В селе на далеком Алтае
В селе на далеком Алтае
В 1980 году я заехал на свою малую родину — в село горного Алтая. Осмотрев его со склона горы, обнаружил, что оно почти вымерло: 17 захудалых изб с огородами и мелкими хозяйственными строениями стояли на большом удалении друг от друга. Ни одной живой души не было видно!
Правый склон долины речки Щебеты, где сеяли знаменитую ярицу — яровую рожь, весь покрылся лиственничным молодняком. Солнечные увалы, где обычно возделывали пшеницу, также обступили со всех сторон молодые леса, а по логам и мелким долинкам речек, некогда изобильным сенокосами,— непроходимые чащи ивняков, березняков, осинников и лиственничников. Деревьям было уже не менее полувека, а тем, что росли ближе к селу, лет 25—30. Что случилось с землей, которая так быстро запустела и занялась лесом? И почему мои односельчане допустили это?
Поднимаюсь вверх по своей любимой речке — Елиновой, где каждый камень и куст, каждый изгиб живого потока воды вызывает воспоминания, радостные или грустные. Не просто было ее перейти вброд еще в 40-е годы да и верхом на лошади не везде, бывало, проедешь — вода под стремена, а то и выше! Теперь она пробивается среди камней едва заметным ручейком. Не стало речки! Десяток ключей, ее питавших,—- высохли. Даже ключ с водопадами и бурчилами, который мы называли Быстреньким, исчез и зарос тальниками и кустарниками. Еще 40—50 лет тому назад она была самой рыбной в округе: водился здесь в изобилии стремительный хариус. Теперь она мертва! От одной мельницы не осталось и следов, а от другой — нашел два жернова! Завершался август, а травы на сохранившихся приречных лугах не кошены!
А в селе, там, где стоял добротный телегинский дом, — полынь да бурьян! И рядом, на горе, нет парамоновского дома! Большая, хорошо выстроенная усадьба Фефеловых так заросла крапивой, что и близко не подойдешь. Чудный дом этой усадьбы был разорен еще в 30-е годы. Два брошенных дома за речкой совсем обветшали. Один из самых красивых домов — Рехтина, где в 40—50-е годы размещалась четырехклассная школа, вывезен на центральную усадьбу совхоза. И это место заросло крапивой. В пятидесятые не стало родового дома, в семидесятые исчезла изба, в которой провел детство. Я недосчитался более 60 дворов. Родники, бившие холодными струями из-под известковых горушек и разливавшиеся в чистейшие озерца, также сгинули или забиты мусором, грязью. Десятки лет ничья рука к ним не прикоснулась, чтоб их восстановить.
Но причудливые обрамления гор, сияние в лучах солнца снежных вершин, формы глубоких долин и поворотов речек, спускающиеся чередой в них облака и появляющиеся по утрам над поймами туманы — весь безмолвный вечный строй природы был все тот же, как и 50 лет назад. И тем не менее что-то очень важное отсутствовало в этом строе, угнетало душу, вызывало тревогу. Не слышны были детские голоса, хозяйственный гомон крестьянских дворов, не встречался и сам крестьянин. И только ли это? Не от ума, а от сердца пришло, что пропала здесь простая человеческая радость бытия, исчезла красота земли и творений человека, покинул долину всетворящий дух, где была и есть моя малая родина!
Подумалось тогда, что, видимо, села, как и люди, также смертны. Они родятся, резвятся, мужают, затем дряхлеют и погибают. Может быть, и судьба моего села такова же. Но от отца узнал, что оно погибло в расцвете сил, в начинавшейся юности! Много раз он мне рассказывал о селе, его крестьянах, их бедах и радостях, последней войне. Но на этот раз поведал самое главное, может быть, так до конца и не пережитое, состарившее его раньше времени, и без того искалеченного на фронте. Спустя три года после грустной исповеди он ушел из жизни.
Большое село Топольное, созданное в конце XVIII века выселенцами из Петропавловского, старинного алтайского села. В 60—70-е годы прошлого века Топольное имело заимки по долинам речек-притоков реки Ануй, в том числе и по речке Щебете. После того, как в начале XX века некоторые земли Алтая были переданы крестьянам под заселение, эти заимки стали обрастать деревнями. Так из трехзаимочного поселения на речке Щебете и возникла вначале деревня, а потом и село. В нем перед революцией насчитывалось 80 дворов с 480 душами обоего пола, из них взрослых трудоспособных — более 240 душ. Вначале дома рубились на месте из живого леса, обычно из ельника, что произрастал по берегам речек. Потому и прозвали село Елиново. Крестьяне разработали и окультурили вокруг села пашни и сенокосы. Пастбища простирались по горам и долам на многие километры в округе. На каждый крестьянский двор приходилось не менее 4—5 лошадей, 7—8 голов крупного рогатого скота (в том числе 3—4 дойных коровы), 10—12 овец и коз. По логам и долинам рек и речек каждый домохозяин ставил до 30 ульев. Он также имел более чем по пять десятин посевных площадей, где возделывались рожь, ячмень, пшеница, овес, лен, горох, бобы, картофель, а на огородах — овощи. В садах преобладали местные сорта ягодников и фруктовых.
Крестьянское землепользование держалось на общинном уставе, в который входили чересполосица и переделы, особенно покосов. Они нередко вносили споры, разногласия и раздоры в общину, которые миром улаживались, но в душе самых хозяйственных крестьян поселяли горесть и какую-то неустроенность. Понимали они, что эта неустроенность не помогает увеличивать силу земли и способность землевладельцев в поднятии урожайности возделываемых культур и трав. Крестьяне как будто сговорились круговой порукой и держали более десятка лет среднюю урожайность зерновых неизменно постоянной: озимой ржи — 45— 50 пудов с десятины, ярицы — 40—45, озимой пшеницы — 65—70, яровой пшеницы — 40—45, ячменя — 55—60, овса — 50—55 пудов. Картофеля собирали по 500—530 пудов. Нередко высокие урожаи — стопудовые и выше — вызывали зависть у некоторых односельчан и вели в скором времени к переделу земли. Ежегодно около 15 пудов хлеба шло на прокорм одного члена семьи, а более 18 пудов на душу оставалось в остатке. Не торговало бойко село хлебом, как степные многолюдные села, но после обильных урожаев выдавало из излишков на торге до 2—2,5 тысячи пудов отборного зерна. Потому и неведомы были людям голодовки и незнаема была скоту и птице бескормица. По будничным дням стол крестьянский полнился простым ячменным да ржаным хлебом, а по праздничным прибавлялся и пшеничный. А всех хлебов пеклось в русских печках до десяти сортов. В постные дни к этим хлебам подавалось до 5—7 блюд, а в остальные — и поболее.
Но с 1910 года стали наезжать в село землемеры, часто упоминавшие в разговорах с крестьянами имя Столыпина и губернских земельных деятелей. По согласию сельского схода они нарезали землю и постоянно закрепляли на ней часть домохозяев. Такими домохозяевами являлись прежде всего те крестьянские семьи, которые вели уход за землею, расчищая ее от кустарников и леса. Не прошло и двух-трех лет, как эти дворы стали получать более чем стопудовые урожаи зерновых на своих пашнях! Потянулись и другие туда же, и пошли заявления в волость на постоянство землевладения. К 1916 году 15 процентов крестьянских дворов владели неотчуждаемой землей, то есть без передела и чересполосицу. Из заимок выросли хутора.
По согласию общины закреплялись за отдельными домохозяевами или несколькими семьями участки рек и речек для их расчистки от мусора и заиления. Точно так же закреплялись лесные участки, где проводился уход за древостоями и вырубка их спелой доли для потребности дворов. За состоянием закрепленного леса и правильностью ведения в нем хозяйства следило казенное лесничество. Другой домохозяин не мог рубить себе деловой лес не на своем участке, хотя сбор ягод и грибов и съедобных растений разрешался повсюду. Также были закреплены за дворами и кедровые леса, где запрещалось рубить живые плодоносящие деревья, не позволялся сбор кедровых орехов.
По многолетней практике сроки сенокосов, уборки зерновых и других культур и даже время рубки леса были известны. На этот счет были в селе старожилы-знатоки не только хода погодного времени, но и биологического и даже, как теперь сказали бы, экологического времени, в котором должны были разворачиваться хозяйственные работы. Эти крестьянские мудрецы знали, что круг экологический, который не похож от сезона к сезону и от года к году, переходил в круг хозяйственный, столь же непохожий в годовом и многолетнем циклах. Но в этом и было единство разнообразия сельского мира, радость не похожего ни на один миг крестьянского дела, требовавшего не только терпения, но и огромного таланта и выдумки. И по жизни этих знатоков — народных умельцев — негласно равнялось все крестьянское население в своей многосложной деятельности. «Фефеловы выехали на посев ярицы», — говорила жена мужу за ужином. И на следующее утро домохозяин готовил инвентарь, сбрую и лошадей к посевной на завтра. И так было во всем, но со своими прикидками на землю, добротность зерна, силу лошадей, дальность выезда, подмогу сыновей.
Траву косили тогда, когда пчела мед вынесла, а сами растения отдали семена земле да «поспели» для покоса. Обычно сенокосная пора начиналась после петрова дня, уборка первых зерновых — после прохождения «хлебозоров», или «зарниц» (дальних высоких гроз), в начале августа, а льна — после выпадения обильных рос. Под пары навоз вносили на троицу, а под овощи самый ценный навоз — конский — вносился перед их посадкой. А всего знали в селе более 20 способов изготовления навоза. Ведь у каждого домохозяина земелька требовала своего подхода и обихаживания, своей ласки! Да и сортов зерновых было десятки. Почти каждая семья имела свой набор сортов, особенно ржи. При переделе да чересполосице господствовала трехполка, редко четырехполка. А после закрепления неотчуждаемой земли крестьяне повели на ней шести-, девяти-, а то и двенадцатиполку!
Реки и речки были в общем пользовании, являясь питьевыми. В отношении рыбной ловли соблюдались жесткие правила. Так, в нерестовое время, когда шли на свои гульбища хариус, налим и таймень, для установки каждой верши разрешалось перегораживать не более чем треть реки. Все следили также за тем, чтобы были настилы и мосты через родники, речки и реки, для того чтобы не мутить воду и не грязнить ее смазочными материалами. Мочка льна и конопли была разрешена только на отводных рукавах без стока обескислороженных вод в открытые водоемы. По речкам и ключам, и тоже на отводных рукавах, было построено 20 мельниц. Они были вписаны в природу с минимальными ее нарушениями:, никогда не перегораживалось основное русло реки, речки или ключа. Мощность каждой из таких мельниц достигала 5—7 киловатт. Так что вместе с рабочими лошадьми они давали установленную мощность до 300—400 киловатт. Такой мощности хватало селу для обеспечения его хозяйства энергией, хотя труд еще был во-многом ручным, особенно в животноводстве. Однако уборка зерновых и их обмолот все больше становились полумеханизированными: были уже молотилки, жнейки и косилки. Гумновое хозяйство, о котором в скором времени забудет крестьянство, позволяло без. надрыва обмолачивать хлеба в позднеосеннее и зимнее время, когда зерно в скопах становилось «спелым», набирало максимум живительной силы. С такого обмолота шел тот хлеб, который красотой, запахом и здоровьем вершил крестьянский престол! Потому и считалось обмолачивать хлеба раньше времени, когда они не дошли в скирдах на гумне, делом греховным и зряшным.
В селе был и кооператив по приему молока, поступавшего в изобилии с крестьянских хозяйств. На его маслобойке вырабатывалось масло, имевшее мировой спрос. Привозимый с трехсот пасек мед считался наиболее ценным и шел, как правило, на рынки Москвы, Санкт-Петербурга и даже Лондона. На случай недородов, несчастий и прибавки в посевах береглось в достатке страховое и запасное зерно. Для этого были сооружены особые склады, которые назывались «мангазеями».
Крестьянский достаток, названный в 30-е годы «богатством», определялся трудолюбием и умением вести хозяйство, то есть радением земле и сельскому делу. Один вставал до свету и по росе накашивался вдосталь, а другой — к десяти часам и косу не отбил! У одного сено собрано в стогах загодя, а у другого — в дождь оставлено в прокосах да малых копнах. Иной и по ночам строит водяную мельницу, а тот — в ступе ячмень толчет. Один сани сделает так, что годы ходят без ремонта, а второй — тяп-ляп, на один год! Крестьянский недостаток, прозванный в те же 30-е годы «бедностью», происходил главным образом от лености в труде, неумения вести хозяйство, то есть нерадения земле и сельскому делу.
В 1913—1914 годах захудалых хозяйств с крестьянским недостатком было в селе около 20 дворов, имевших на семью в 5—6 человек 1—2, реже 3 дойных коровы и 2—3 запряжных лошади.
В закрома засыпалось у них около 20 пудов на душу в год. Крестьянский мир считал такие семьи несчастными, стремился им помогать, опекать, и число их оттого с годами уменьшалось. Может быть, нерадение это рождалось от неуважения к сельскому делу, от «нележания души» к нему. Потому и переходили от крестьянствования к кустарным и отхожим промыслам, тянулись к частым переездам от села к селу, забрасывали животноводство, которое ко двору привязывало неотлучно. Крепких хозяйств с высоким достатком имелось в те годы около 20 дворов, которые на 10—12 человек семьи держали 15—20 дойных коров и 20—25 запряжных лошадей. Хлеба намолачивали более 30—35 пудов на душу в год. Более половины хозяйств, имевших в семье 5—6 человек, содержали 7—8 дойных коров и столько же рабочих лошадей. Они засыпали хлеба также более 30 пудов на душу в год. Крестьянский достаток этих хозяйств был столь же высок, как и у крепких хозяйств. Впоследствии в 30-е годы в горном Алтае эти три категории хозяйств будут положены в основу классового деления крестьянства на бедных, кулаков и середняков.
Наемный труд в селе не применялся, разве что на помочи призовут, так для того, чтобы не только в сжатые сроки сделать работу, но и на народе побыть. И катились эти помочи от двора ко двору!
В больших селах были один-два двора, державшие до 30—40 дойных коров и столько же запряжных коней. Такие дворы имели 2—3-х работников, которые, проработав несколько лет в найме, вставали на ноги и становились вровень с трудолюбивыми и зажиточными домохозяевами. С 30-х годов повелось считать, что причиной бедняцких дворов являются мироеды, что, видимо, в степных округах имело место, но не в нашем селе, в котором приторговывал скотом только один двор — Митрофана Рехтина. Но и его нельзя было отнести к мироедам.
Самое интересное то, что этот социально-трудовой устой села происходил не столько сам из себя, сколько из другого устоя — хозяйственно-экологического. Каждое хозяйство двора было поистине организмом, состоящим из человеческой семьи, домашних животных, растений, целом земли-кормилицы. И чем слаженнее был этот организм, опирающийся на вековое крестьянское знание многих поколений, их хозяйственный и экологический опыт, чем талантливее он был устроен, тем более продуктивно он действовал, тем больше был прибыток в хозяйстве. Потому крестьянство — это одно из величайших искусств, которое было по плечу не каждому. Оно было по силам тому, кто рождался с молоком матери крестьянином, кто затем жил и творил как знаток земли, который объективно проявлялся крестьянским умельцем. Тут великое крестьянское умение — радение проистекало от столь же великого крестьянского знания — мудрожития.
Но и этот устой в свою очередь вытекал не столько сам из себя, сколько из еще более глубинного устоя — нравственно-духовного, опиравшегося на нерасторжимые связи крестьянина и природы, земли и тварей ее населяющих. Скажем, приезжал дед Трифон Лаврентьевич Новиков с пасеки в свое большое семейство с невестками, детьми и внуками и спокойно за столом при всех говорил: «Миритесь, из-за вашей свары боль— пчелы плохо влёт идут!» И мирились в семье, кто семя злобы внес, и после того примечал дед, что пчелы выправились в службе по опылению растений и сбору меда. В доброй семье и пчелы были добры и к работе пригожи, а в недоброй и особо злобной — агрессивны и ленивы в труде и даже охочи до чужого меда. Сей знаменательный факт наблюдался и у других домашних животных, особенно собак, хотя и не был правилом. Другими словами, нравственность незримыми путями распространялась от мира человека к миру животных и растений, от которых получала в свою очередь ответную реакцию. В нравственный мир человека включался мир сродных живых существ, которых он нарекал по именам, давал им смысл существования. Но в основе этого явления лежала любовь, которая была многогранна и всеобъемлюща: к отцам и дедам — прошлому, к детям — будущему, к родителям — настоящему, к земле с ее животными и растениями — своей второй живой половине. Вот почему земля являлась не столь поприщем, сколько детищем крестьянина.
Оттого — и провиденциальность, осмысленность человеческой жизни, которая не только зависела от воли живых, но и от памяти об умерших и от думы о еще не родившихся. Выхоленные буренки и красули рожали телочек еще краше, чем их матери, а воронухи и гнедухи — таких же жеребят, которых жалко было отдавать в чужие руки, — все они были членами семьи. И тем во многом объяснялось прибавление стада коров и лошадей. Оно росло как на опаре! И было то не столько от достатка в земле и числа работников в семье, сколько от милосердия к сродным существам, душевной боли за них. Потому подлинное крестьянствование — великий духовный подвиг, который тем более не каждому по плечу. Оно было под силу тому, кто с колыбели его чувствовал, им жил и творил как духовный подвижник, который объективно проявлялся в святительстве земли своей. Земля для него была не столько мастерской, сколько храмом! Именно крестьянин более всего верил во что-то иное, чем само крестьянствование. А это означало, что и весь народ также верил во что-то иное, чем сама его история. Перед самой революцией деды уговаривали своих могутных сыновей приступить к созданию православного храма на селе такой красоты, которой еще не было в храмах, построенных в старинных селах — Сибирячихе, Черном Ануе или Солонешном. И облюбовали место, где его ставить! И старообрядцы готовились срубить на славу свой молельный дом.
Веками создавался крестьянский мир, и вся его полнота еще не постигнута. Но ясно, что этот мир рождался из крестьянского чувства красоты, важнейшего связывающего звена между материальным и духовным миром как источником культуры. Потому-то крестьянская культура лилась, как из драгоценного сосуда, несказанной красотой на бесчисленные веси, затерявшиеся на просторах России. Она составляла основу всеобщей культуры Отечества.
Пусть малой долей, но вносило изо дня в день свою лепту в этот процесс и село на Алтае. Оно благоустраивалось добротными усадьбами с домами, амбарами, скотными дворами, гумнами, мельницами, заимками, поскотинами. Всяк хотел блеснуть умением сладить свой дом напригляд другому, показать, что и он не лыком шит, чтоб говорили: «Вот парамоновский, большаковский или новиковский дом!» Село шло улицей вдоль реки Щебеты и ее притоков — речек Елиновой и Рыбной. По улице не ездили, чтобы ее не захламлять да не разбивать зеленые лужайки около домов, чтобы всегда она была праздничной. Заезд к хозяйственным строениям был с околицы, по-за огородами. И утопало в зелени трав-мурав да раскидистых ветел поселение, не были разъезжены и раздрызганы вкривь и вкось проселки; радели за деревенскую улицу. «Ах, какая ярица уродилась у Ермилы. Глаз бы не отводил»,— говорил сосед соседу. У одних — так лошади все вороные, а у других — гнедые иль игрение! Появились домохозяева, где все лошади были не только одной масти, но и иноходцами. А сбруи на масленицу? — и под серебром, и под медью, и под медью и серебром разом, и плетенные в десятки ремней! А крестьянская одежда из десятков домотканен — то тончайших, то средних, то крученных в несколько, то грубых нитей из льна или шерсти! И прикупленные ткани на ярмарках! Глаз не отведешь, а главное — легкие, удобные, здоровые! Для женщин и девушек на каждый божий праздник, почитай, иная одежда — сарафаны, оборки, юбки, кофты, шали, кокошники, пояски, бусы, жемчуга, ожерелья, серьги. Как маков цвет или июньский алтайский луг в цвету покрыто село в такие дни разодетыми сельчанами. А крестьянская утварь из сотен изделий, и какой красоты и утонченности! Сейчас кажется, что не они, крестьяне, все это творили, а некто другой. И где только время брали?
Да, крестьяне много и трудно работали, часто с четырех часов утра до позднего вечера, особенно в страду, но следили главы семейства да старшие в роде, чтоб надсады никто не имел — грех то неоправданный! Потому умели отдыхать. «Отдохнем — так потом и примахнем», — говаривали старики. Более 100 дней в году было праздничных, включая воскресенья, когда считалось, что работа в лесу, поле, на огороде, гумне и стройке являлась грехом и потому не шла впрок. Многие из этих дней уходили не только на молитву, устройство нравственного лада и духовного покоя и мира, но и на творение красоты во всем, что окружало крестьянина и что воздействовало на его повседневную жизнь.
Песни в такие праздничные дни лились со всех сторон — каждая семья имела свои особенные песни и напевы общесельских песен. Что ни семья — то многоголосый хор!. Но и летом на работу или с работы — с песнями. И на девичьих посиделках за веретеном — тоже песни! А какими хороводами славились сельские девушки и парни! Завидовали тому многие села и деревни и старались выбирать невест и женихов в селении на берегах речки Щебеты. Породниться с крестьянами села на этой речке было завидным делом!
А какие свадьбы справляли! Что ни семья, что ни село— свадьба свадьбе рознь! Неслись по накатанному снегу 7—8 троек и пар лошадей, запряженных в чудесно расписанные кошевки и возки, и лились по долинам от села к селу звон колокольчиков, игра гармошек да проголосные песни. На первой серой тройке — дружка с женихом и невестой, на второй, соловой тройке — родители той и другой стороны, а следом на чалых, игрених, бурых, мухортых, карих и вороных парах — свахи, родные и близкие, стрельцы-молодцы да потешники. И длилась свадьба неделю, и заезжала она в десятки крестьянских ворот, пока вся родня окрестных сел и деревень не угостит молодых и всех с ними давно перебродившей в логунах под божницей в горнице медовухой. И диву теперь даешься, как умели крестьяне творить красоту своей жизни и обладать радостью простого человеческого бытия.
Быть крестьянином означало постоянно нести крест — тяжкое бремя не только кормления народа, но и сохранения его нравственно-духовного здоровья. В тяжком несении крестьянского тягла, в радостях и печалях, в творчестве хозяйства и культуры пребывали села и деревни, не ведая безнравственных помыслов, поступков и дел, Было то же и в далеком селе на Алтае. Не поклониться соседу или селянину, увидев его первый раз на день, не пожелать ему здравствия, не спросить его о здравии деток, хозяйки, благоденствии хозяйства — только потемневший разумом и растерявший совесть человек мог пойти на то.
Как зеницу ока берегли и хранили честь девушки и парня, семьи да и села. Без согласия родителей, без венца вступить в сожительство девушке или парню — хуже не было греха, позор — не только на семью, но и на все село и всех родичей в округе. Хождение из семей от живых мужа или жены по сударикам и сударушкам, смена жены или мужа при их жизни — преступление, которому не было никакого оправдания. Семьи, где это встречалось, считались несчастными, которых можно было только жалеть, как домашних животных. И жалели их и пытались исправлять их, но породнение с ними не вязалось. Как чудесные нежные цветы, лелеяли и растили девушек перед выданьем замуж. Никто при них не токмо что не осмеливался говорить обидные, хульные, скверные, недостойные слова, но и в светлых, добрых, радостных и красивых речах имел подбор. Никто не смел бередить душу девушки или парня, когда они готовились к совершению святого дела — творению семьи. И берегли язык свой, не засоряя его зазорными и зряшными словами, пустословием и суетностью. Что ни семья, что ни село — то речь особая, со своими поговорками, пословицами и прибаутками — меткая, точная, краткая, смышленая. Для тех крестьян, что владели тем языком, нынешний — просто тарабарщина, почти что набор звуков, не могущих отразить тонкую мысль, надругательство над священным общением между разумными людьми. «Каков язык — таковы и души», — помнили все!
Только приставленные костыльки или хворостинки к дверям «охраняли» дома и оповещали, что в них нет ни души. На заимках по дальним пасекам и покосам оставался хлеб, квас и мед для уставшего прохожего иль заезжего путника. За всю историю села был один случай кражи сбруи. Того воришку изловили, провели с одетым хомутом по селу, чтоб другим было неповадно, и отпустили с миром. А попадался еще раз на том же — получал отходную из села на все четыре стороны. Потому-то большая по территории, хозяйству, населению Солонешенская волость имела в управлении старосту из местных крестьян на общественных началах, платных писаря и урядника. В селе же избирался на сходе из добрых и самых толковых крестьян староста, и тоже на общественных началах. Под руководством такого старосты два раза в год собирался сход, который решал вопросы, касавшиеся всего сельского мира, отремонтировать ли мосты, починить ли дороги и поскотины, засыпать ли страховое зерно, учинить ли передел земли, обеспечить ли погорельца необходимым, да мало ли чего бывало на селе, требовавшего решения миром. И попробуй не выполнить то, что предписано сходом! Крестьянский упрекающий, взор, непоклон и отрешение за то — хуже нет наказания! Сельский мир сам собой управлялся, да еще с какой премудростью. Писаных законов знали мало (на то писарь сидел в волости!), но в сердце носили нравственные устои по совести великой!
А взглянем пошире да поглубже на историю нашу, так увидим, что крестьянство было судьбоносной основой Отечества. Мельчайшими живыми «клеточками» этого тела были крестьянские семьи — соборные личности. Они по невидимым взору нравственным и духовным законам созидались из индивидуальных личностей — крестьян и объединялись в свою очередь в сосемьи — сообщины, из которых слагалось крестьянство как целое. Потому без семьи и личности крестьянина, без сообщины не было бы крестьянства и его великих дел. Точно так же без социально-трудового, хозяйственно-экологического и нравственно-духовного устоев не было бы крестьянина и его семьи, сообщины и в целом крестьянства. Все эти устои, будучи неравными, но равноценными, только и могли обогащать друг друга, и государственная деятельность состояла в том, чтобы не покладая рук поддерживать этот крестьянский строй. В этом суть крестьянства и крестьянствования. Таков же был крестьянский строй и в селе на далеком Алтае. От года к году он, совершенствовался, и, казалось, никто и ничто ему не страшны, не найдется силы его сломить. Но вскоре стряслась нежданная тяжкая беда.