус в период упадка Римской империи».

Еще раз извинившись перед учеными мужами, Профессор, взглянув на истицу и ее беременную дочь, пожал плечами и заметил, что в принципе не отрицает вероятности сексуального контакта с последней, однако крайне удивлен вероятности зачатия вследствие акта орального секса. «Этот феномен, — сказал далее Профессор, — достоин самого тщательного изучения коллегами с биологического факультета… Заметьте, господа, — добавил он, — я произнес „биологического факультета“, а не „биофака“, дабы не смущать знатоков английского языка, окажись они, паче чаяния, в составе столь просвещенной публики».

«Просвещенная публика» ошарашенно проглотила и эту пилюлю, так что накал страстей перешел было в стадию затухания, когда беременная Люда, перемолвившись с матерью касательно, видимо, новой для нее терминологии, вдруг взорвалась гневной тирадой: «Ах ты старый козел! Да я не то что в рот у тебя брать, я с тобой на одном гектаре с… не сяду! Да я тебя вообще впервые вижу, лох поганый! Да ладно, — отмахнулась она от матери, — какого ты меня втянула в эту лажу?! А, пошла ты…»

И она, широко шагая, покинула зал.

Ясное дело, заседание было закрыто в самом экстренном порядке.

А спустя несколько дней состоялось последнее сражение этой робинзоновой войны. Костя в силу специфики своей службы наблюдал это сражение собственными глазами, так что я получил его описание, как говорится, из первых уст.

В то хмурое февральское утро университет посетила делегация, в составе которой были американские конгрессмены, предприниматели, ученые и, разумеется, журналисты.

Ректор, на правах радушного хозяина, водил гостей по нескончаемым кафедрам, аудиториям и лабораториям. Озвучивал его декан иняза, довольно сносно владевший американским вариантом английского. Все шло протокольно гладко и безмятежно до того момента, когда делегация остановилась перед дверью кафедры всеобщей истории. Кто-то из ректорской свиты широким жестом зазывалы распахнул обитую кожзаменителем дверь, и тут изумленным взорам предстал Профессор в каком-то куцом потрепанном пиджачке, еще более жалкого вида брюках и уж совсем развалившихся башмаках.

На отменном англо-американском он представился гостям и тут же обратился к ним с просьбой ссудить ему пару долларов, дабы он смог пообедать в студенческой столовой. Стыдно признаться, но он не ел уже шесть дней (явное заимствование у Кисы Воробьянинова). Почему? Хронический дефицит зарплаты. Еще с сентября прошлого года. Какая зарплата у профессора? На этот вопрос отвечать стыдно, но если уж господа так настаивают, то пусть представят себе ее эквивалент в виде четырех бутылок хорошей водки… Иностранная помощь университету? Господа, видимо, никак не в состоянии преодолеть неизбывную западную наивность. Любые иностранные инвестиции непременно окажутся там же, где и вклады в сберегательные банки граждан бывшего СССР… Уехать на Запад? Привлекательная идея, но что будет с этой и без того многострадальной страной, если ее в одночасье покинут все голодные ученые, инженеры, учителя, врачи и военные? Роман ужасов. Стивен Кинг. Так что, господа, лучше одолжите мне несколько долларов. Я непременно верну… Извините, но шесть дней без пищи…

Нечего и говорить о том, что изображения небритой знаменитости, да еще и с протянутой рукой, обошли все солидные издания Старого и Нового Света.

Сразу же после этих достославных событий Профессор покинул университет. Свое шестидесятилетие он встречал уже моим соседом по двору.

Квартира эта досталась ему. вследствие какого-то очень сложного межродственного обмена, организованного госпожой профессоршей вскоре после развода. Она тогда продемонстрировала поистине титанические усилия в стремлении любой ценой сохранить за собой профессорское родовое гнездо. Увы, старое, как мир, следствие брака потомственного интеллектуала и потомственной горничной.

Госпожа профессорша, несмотря на то что из своих пятидесяти лет от роду более тридцати вращалась среди городской интеллигенции, да еще и высшей ее категории, так и не сподобилась освободиться от двух последствий своего пригородного происхождения: привычки отдыхать, сидя на корточках, и непроизвольного употребления междометия «ля» («Ля, какой умный!» и т.п.).

Мужчина может сделать свою жену профессоршей, генеральшей, княгиней, первой леди государства, в конце концов, но ему никак и никогда не убрать из ее лексикона это сакраментальное «ля», если уж оно имеет место

В варианте первой леди изменить status quo в состоянии ретивые спецслужбы, которым всегда «за державу обидно», а потом хоть трава не расти, но это уже тяжкий грех, так что лучше все-таки жениться на девушках своего круга.

Кстати о девушках. Стоило Профессору поселиться в нашем дворе, как началось настоящее паломничество в его скромную квартирку юных и длинноногих красавиц.

Профессор и в прежние времена не мог пожаловаться на дефицит внимания со стороны прекрасного пола, но сейчас… сейчас это был поистине парад звезд.

Обсуждая с Костей эту тему, мы пришли к единодушному выводу о том, что университетские девы решили таким образом выразить свое несогласие со сложившимся порядком вещей и оказать действенную энергетическую поддержку своему кумиру.

Так или иначе, но Профессор на протяжении добрых трех лет купался в лучах щедрой ласки этого созвездия.

Но случилось так, что это паломничество вдруг прекратилось, причем, без всяких видимых причин, к общему удовольствию дворовых старух, прокомментировавших ситуацию поговоркой: «Не все коту масленица».

Их сарказм был явно преждевременным. На смену сонму юных нимф пришла женщина лет тридцати семи, элегантная, красивая, ухоженная, пахнущая дорогими духами и — что более всего потрясало местных кумушек — приезжавшая на свидание к Профессору за рулем изящной «Тойоты», которую она, правда, парковала за пределами двора.

Приезжала она, как правило, по утрам, примерно в начале десятого, а покидала «чертог любви» (по выражению тети Шуры, бывшей библиотекарши) около шести вечера. Такая четкая согласованность с обычной нормой рабочего дня сама по себе наводила на мысль о брачном статусе незнакомки, что придавало особую остроту коллизии, где за кулисами присутствовал еще и обманутый муж.

В моих разговорах с Костей эта тема почти не обсуждалась, разве что в самом прологе этого профессорского романа. Тогда, помнится, Костя выразил одобрение такому повороту событий, пофилософствовав относительно перехода количества в качество.

Больше мы не касались этой темы, да и виделись довольно-таки нечасто. Как мне показалось, либо у костиной конторы, либо у Кости лично дела шли не очень гладко. Расспрашивать об этом не полагалось, так что при встречах мы последнее время больше молчали каждый о своем в обществе холодной «Смирновской».

Как-то Костя позвонил и спросил, не забыл ли я, что через несколько дней моему соседу исполняется шестьдесят девять лет. Учитывая то обстоятельство, что день рождения Профессора приходился на субботу, когда его возлюбленная не появлялась ввиду своего семейного положения, мы решили нанести Профессору визит без предварительного согласования регламента.

И вот субботним вечером мы позвонили в дверь его квартиры. Профессор встретил нас в элегантном вечернем костюме, пахнущий французской туалетной водой, с загадочно-снисходительной улыбкой на губах истинного ценителя жизненных радостей.

И началось приятное во всех отношениях застольное общение, не нарушаемое внешними раздражителями.

— Предлагаю выпить за здоровый консерватизм, — сказал Костя, взглянув на рабочий стол Профессора, где возвышалась стопка тетрадей в коленкоровых обложках.

— Да, — усмехнулся именинник, — двадцать первый век, общие тетради в клетку и перьевая ручка… Компьютер остался там, в прошлой жизни… Собственно, Лев Толстой ведь писал ручкой… Думаю, прогресс заключается не в средствах, а в целях, как это ни парадоксально.

— Добрыми намерениями вымощена дорога в ад, — заметил Костя.

— Всякая дорога имеет два конца, и один из них…

Не успел я закончить эту не слишком оригинальную мысль, как все мы замерли, услышав скрежещущий звук поворота ключа во входной двери.

Это была Она.

Мы с Костей начали было откланиваться, ссылаясь на крайнюю занятость, однако Она, освобождая свою дорожную сумку от кульков и коробок, проговорила, обращаясь к Профессору:

— Воздавая должное тактичности ваших друзей, Мастер, ставлю в известность о том, что, если не прогоните, намерена провести в этой квартире ближайшие семьдесят два часа.

Профессор просиял.

Мы задержались ровно настолько, сколько потребовалось времени, чтобы выпить за прекрасную даму и пожелать имениннику того праздника, который будет всегда с ним…

Кофе мы пили уже у меня на кухне.

— М-да… — сказал Костя, — видать, такая уж планида у нашего мэтра…

— Ты о чем?

— Эта дамочка оканчивала универ лет через десять-двенадцать после нас. Но дело не в этом. Она замужем…

— Понятное дело.

— Да ни хрена тебе не понятно! — Костя чиркнул зажигалкой и глубоко затянулся ароматным дымом. — Дрянь дело, ох какая дрянь… Ее муж… короче, очень крутой мэн… Очень. Депутат. Нефть. Заправки. Автопарк. Криминал. Весь джентльменский набор народного избранника… М-да… Уж лучше те юные соски с истфака… Господи, когда в отставку? Я ведь уже двадцать четыре года блюду безопасность, будь она неладна!

Он выпил «на посошок» и растаял в синей апрельской ночи.

Дней, примерно, через десять после этого разговора я увидел, как Она спешила к подъезду Профессора какой-то дерганой, без привычной вальяжности, походкой, и лицо у нее было бледное, с темными кругами под огромными карими глазами.

Тогда я еще подумал, что недавняя трехдневная самоволка, по всей видимости, не прошла незамеченной со стороны ее избранной народом половины, но не придал этой ситуации должного значения. Помнится, я еще не без сарказма подумал о том, что рога — прекрасное дополнение к депутатскому значку, некий символ вселенской справедливости. Эти игривые умопостроения в стиле Джованни Боккаччо увели меня в сторону от реалий бытия образца второго года третьего тысячелетия, о чем я вспоминал потом с горьким раскаянием.

А реалии были такими.

В один из ласковых дней конца апреля в наш двор (по рассказам соседей, т.к. я в это время присутствовал на церемонии открытия очередной выставки, посвященной замученным властью поэтам) медленно въехал большой черный джип. Он остановился возле парадного, где проживал Профессор. Из машины вышли двое молодых людей, хорошо одетых, при галстуках, аккуратно подстриженных, чем живо напомнили старухам комсомольских деятелей былых времен.

Они вошли в парадное и буквально через пару минут вышли в сопровождении Профессора, одетого по-домашнему и даже «как-то затрапезно». Эта деталь насторожила дворовых кумушек, и не зря, как оказалось впоследствии.

Профессор исчез.

Лишь через полторы недели его случайно обнаружили в лесной чаще километрах в семидесяти от города. На нем были только домашняя вельветовая куртка и клетчатая рубаха-«ковбойка». Нижняя часть туловища оголена. Гениталии отрезаны и вложены в правую руку. Лицо, левая рука и ступни ног сильно пострадали от ожогов. Видимо, применялась паяльная лампа, как невозмутимо заметил Костя, рассказывая мне о страшной находке тамошнего лесника.

— Следствие уже началось? — спросил я, еще плохо представляя себе суть происшедшего.

— Следствие?! — вдруг взорвался Костя. — Следствие ему подавай! Ты что, совсем при…бацаный?! Тебя устроит, если это дело повесят на какого-то бедолагу бомжа? Тебя устроит то, что он во всем сознается, а вот до суда не доживет, потому как помрет от сердечной недостаточности? Следствие ему вынь да положь! Ладно… Достал ты меня… Если хочешь как-то помочь делу, лучше выйди-ка во двор да расспроси баб о том джипе. Цвет, особые приметы. В идеале — номер. И про тех двоих отморозков. Вот, — протянул он мне пачку фотографий, — может, узнают…

Бабы сразу узнали тех двоих. И номер джипа запомнили.

Получив эти данные, Костя поспешно уехал.

А я вдруг ощутил нарушение резкости в глазах и сильную тошноту. Спустя три недели выяснилось, что это был инфаркт.

А Профессора похоронили как жертву несчастного случая.

Оказалось, что во время загородной прогулки он нечаянно наступил на конец оборвавшегося провода высоковольтной линии. Вот так.

В больницу, где я задним числом излечивался от перенесенного удара, Костя приходил очень часто, принося неизменный кефир и цитрусовые. Но однажды он явился с палкой сырокопченой колбасы и бутылкой коньяку.

— Я беседовал с доктором, — сказал он. — Тебе можно. В разумных пределах; естественно. А тут такой повод…

Он откупорил коньяк и наполнил стаканы: мне на четверть, себе — до края.

Я понял, какой именно повод он имел в виду. У меня в палате был телевизор. В утренних новостях сообщалось о скоропостижной смерти депутата, того самого. Диагноз — сердечная недостаточность.

Будто прочитав мои мысли, Костя качнул головой в сторону телевизора и сказал:

— Теперь-то мы можем с полным на то правом помянуть нашего друга. Только лишь теперь.

Мы выпили за царствие небесное для Профессора, поговорили о разных пустяках, после чего Костя попросил проводить его до ворот больничного сада.

Вот там я и узнал о том, что скоропостижный финиш жизненного марафона депутата состоялся отнюдь не в рабочем его кабинете, о чем скорбно сообщил телеведущий, а в совсем ином, отдельном кабинете одного из ночных клубов с весьма сомнительной репутацией.

— Прилег с устатку, — ровным голосом проговорил Костя, — и на тебе: сердечная недостаточность… Бог не фраер, он все видит.

— Бог?

— Бог, — отрезал Костя. — Бог. Иначе как объяснить, что сегодня, три часа назад, тот самый джип неожиданно теряет управление, да еще как раз на середине моста, пробивает чугунные перила и грохается в реку? Ни один не всплыл. Двери оказались заблокированными…

— Все-то ты знаешь.

— Озарение.

Он улыбнулся, обнял меня и исчез.

Три недели спустя он погиб, выполняя, как сообщили его семье, особо важное задание по обеспечению безопасности родной страны. Хоронили его в закрытом гробу.

А осенью я при уже известных читателю обстоятельствах стал обладателем тетрадей Профессора, которые содержали очерки мировой истории, написанные в совершенно неожиданном, я бы сказал — немыслимом для историка ключе.

Он писал эти очерки на протяжении, примерно, трех-четырех лет, уже будучи моим соседом по двору. Навещая его, я имел возможность наблюдать, как постепенно растет стопка исписанных им общих тетрадей. На вопрос об их содержании Профессор дал весьма уклончивый ответ, из чего я сделал вывод о том, что здесь идет речь о мемуарах сугубо интимного свойства.

Однако незадолго до своей мученической кончины Профессор по собственной инициативе завел разговор об этих тетрадях.

— Честно говоря, я не знаю, что мне с ними делать, — сказал он. — Это, в некотором роде, взгляд на историю человечества… даже не со стороны, нет… а с изнанки, что ли… взгляд абсолютно ненаучный… Вызывающий… пошлый и примитивный с точки зрения официальной истории… Между прочим, — добавил он, покачивая крупной головой, — этот пресловутый принцип историзма — бред, чушь собачья! Принцип… Какой там, к дьяволу, принцип? История — самая беспринципная из всех наук, да-да!

— Выходит, — заметил я, — что Вы, профессор, писали все это лишь для собственного удовольствия… спустить пар…

— В принципе — да… Впрочем, нет… нет, не только для собственного… Мне бы очень хотелось доставить этим безумным опусом удовольствие тем десяткам, сотням, а может быть, и тысячам людей, не страдающих комплексами и не признающих стереотипов в качестве норм бытия.

— Так давайте издадим!

— А под чьим именем, позвольте спросить? Я ведь не могу себе позволить таким образом перечеркнуть все, что делал до сих пор, чему учил своих последователей, в чем убеждал оппонентов… Нет, так я не могу…

— Псевдоним.

— Ах, что в лоб, что по лбу. Вот если бы некто, вполне реальный и вполне успешный, согласился… как бы это сказать… озвучить меня от своего вполне достойного имени…

— Если вы имеете в виду вашего покорного слугу, то благодарю за честь, однако пользоваться чужим как-то не приучен.

— Вы что, так ничего и не поняли?

— Понял, дорогой профессор, все я понял, и весьма благодарен за честь… Но… дайте мне немного времени.

— Зачем?

— Подумать.

— Это далеко не всегда плодотворно, если верить фактам истории.

На этом закончился один из последних наших разговоров…

Совершенно верно, господин профессор, совершенно верно: раздумье далеко не всегда плодотворно. Шекспир точно подметил: «Так трусами нас делает раздумье, и начинанья, взнесшиеся мощно, теряют имя действия».

Что поделать, мы зачастую раздумываем над тем, что нужно принимать как данность, и безоговорочно верим тому, над чем нужно ох как поразмышлять…

Описанные выше события лишают меня права на разумную трусость и не оставляют выбора. Посмертные записки профессора N будут изданы при любых обстоятельствах.

Хочу разочаровать вероятных следопытов: некоторые ключевые ситуации достаточно умело трансформированы, так что вычислить с абсолютной точностью имя Профессора вряд ли возможно. А Костю я закамуфлировал особенно тщательно, так что если найдутся желающие свести счеты с его семьей, пусть выкусят все, что им положено.

Пусть каждый обретет то, чего заслуживает.

Каждому — свое.

И воздадим должное славной музе истории — Клио, и не будем по-мелочному придираться к ней, а тем более упрекать за легкомыслие, памятуя о том, что, как говорил великий Гете, «лучшее, что мы имеем от истории, — это возбуждаемый ею энтузиазм».