СМЕРТИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ Рассказ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СМЕРТИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ

Рассказ

Случай в Кобоне определил мою мальчишескую судьбу. Женщина, похожая на смерть, сидела на узлах с двумя малыми детьми и умоляла нас с Сашей помочь ей перебраться на станцию и погрузиться в эшелон. У нас, тринадцатилетних подростков, были только заплечные мешки, и мы согласились. Ее муж не поехал в эвакуацию, а ушел на фронт. Она говорила об этом каждому встречному:

– Он же дистрофик! Какой он защитник? Его под руки повели. Сказал, будет нас защищать. Какой из него защитник? Господи…

В Вологде Саша не вернулся к отправлению эшелона. Я тоже хотел остаться, потому что мы с ним направлялись к его родственникам. Мне уже не имело смысла дальше ехать. Но женщина упросила меня помочь. Я ходил с котелками за кипятком, опускал в почтовые ящики ее треугольнички, где она сообщала мужу свой будущий адрес.

В вагоне были одни немощные и больные. На полустанках я разводил костер, варил им кашу, собирал на откосах путей щепки и уголь для буржуйки, вокруг которой тлела в теплушке жизнь.

Меня многие просили что-нибудь сделать, поскольку сами еле шевелились, и я старался не отказываться, хотя тоже еле ходил, но что было делать. У меня очень болели ноги: язвы на посиневших ногах не давали покоя.

Ехали мы долго. Стояли почти на каждом полустанке. В пути несколько человек умерли. Иные предупреждали, что ночью или завтра утром умрут, а другие просто не просыпались…

Мария Михайловна относилась ко мне по-матерински и называла сыночком. Все, что у нее было, и все, что нам выдавали в дороге, она по-братски делила между мной и своими детьми, а они из-за этого на меня дулись.

– Приедем, – мечтая, говорила Мария Михайловна, – а нас папино письмо ждет!..

И крепко прижимала к себе детей.

Родственников Марии Михайловны по указанному адресу не оказалось. Перед самой войной они куда-то уехали.

Люди, узнав, что мы из Ленинграда, принимали нас как самых близких, делились последним и помогали чем могли.

Нам отдали освободившуюся саманную избу с пристройкой из плетня на краю поселка. Старик привез нам два воза ивового хвороста из-за речки и десять ведер мелкой картошки за золотое колечко, что Мария Михайловна ему отдала. И уже бесплатно принес нам плетенку сушеных грибов, а в придачу привел маленькую рыжую собачку по кличке Дамка.

– Ребятишкам на забаву, – сказал он, привязывая веревку к столбу.

В первый же день по приезде Мария Михайловна отправила мужу письмо – и теперь каждый день ждала от него весточки.

Меня она определила в школу, Элла и Гера сидели дома, а сама начала искать какую-нибудь посильную работу, но так ничего и не нашла. Вначале она вроде бы стала поправляться, потом занемогла – свалилась, а к Новому году уже и не выходила из избы.

Почти через день Мария Михайловна посылала меня после школы к почтальонше. Чтобы не кружить по дороге, я шел напрямик, по огородам, в сопровождении Дамки. Письмоноска в эту пору всегда жарила сырую картошку ломтиками на свином сале. Уже в сенях я глотал ароматный запах жареного картофеля и еле справлялся со слюной.

Женщина стояла спиной к дверям и ножом переворачивала подрумяненные кружочки. Я поднимался на цыпочки, вытягивал шею и, заглядывая через плечо в шипящую сковородку, глотал слюну.

– Нам письма нет? – облизывался я.

– Нет! – с раздражением отвечала женщина.

Я понуро плелся обратно, ломая на ходу подсолнечные стебли, так как они горели лучше сырых ивовых палок. Дамка, как старожил этих мест, шла сзади и тявкала на цепных собак, словно прикрывала мой отход, а потом догоняла и прыгала передо мной, стараясь лизнуть лицо.

Питались мы мелкой вареной картошкой с постным маслом и солью. Иногда Мария Михайловна варила грибной суп. После еды мы выносили что-нибудь Дамке. Жила она в куче соломы, что лежала в углу пристройки.

Воду брали у соседей, метров за пятьдесят. Мария Михайловна всегда посылала со мной Геру, как помощника, считая это справедливым, чтобы не я один ходил. Мы носили ведро на палке: я держал за короткий конец, а он – за длинный. Когда сруб колодца замело снегом, а вокруг образовалась ледяная корка, я не стал брать его с собой – боялся, что он упадет в колодец.

Вскоре нашу избенку совсем замело снегом – торчала только труба. Крыша была чуть-чуть покатой, и вместо избы образовался большой бугор. Я забросал снегом выемку между стеной и суметом, утрамбовал его, сделав дорожку, а обломок деревянной лопаты несколько раз облил на морозе холодной водой, и получилось деревянное корытце.

После школы я выходил вместе с детьми кататься на лопате. В такие дни у Марии Михайловны поднималось настроение.

– Как покаталась, Эллочка? – спрашивала больная женщина.

– Я летала, мамочка, – улыбалась разрумяненная девочка.

Скатившись вместе с Дамкой, я надевал на шею собачки веревочную петлю, и она тащила корытце наверх, где стоял Гера и манил ее, показывая вареную картошину. Потом Гера с Эллой катились с визгом, а Дамка бежала за ними с лаем, обидевшись, что они не взяли ее с собой. Гера также надевал Дамке веревочный поводок, а я стоял у трубы и звал:

– Дамка! Дамка! Ля-ля-ля…

И она изо всех сил тащила лопату, вмороженную в лед, не спуская с меня черных бусинок своих глаз.

Собачка любила с нами кататься: она повизгивала, виляла от радости хвостиком, прыгала ко мне на колени, облизывала лицо и, обхватив лапами мою ногу или руку, сидела, прижав ушки.

Перед Новым годом Мария Михайловна совсем занемогла. После каждой еды ее тошнило и даже рвало. На что Элла однажды сказала:

– Мамочка, не порти продукты.

Мария Михайловна жалостливо взглянула на дочь и погладила ее по голове.

Буран не прекращался все новогодние каникулы. Я не выходил на улицу. Снегом занесло все окна и двери. В избе стало темно. В пристройке было не так сумрачно, потому что сквозь плетень и снег пробивалось немного дневного или лунного света.

Дрова мы рубили с Герой вдвоем: он держал хворостину за вершину, а я тюкал топором. На заготовку дров у нас уходило много времени и сил. К ивовым палкам я добавлял для жару несколько суковатых поленьев, которые остались от прежнего хозяина. Огонь я разводил на шестке, а потом, когда он начинал разгораться, кочергой задвигал в печку и клал туда несколько поленьев. Пока дрова разгорались, я растапливал снег и ставил варить картошку.

Ели мы тут же, у печки, при слабом свете от колеблющегося пламени медленно догорающих суковатых поленьев.

Мария Михайловна лежала на топчане и, постанывая, приговаривала:

– Что же это письма-то долго нет? Уж не случилось ли чего?.. Коля, – со слезами обращалась она ко мне, – ты не бросай ребят. У них на всем свете никого больше нет…

– Вы поправитесь, Мария Михайловна, – твердил я, – вот увидите.

После еды мы выносили все остатки, вместе с кожурой, Дамке и залезали на печку. Тепло в избе держалось недолго. Вьюга, завывая в трубе, быстро выстужала избенку. Мы еще продолжали греться на теплой печи, а Мария Михайловна уже дышала сыростью и холодом земляного пола.

Однажды после скудной еды мы впустили Дамку в избу. Она бегала, обнюхивая на полу все ямки. У печки в куче золы она нашла для себя что-то съедобное, долго хрустела и чихала, а потом подбежала к Марии Михайловне и начала лизать ей руку.

– Коля, убери собаку, – слабым голосом попросила Мария Михайловна.

Я схватил Дамку и, хлопнув дверью, чтобы Мария Михайловна подумала, что я вынес ее, полез с ней на печку. Ребята не стали ябедничать: им тоже хотелось поиграть с собачкой. Каждый из нас гладил ее и тащил к себе. Дамка в ответ на наши ласки лизала нам по очереди щеки, и носы, и глаза, и губы. Она была как пушинка – только кожа и кости, и как будто на ладони совсем рядом громко билось ее маленькое сердце. Наигравшись, мы уложили ее между собой, накрылись тряпьем и уснули.

Пробудился я оттого, что дети тормошили меня и плакали. В трубе сильно гудело. Дамка сидела рядом и выла.

А снизу доносился слабый голос Марии Михайловны:

– Коля, убери собаку.

Я где-то слышал, что собаки воют к покойнику, и испугался. Схватив Дамку, я слез с печки, выскочил в пристройку и на ощупь втолкнул собаку в солому, вроде бы в ее норку.

Земляной пол в избе был ледяным. От холода я задрожал. Прикоснувшись к холодной руке Марии Михайловны, я спросил:

– Вам плохо?

– Ничего… – чуть слышно ответила она и добавила, придержав мою руку: – Ради Бога, не бросай ребят.

– Вы поправитесь, – заплакал я.

– Не плачь, – тяжело дыша, прошептала Мария Михайловна, – затопи печь, а то я замерзла. Выдуло ведь все. Вьюшку-то, наверное, забыл закрыть… Как буря утихнет, вылезайте отсюда, а то с голоду умрете…

Мы давно уже перепутали день с ночью. За водой не выходили – растапливали снег, а печку топили, когда хотели есть или начинали мерзнуть.

Поставив варить картошку, мы сидели возле Марии Михайловны, краснея в багровых отблесках пламени, давали ей пить с ложечки и попеременно своим дыханием грели ей руки.

– Может, кого позвать? – спросил я, боясь, что Мария Михайловна умрет, оставив меня одного с детьми.

– Такая пурга! Куда ты пойдешь? Пусть погода утихнет.

Вьюга еще долго бушевала. Положение становилось безысходным. Мы экономили каждую картошину, съедая ее вместе с кожурой. Голодные, мы залезали на печку и принимались грызть грибы.

– Коля, – услышал я слабый голос Марии Михайловны, – не забудь вьюшку закрыть, а то опять все выстудишь…

Хозяйка мне говорила, что пока над углями вьется синий огонек, трубу закрывать нельзя. Вначале вьюшку надо прикрыть, чтобы тепло не так выдувало, а когда тлеющие угли покроются серым пеплом, тогда уже можно закрыть наглухо.

Слезать несколько раз с печи на ледяной пол, чтобы проверить, прогорели головешки этих суковатых поленьев или нет, мне не всегда хотелось, поэтому я выжидал какое-то время и наугад закрывал трубу, а иногда, заигравшись, и вовсе забывал. Тогда Мария Михайловна очень мерзла. И хотя все это я давно знал, но после ее слов почувствовал жгучий стыд за свою лень.

Буран все не унимался. Растапливая печку, я каждый раз старался положить больше суковатых поленьев, чтобы прогреть избу, и пораньше закрывал трубу, надеясь сохранить тепло.

Так я поступил и на этот раз: поленился слезть и посмотреть, прогорели или нет суковатые поленья, – взял и закрыл вьюшку, чтобы не выдуло все тепло…

Очнулся я на снегу возле пристройки. Рядом со мной хныкала Элла. Гера лежал синий, как покойник. Надо мной было чистое бледно-голубое небо. В голове стучал молот: дук, дук, дук… Голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Иногда я открывал глаза, видел кружащееся тарелкой небо и вновь терял сознание. В снегу была отрыта глубокая траншея к дверям пристройки. Вокруг нас суетились соседки и почтальонша. Мария Михайловна лежала в пристройке на своем топчане. Когда мое сознание прорывалось сквозь угар, я слышал отдельные слова письмоноски и хозяйки, но не осознавал их смысл.

– Совсем бы угорели, если бы ты не заглянула, – хозяйка похвалила почтальоншу. – Опоздай – покойников бы выносили.

– Как тебя Бог надоумил? – удивлялась соседка.

– Я только снег у оконца разгребла – разом почуяла, что неладно что-то. И побежала к вам.

Мы долго еще рядком лежали на снегу. К вечеру нас внесли в избу, уложили на пол, подстелив солому, и стали отпаивать молоком. Потом затопили печь, поставили варить картошку и сели возле Марии Михайловны.

– Не тужи! Не дадим помереть, – заверяла письмоноска. – Раз уж твоя смертынька прошла стороной, то теперь не скоро возвернется.

– Весной огород вспашем, – вселяла надежду хозяйка, – картошку посадим, и будешь жить!

– А нет письма-то? – со слабой надеждой спросила Мария Михайловна.

– Не заботься, – отмахнулась собеседница, – как придет, сама принесу. Не гоняй мальца!

Поздним вечером при свете керосиновой лампы мы ели рассыпчатую картошку с молоком. Я несколько раз подливал в миску холодного молока, чтобы не обжечься горячей картошкой.

Вдруг Гера насупился, а потом накинулся на меня:

– Сам ешь! – плаксивым голосом закричал он. – А Дамке?

Я словно проснулся: картошки в чугуне уже не было. Мне стало стыдно. Я, конечно, ел быстрее и больше их, не вспоминая о собачке.

– Мы сейчас ей отнесем, – схватил я кринку, но молока в ней не осталось.

Я собрал все остатки картошки, крошки, выплеснул несколько капель молока, и мы отправились в пристройку. Присев возле норы, куда обычно я заталкивал собачку, мы наперебой стали вызывать нашу любимицу.

– Дамочка, Дамочка, – чуть не плакала Эллочка, сложив на груди ручки.

– Дамка, Дамка, – виноватым голосом повторял я.

– Да-а-амочка, Да-а-амочка, – взывал Гера.

Но собачка не откликалась. Не услышав шороха и не увидев шевеления соломы, я подумал, что она убежала, как только мы перестали ее кормить. Оставив глиняный черепок (на случай, если Дамка прибежит), мы ушли в избу.

На следующий день письмоноска принесла «за так» пол-литровую банку топленого масла и велела Марии Михайловне пить по ложке натощак, а через пару дней пришла с общипанной курицей, сварила ее в чугуне, напоила Марию Михайловну бульоном и наказала пить его по стакану три раза в день.

Хозяйка притащила на салазках мешок крупной картошки, и мы зажили.

Мария Михайловна выпила куриный бульон, мясо досталось нам, а косточки мы отнесли Дамке, где стоял черепок с замерзшим молоком и картошкой.

Пурга улеглась. Погода установилась тихая, морозная, солнечная.

Выпив половину масла, как советовала почтальонша, Мария Михайловна медленно начала набираться сил: она уже поднималась с топчана и бродила по избе, а спустя несколько дней уже топила печку и готовила еду.

Я без особого желания пошел в школу, а Элла и Гера остались у Марии Михайловны на посылках.

Каждый вечер Мария Михайловна вздыхала, вспоминая мужа, и печалилась, что долго нет ответа.

– Жив ли он? – задавала она этот горький вопрос. – Значит, что-то неладно с ним, – сокрушалась она.

Перед Днем Красной армии Мария Михайловна решила навести порядок в избе и в пристройке. Она складывала кучнее разбросанную солому, я расчищал проход от снега, а Гера и Элла подбирали в кучку разные веточки и палочки. Неожиданно Мария Михайловна ойкнула и с опаской взглянула на нас. Мы все подбежали к ней, ожидая что-то увидеть.

Мария Михайловна поняла, что без объяснений не обойтись, и подняла пласт соломы:

– Дамка уснула, дети.

Я увидел нашу любимицу, с пучком соломы в согнутых передних лапках. Было такое впечатление, что она цеплялась за солому, пытаясь выбраться из норы. Мне казалось, что она вот-вот подпрыгнет и, радостно повизгивая, будет стараться лизнуть нас своим шершавым язычком.

– Ой! – испуганно выдохнула Эллочка.

– Тихо, – сказала Мария Михайловна.

Гера начал тыкать меня кулаком в бок и приговаривать:

– Жадина! Жадина! Это ты съел ее картошку…

Дамку было жалко, но когда я ел ту картошку, она уже уснула.

– Когда она проснется? – спросила Эллочка.

– Тихо. Пусть спит, – ответила Мария Михайловна.

На улице с каждым днем становилось теплее. Снег на солнце становился водянистым.

Восьмого марта к нам пришла почтальонша. Из кармана у нее торчала бутылка красного вина, под мышкой – круг конской колбасы, а в руке она держала банку топленого масла.

Выпив почти все вино сама, она несколько раз поздравляла Марию Михайловну с праздником и на все лады расхваливала ее за стойкий ленинградский характер. Она много раз принималась ее целовать, что-то начинала говорить, обнимала, объяснялась в любви – и наконец призналась, что в тот день, когда откапывала нас и откачивала, приходила с извещением.

– Вот только сказать тогда не решилась: слаба ты была, Мария, – призналась письмоноска.

– Ты это о чем? О каком извещении? – насторожилась хозяйка.

– Да о справке об этой! – отмахнулась почтальонша.

– Говори толком! Что ты душу терзаешь?

– Да о похоронке я, будь она проклята…

– Что ты говоришь?! – закричала Мария Михайловна. – Нет! Не-е-ет! Не может бы-ы-ыть!!!

– Вот! – хлопнула письмоноска рукой по столу, махнув извещением. – Если бы не она… Угорели бы! Сердешная-я-я! – перешла на рев почтальонша. – Молись! Это Бог вас хранит…

Слез было много.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.