Иллюзия «национальных интересов»
Иллюзия «национальных интересов»
При всей расхожести термина «национальный интерес» он, как и другие широко употребляемые термины, обнаруживает смысловую неопределённость. Возможно, именно это и делает его столь удобным, ибо помогает уходить от чётких определений того, что именно имеется в виду. Неопределённость его как минимум двояка. С одной стороны, чей именно это интерес? А с другой, по поводу чего интерес? Это интерес, объединяющий уже сложившуюся широкую общность, нацию, как бы мы её ни определяли? Или это интерес по поводу национального становления, возникновения нации, то есть ещё не существующей общности?
Как только мы ставим эти вопросы, мы волей-неволей вынуждены обращаться к тем или иным примерам использования термина. И тогда вдруг оказывается, что речь идёт не столько о неком объединяющем интересе, сколько об интересе разъединяющем. Одинаково ли употребление этого понятия в риторике Великой Французской революции и в риторике лидеров Соединённых Штатов нашего столетия? Общность в употреблении есть. Но она заключается именно в разъединении, в противопоставлении «национального интереса» каким-то другим интересам.
В первом случае подразумевается, что в число субъектов этого интереса не включаются известные реакционные сословия: «нация» противостоит более узким группам. Возглас «Да здравствует нация!» означал не отрицание «Долой иные нации». Он означал «Долой аристократов!» с известным продолжением «Ca ira! Les aristocrates ? la lanterne…» Во втором случае он означал декларацию «Здесь интересы НАШЕЙ нации, НАШЕЙ страны!» и подразумевал продолжение – «… и вам здесь делать нечего!» При всех различиях в ответе на вопрос, о чьих интересах шла речь, понятие «национальный интерес» означало отрицание некого иного интереса. То же самое характерно и для сопоставимых понятий «интересы государства» – «общественные интересы», «интересы государства» предполагают такое же разделение по двум признакам: «Интересы нашего, а не вашего государства», «Интересы государства, а не гражданского общества, отдельных граждан, отдельного региона и т. д.», «общественные интересы, а не частные и не личные». Разница между терминами заключается не в том, интерес какого именно субъекта утверждается, а в том, интерес какого субъекта отрицается, т. е. все эти термины – потенциально парные, и лишь свойственная политическому языку двусмысленность требует умалчивать о второй половине фразы, которая читается партиципантом и упускается из вида массовкой, создавая иллюзию единства для тех, кого в данный момент политическому субъекту необходимо мобилизовать в противопоставление противнику. Но как только головы французских аристократов слетели с плеч, потребовалось противопоставить эту нацию другим, ещё не оформившимся нациям, чтобы восстановить единство.
Поэтому мы вновь возвращаемся к прежним вопросам: кто выступает национальным субъектом и что собственно мы считаем нацией? Это общность этноса, крови и культуры или это общность образа жизни, вытекающего из экономического интереса? Собственно мы должны выбрать, принимаем ли мы германскую концепцию нации: немцы – это те, в чьих жилах течёт германская кровь, – или же франко-американскую: французы – это те, кто живёт во Франции, а американцы – те, кто живёт в Америке. Последнее, кстати, в основном совпадает с известным сталинским определением: нация как общность историко-культурная, территориальная, государственно-политическая, экономическая. Последнее определение можно рассматривать и как единство социально-экономического, культурного и геополитического факторов, вынося за скобки конфессиональный, рассматривая его лишь как элемент культурного.
Отсюда источник межнациональных и межгосударственных коллизий в международной политике – в конечном счёте, борьба за ресурсы. Что, впрочем, не исключает коллизий, связанных с защитой целостности смысловых полей в тех случаях, когда они исторически обладают особым значением для наций и государств, т. е. когда мы имеем дело с историческими общностями, удерживаемыми этими полями. С последним мы в большинстве случаев встречаемся, когда речь идёт о полиэтнических нациях.
Поэтому в большинстве случаев термин «национальный интерес» помогает оформить или затушевать иные, более определённые интересы: борьбу третьего сословия против первых двух, экспансию германского капитала в первой половине двадцатого столетия или просто господство имущих классов.
Конечно же, современное обращение к идее «национального интереса» глубоко рационально. Вопрос в том, для кого оно рационально. Те или иные субъекты, выдвигая этот лозунг, безусловно, преследуют реальные, а не мифическо-этнические интересы. Вопрос в том, чьи интересы отстаиваются, а чьи – отвергаются. При этом некие интересы могут быть противоположны интересам того государства, которое они разрушают, но для тех групп, которые его разрушают, это «правильное» понимание своих интересов. Российская элитарная интеллигенция 1990–1991 годов абсолютно правильно понимала, что надо делать выбор – мобилизационный рывок страны в постиндустриальное общество XXI века, за который надо было заплатить известным отказом от комфортных условий и своего исключительного положения, – или разрушение государства и сохранение своей исключительности. С точки зрения собственных интересов группа статусной интеллигенции сделала правильный выбор, заплатив государством за свою элитарность и бесконтрольность. Другой вопрос, что ради этого она предала свой класс – интеллигенцию в целом, которая стала главной жертвой известных политических и экономических авантюр, о чём в сборнике «Перелом» подробно говорил Александр Щипков в статье «Смерть интеллигенции».
И применительно к современной российской ситуации понятие национального интереса действительно имеет смысл, близкий тому, который существовал в период борьбы третьего сословия с аристократией. Действительно, должны ли мы придерживаться известных мифологем, согласно которым в СССР было 15 наций, оформленных в союзные республики, в этом случае действительно имеющих право на самоопределение вплоть до отделения? А также было известное количество народностей, оформленных в автономные республики, автономные области, национальные округа и т. п., не имеющие этого права на отделение. Должны ли мы считать, что в Татарстане проживали татары, в Казахстане – казахи, а русские были сосредоточены в России? Что каждая союзная республика представляла единство людей, объединяемых исторической территорией, языком, культурой и особой экономикой?
Или правильнее считать, что за период существования союзного государства сложилась идентификация подавляющего большинства живущих в нём именно с единой территорией, единой историей, общим языком межнационального общения, единым государственным субъектом и единой экономикой? А если это так, может быть, пора задаться вопросом, не возникла ли в стране новая нация? Условно говоря, «советская нация» – не в смысле «нации сторонников советской власти», а в смысле единой нации, образующей народ страны под названием Советский Союз? Разумеется, признание этого факта не отрицает и того, что часть исторических этносов не полностью интегрировалась в эту нацию, сама она тоже, безусловно, была полиэтнической. Но ведь и «россияне» – полиэтническая нация (или пока протонация), равно как и американцы.
Если так, разве не имела и не имеет ли советская нация также право на самоопределение – право иметь собственное государство в границах своего исторического проживания, в границах СССР, разумеется, предоставив при этом не ассимилировавшимся этносам нормальную культурно-национальную автономию? Подчёркиваю, речь идёт не об отрицании права наций на самоопределение, а о его признании и утверждении, но применительно к реальной нации, а не к мифическим. И не стоит ли перед нами проблема осознания интересов советского национального единства? Имея в виду их противопоставление, с одной стороны, современным «первым сословиям», с другой – этнократическим режимам, а с третьей – национальным интересам государств, заинтересованных в том, чтобы единого государства на территории СССР не существовало и в мире не появилась бы технотронная сверхдержава.
В данном случае этот вопрос ставится не в политико-идеологическом, а именно в научно-теоретическом плане. Ведь именно старые мифологемы о 15 нациях дали видимость легитимности разделу Союза региональными элитами. Раздел вырос не столько из отрицания старых мифов, сколько из следования им. Но если их действительно отрицать, оказывается, что обоснования разделу страны не существует.
И здесь мы должны решить для себя, пусть даже не вдаваясь в спор по данной гипотезе, а можем ли мы говорить о более или менее единой отечественной нации? Являются ли одной нацией те, кто идентифицирует себя с территорией СССР, и те, кто идентифицирует себя с территорией России? Являются ли одной нацией те, кто считает февраль 1917?го крушением, и те, кто считает таковым октябрь, и те, кто считает последний началом новой мировой эры? Те, для кого трёхцветный флаг – символ демократии, а красный – символ тоталитаризма, и те, для кого красный – символ свободы и мечты, а трёхцветный – флаг армии Власова, то есть символ предательства и фашизма? Те, кто считает себя гражданами СССР, и те, кто считает себя гражданами России? Те, для кого рынок – условие цивилизованной экономики, и те, для кого он варварство? Те, кто выиграл от политики последних лет, и те, кто проиграл?
В Соединённых Штатах демократ уважает президента-республиканца, ведь последний, став президентом, становится символом нации, а не партии. Президент-коммунист и президент-демократ в России никогда не окажутся равно почитаемыми: они тоже не символы партий, каждый из них символ своей нации, своего государства. На этом фоне призывы к национальному примирению понятны, но они базируются на ложной посылке о том, что мы имеем дело с расколом нации – на самом деле мы имеем дело с разными нациями, разными странами, существующими одна под властью другой на частично совпадающей территории. Можно, исходя из самых благих пожеланий, звать к их примирению, можно в течение какого-то времени удерживать их от прямой силовой конфронтации. Но нельзя их примирить. У них разные национальные интересы: кровь и ненависть разделяет их, каким бы парламентским регламентом они ни прикрывались.
На этом относительно частном, хотя и глобальном для современников примере мы можем видеть, что различение «законных национальных интересов» и «незаконных национальных притязаний» более чем условно. Мы о каком законе говорим? Если о законе юридическом, законе как составной части права, то законным является то, что провозглашается государством. Тогда любая аннексия законна, если есть более или менее квалифицированные юристы, не говоря о ситуациях, подобных юридически абсолютно законному «воссоединению Ирака и Кувейта» или абсолютно незаконным Беловежским соглашениям. Кто в 1991 году представлял закон в Литовской ССР – Бичкаускас или Ландсбергис? Почему считается, что нацию представлял второй, а не первый? Или мы говорим о законе, имея в виду нормы международного права? Но что стало с Потсдамскими и Ялтинскими соглашениями? Соответствует ли нормам международного права агрессия западных стран в Югославии, Ираке, Ливии, на Украине?
Национальные интересы ограничивают не законы и не нравственные императивы. Их ограничивают балансы силы. Другое дело, что сила не сводится к количеству танков, ракет и спецназовцев, но это уже вопрос о том, что есть сила. И сила, конечно, состоит и из экономики, и из владения политическими технологиями, и из нравственного состояния наций. С учётом этих факторов «национальные интересы» тех или иных субъектов ограничивает потенциал тех элитных групп и экономических кланов, которые используют данное понятие в тех или иных целях.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.