Малая замятня
Малая замятня
Революционные события, катившиеся по России, не скоро дошли до села. Но слышно стало, что из соседних сел выехали наскоро несколько крестьян, кто приторговывал скотом. За ними следом куда-то уехал и Митрофан Рехтин — единственный крестьянин, тоже приторговывавший скотом.
Катилась волна гражданской войны: то белые приходили, то красные их теснили, то те обирали крестьян, то эти — надо же было кормить лошадей и вооруженных людей. В 1919—1920 годы были взяты якобы за поддержку белого движения и пропали без вести несколько крестьян — глав семейств со старшими сыновьями. Во след своим пропавшим сородичам — старшим — исчезли и остальные члены семей. Бывало так: днем только что говорил с соседом, а на следующее утро — его и духу уже не было. Пополнение села жителями остановилось. Все приглядывались, что далее будет.
В 1924 году появились в селе уполномоченные из района иль из округа, и по их настоянию был создан комитет бедноты из тех крестьян, что не очень-то уважали крестьянский труд и не отличались высокой нравственностью. Этому комитету вменялось в обязанность следить за всем, что происходило в селе, особенно за помыслами, чаяниями и «разговорчиками богатеев». Ему наказывалось глаз не спускать с крепких хозяйств, хотя и не зариться пока на их имущество. Но это не главное, что вменялось комитетам. Они Обязаны были образовать ячейку новой сельской жизни — коллективного, совместного труда и землепользования. И убедить в необходимости, непреложности наступления этой жизни как можно больше крестьян, а кто не пойдет на убеждения — заранее их приметить и взять на карандаш. И как ни работал и ни заседал комитет, как ни горел у активистов свет в окнах до утра, пока не удалось сколотить такую ячейку. В марте 1925 года прибывший из района уполномоченный предложил вначале из самых активных бедняков организовать товарищество по совместной обработке земли (ТОЗ), то есть весной совместно обработать землю и засеять ее из собранного в кучу семенного зерна. Но в 1925 году весной это не получилось, И только в 1926 году ТОЗ сработал, но урожай делили с криком, руганью, вспоминали былые обиды. Большая часть тозовцев ушла из первенца колхоза. Сохранился лишь кооператив по совместной обработке молока, но количество его членов поубавилось. И так было не только в селе Елиново, но и во всем районе, а там далее и в округе и крае.
Первые шаги коллективизации явно не удавались, крестьяне только им данным чутьем видели в них опасность всему крестьянскому делу: все делалось наспех, непродуманно, без совета с ними, во вред ему. Крестьянам навязывалось что-то такое, что элементарно не вязалось с простым здравомыслием — противоречило основам крестьянского строя, который выстрадан в тяжком вековом труде, всем гением народа. Но эксперимент с крестьянством на началах коллективизации упорно навязывался. Чтобы поправить с ним дело, райкомы и райисполкомы, окружкомы и окрисполкомы, крайком и крайисполком принимали экстренные меры, такие, чтобы не было выхода у крестьян, как только податься в колхозы. А поскольку большинство в селах и деревнях составляли, так называемые середняцкие хозяйства, то на них и направлялись всё способы принуждения к тому. Так, 21 апреля 1928 года в районе создается семейная и налоговая комиссия, которая должна была переобложить многосемейного середняка, «уловить его доходы от несельскохозяйственных заработков». Она установила надбавки к исчисленным ранее у них доходам до 25%. Причем с хозяйств, имевших доходы до 400—500 рублей, снималось 16%, а с хозяйств с большим доходом — только 8%. Были установлены три типа хозяйств по степени налогообложения: индивидуально обложенные, индивидуально обложенные с надбавкой и лишенные льгот по сельскохозяйственному налогу, то есть отнесенные к полному изыманию у них всех наличных продуктов. Члены комитетов бедноты уже не работали непосредственно в сельском хозяйстве, а занимались только политикой — проводили слеты и смотры групп бедноты, совещания, обучения в округах. На них вырабатывалась тактика нового строительства колхозного строя. В этой тактике первым делом должно быть выявление кулаков, вторым — индивидуальное обложение всякого, кто будет препятствовать колхозному движению (продал 10 пудов хлеба — в обложенье пошел!), третьим — ликвидация кулака как класса. Коммуна как форма колхоза должна занимать ведущее место.
В апреле 1928-го и затем в июне того же года пришли «сверху» директивы, запрещающие внутридеревенскую куплю и продажу хлеба, то есть вводилась государственная монополия на хлеб. В селах и деревнях «активисты» начали производить обыски хлебных запасов и даже создавать заградотряды. Находимое в хозяйствах зерно, которое оставлялось на прокорм семьи, и семена изымались полностью, а чтобы замести следы сего разбоя, относили такие хозяйства к третьей категории, то есть лишенных льгот, и объявляли их срывающими хлебозаготовки и нарушающими хлебную монополию. Восемь таких хозяйств были разграблены, а главы их семейств увезены ОГПУ и навечно исчезли в лагерях. А директивы все ужесточались! В феврале 1929 года поступило запрещение на аренду земли кулаками, а в ноябре того же года их лишили всякого голоса во всех видах кооперации. Но этого было мало. Зажиточные крестьяне, трудившиеся от зари до зари, имели от такого труда еще накопленные запасы имущества и продуктов, которые делали их в какой-то мере экономически и нравственно независимыми в своей деятельности и жизни. Это позволяло им, несмотря на внешнее разрушающее давление, сохранять в себе крестьянскую личность — как индивидуальную, так и соборную, семейную. Но существование именно таких крестьян было главным препятствием для силовой коллективизации. Потому более 35—45% общей суммы налогов было возложено на зажиточных крестьян. Бедные хозяйства, составлявшие в селе менее 20%, от налогов освобождались.
Еще с конца 1928 года и особенно в первые месяцы 1929 года зачастили в село уполномоченные из района, округа, края и убеждали поселян в необходимости создания коммуны. «Коммуна нам нужна для того, чтобы ликвидировать двойную душу крестьянина, который не является еще социалистом», — говорили они на сходах. В августе 1929 года наконец удалось сорганизовать такую коммуну под именем «Гигант», в которую первыми вошли 14 бедных дворов. К концу года в нее согнали 11 сел и деревень, включавших около 2500 дворов. Лошадей и жеребят, коров и телят, овец и коз, кур и гусей, инвентарь и сбрую, телеги и сани, молотилки и жатки, зерно и муку, сено и овощи, пчел, мед и воск — все свезли, стащили, согнали в один «котел».
Над селом стояли плач женщин и детей, ругань мужиков, ржание лошадей, рев скота, лай собак, гогот гусей и неразбериха во всем. Лошади и коровы бежали из непривычных загонов-лагерей на свои дворы. За ними неслись очумелые скотогоны-«активисты» с матом, угрожая тем, кто приютит теперь коммунарскую скотинку! Большая часть накопленных за десятилетия крестьянами имущества и продуктов за несколько месяцев была разворована, растащена, съедена — пошла прахом! Коммуна «Гигант» распалась.
Благо каждый тащил своего савраску и изревевшуюся буренку во двор, когда видел, что спина у лошади сбита или вымя у коровы не доит — присушено, да загодя косил сено по ночам в кустарниках. Нашлись и несколько десятков семей, которые не сдали свое хозяйство в коммуну, тем и сохранили его от растранжиривания. Августовские ночи стояли лунными, так многие урывками убирали хлеб серпами. Кто побольше вернул «добра» во двор, тот и не столь бедствовал, а кто был нерасторопен, тот пошел в голод и по миру. Жители села почувствовали впервые признаки голодовки! У кого что уцелело да лишку было, тот делился с растерявшими по спешке к новой жизни. Так с миру по нитке насобирали семена, рабочий скот да готовились к весеннему севу 1930 года. Но не думали крестьяне, выйдя едва живыми из беды коммунарской, что их больше не оставят в покое, не дадут самим решать крестьянские дела и что потянется эта «хлябетина» на десятилетия!
В январе 1930 года стало известно, что Сибкрайком принял постановление об окружных темпах коллективизации на текущий год. По Бийскому округу, куда входило село, надо было поднять уровень коллективизированных хозяйств с 4%, как было предусмотрено ранее планом, до 36% и более. Сплошная коллективизация должна быть закончена к 1 октября 1932 года. В Сибкрайкоме, окружкоме и райисполкомах создавались боевые штабы по руководству операцией по раскулачиванию и выселению контрреволюционных элементов из сел и деревень. Весь наличный репрессивный аппарат: ОГПУ, милиция, прокуратура и суд, земотделы, финотделы, редакции газет, селькоры, комитеты бедноты, сельские Советы, руководители ТОЗов, артелей и коммун — все были задействованы в силовом давлении на крестьянство. В села и деревни выезжали уполномоченные, которые при участии сельсоветов, предколхозов, бедняцко-середняцких групп и батраков должны были производить опись имущества кулаков и его конфискацию.
В феврале 1930 года Сибкрайисполком усиливает темпы коллективизации. Спускается конкретная разнарядка о выселении на новые земли, не считая изгоняемых на север, «социально особо опасных крестьян», 50 тысяч семей, в том числе по Бийскому округу — 6500 семей. Надо было согнать с земли, выселить из домов и вывезти 250—300 тысяч душ по краю и 35—40 тысяч душ по округу! На помощь лихорадочно действовавшим боевым штабам идут драконовские директивы «сверху». Сибкрайком рассылает 1 марта 1930 года по местам директиву о порядке раскулачивания и переселения кулацких семей, в которой разъяснялось, что часть этих семей, не представлявших социальной опасности и имевших трудоспособных, но больных членов, и женщин на последнем периоде беременности, райисполкомы по своему усмотрению могли выселять на новые земли в отдельные местности или отдаленные места в пределах края. Вот гуманисты XX века! То ли из центра поступила депеша, то ли в крае посчитали, что темпы коллективизации сильно занижены, и потому 25 апреля 1930 года отменили ранее данные директивы и приказали завершить сплошную коллективизацию не к октябрю 1932 года и даже не к концу 1931 года, а к весенней посевной кампании 1930 года! И заработал как исступленный районный боевой штаб, загоняя одних крестьян в колхозы, а других вырывая из сел и деревень.
На сельском сходе, состоявшемся в апреле 1930 года, выездные боевые штабы говорили, что сделана ошибка, преждевременный скачок в высшую форму коллективного хозяйства — коммуну, но что это делать еще рано и надо не с ТОЗа начинать, а с колхоза — артели, которая выше его по уровню обобществления и сознания крестьян. «Артель, — объясняли они, — это такой колхоз, когда становятся общими земли, инвентарь, хозяйственные строения, рабочий и продуктивный скот, а в личном пользовании остаются свои дома и огороды, мелкая птица, да одна корова, но кто хочет, может сдать и ее, молока хватит в колхозе на всех». Для организации такого колхоза создан был в селе боевой штаб из представителя райисполкома, председателя сельского Совета, активистов бедняков. Этот штаб объявил, что все села и деревни, которые ранее входили в коммуну «Гигант», теперь объединяются в колхоз-артель имени партизанского командира Громова. Во исполнение директив боевые штабисты работали круглосуточно, вызывая крестьян по одному или группами на собеседование, задавая специальные вопросы, по ответам на которые можно было судить об их классовой сущности и социалистической сознательности. На этих собеседованиях требовали от крестьян доносов, оговоров, предательства, злодейски попирая их совесть. Любой ценой надо было убрать с дороги нравственные устои, спасающие от раздора в крестьянстве, разжигания в нем социальной ненависти. Так собранный материал — досье на крестьян — необходим был для разделения всей крестьянской сообщины на классы — бедняков, середняков и кулаков. А из этого расклада выводилось главное — кого отнести к «мироедам». По директивам эти «мироеды» делились на три категории, и к ним должны были применяться различные меры репрессий. Кулацкий актив подлежал наиболее жестоким репрессиям, вплоть до заключения в концлагеря и расстрела. Наиболее экономически мощные и активные элементы кулачества выселялись, менее мощные кулацкие семьи переселялись за пределы коллективизируемых территорий. Все имущество таких кулаков-«мироедов», их вклады конфисковывались и передавались коллективизированной бедноте, с зачислением в неделимые фонды создаваемых колхозов и на погашение долгов коммуны кооперативным и государственным органам.
На собрании бедняков и сочувствующих колхозному движению было зачитано по заранее отработанному списку с учетом разнарядки и определено к выдворению из села 17 семей как классовых врагов, которые мешали и будут мешать колхозному движению. О тех 11 крестьянах-односельчанах, которые уже были взяты репрессивными органами в 1919—1920 годах и позднее, в 1927—1928 годах, не вспоминали, считали, что эти отцы и старшие сыновья самых хозяйственных семейств сгинули, ну и туда им дорога при теперешних-то делах.
И пора назвать репрессированные семьи, чтобы знала история их имена. Вечная им память! Они работали лучше всех, ухаживали за землей и скотом не в пример другим — нерадивым, соблюдали семейные крестьянские устои, берегли нравственную жизнь на селе. Без них не быть бы крестьянскому миру, которым мы держались века. Не каждый отваживался в их присутствии хулить высочайшие идеалы жизни крестьянина, нарушать экологические законы окружающей природы, глумиться над нравственными устоями жизни рода, семьи, села, деревни, народа. Они жили по правде, потому и побаивались их те, кто возжелал кривды, кто уже творил черные дела!
Вот поименный перечень этих мучеников коллективизации: две семьи Фефеловых, две семьи Телегиных, две семьи Казазаевых, две семьи Новиковых, семьи Поповых, Большаковых, Пахомовых, Гордеевых, Черданцевых, Бобровых, Даниловых, Попугаевых, Зариных. На том же, видимо, сходе было решено семью Ермилы Трифоновича Новикова раскулачить, но оставить в селе, так как он, высказался сход, много делал добра людям, будучи выборным старостой на селе, и был глуховат. А было у него в то время в хозяйстве на 6 человек (самих двоих, трех дочерей и одного сына): 7 дойных коров, 6 запряжных лошадей, 2 телеги и два передка, 6 саней, 6 комплектов сбруи, 7 серпов, 6 кос, 4 топора, 3 поперечных и 1 продольная пила, плотнично-столярный инструмент, 2 плуга да 3 сохи, 3 бороны, мельница, 30 пчелосемей, гумно, амбар, навес и скотный двор с поветью, баня и крестовый дом из сеней, прихожей, избы и горницы да тесовый забор на столбах. Все это движимое и недвижимое имущество было описано и изъято в колхоз в фонд взносов бедняков, за исключением топора, поперечной пилы, двух лопат, лома, двух серпов, рубанка и четырех стамесок да съестных продуктов на два месяца. Даже последнюю овчинную шубейку сняли с плеч хозяйки Параскевии — жены Ермилы! Со словами: «Прости им, Боже, не ведают си, что творят!» — перекрестился, поклонился на все четыре стороны и пошел он с сыном рыть землянку на берегу реки, куда и переехала обобранная семья. В отнятый у него дом въехала семья бедняка Кирилла Казазаева.
Потянулись за околицу прижатые с боков конвоирами санные и тележные вереницы повозок в дождь, грязь, снег да мороз, набитые детьми, отцами и матерями, стариками и старухами и прикрытые чем попало — рогожей, зипунами, тряпьем, половиками и рваными одеялами. Ограбленных и обобранных до нитки 16 семей провожали все оставшиеся жители села, за исключением тех, кто потерял человеческий облик, — активистов и уполномоченных. Никто, расставаясь, не мог удержаться от слез и стенания. Обнимались в последний раз и просили прощения друг у друга. Понимали, что уезжали навечно богатыри духа, великие труженики-крестьяне, рождаемые и творимые веками. Вначале изгоям говорили, что часть из них (это решал райисполком) будет выселена в отдельные места в пределах края. Но край был так велик, что тянулся до далеких тундр и холодных лесных болот Томского округа. Туда они все и загремели! На каком-то этапе выселенные семьи разделили на трудоспособных и нетрудоспособных членов. Первые пошли на лесозаготовки, сплав, строительство лагерей для себя, а вторые — в поселения, специально приспособленные для них.
И пошли они по дальним дорогам, баржам, пересылкам, болотным комариным лагерям, перекличкам, тюрьмам с голодовками, насилием, издевательствами, болезнями и вымиранием. Уже за последним домом на окраине села они были превращены в нелюдей, которым и на свет-то не стоило появляться.
Разрешалось брать на одну семью выселенцев серп, 2 мотыги, заступ, 2 топора, поперечную пилу, 0,1 продольной пилы, плотнично-столярный инструмент стоимостью 15 руб., 0,1 бороны, 2 косы, 0,5 комплекта саней, телег и сбруи, 0,2 плуга, харчей на два месяца, 0,5 коровы и 0,4 лошади. На запросы изгоняемых крестьян о том, как с таким-то имуществом можно далее жить, уполномоченные и активисты колхоза объясняли, что потому-то и дается им столь мало, чтоб в новых местах они объединялись в колхозы, чтоб перевоспитывались там к новой жизни. Но спешка с выселением была такова, так торопили уполномоченные, активисты и сотрудники ОГПУ, что даже половину того, что полагалось, взять с собой не удавалось. А иные просто на все махнули рукой и ничего не брали, кроме топора и пилы да сухарей на несколько недель.
И опять стояли стон и плач женщин и детей, рев животных, заунывный и не смолкавший сутками лай бросаемых собак (иных пристреливали на месте!), часть усадеб горела, подожженная от злости и в отместку, чтоб сгинули навечно! Имущество выселяемых свозилось на артельные склады и по домам бедняков, где оно за несколько месяцев растаскивалось, расхищалось, портилось! На отобранных и откормленных лошадях скакали активисты в пьяном и буйном состоянии, крича: «Наша власть пришла». Поили взмыленных лошадей сгоряча, и они гибли от воспаления легких, сбивали им спины и заподпруживали животы, ломали ноги. На фефеловском иноходце пьяный учетчик награбленного налетел на валявшуюся борону и распорол ему живот до смерти. Умирающую лошадь он добивал коваными сапогами, приговаривая: «Кулацкое отродье!» Вместе с этим иноходцем канули в Лету и иноходские табуны села Елиново! От знаменитых фефеловских, парамоновских, поповских, телегинских лошадей — вороных, игрених, карих, гнедых — скоро остались клячи и скелеты! Ведерницы коровы орали в колхозных загонах и не давались доиться новым хозяевам. И тех из коровушек, которые долго упорствовали в том, наказывали побоями, а нередко и забивали на мясо. Козы разбрелись по высоким горам и кручам, одичали, и спустя несколько лет пришлось их отстреливать специально созданной бригадой. Разграбленные дома стояли с пустыми глазницами да бродящими вокруг них кошками, собаками и курами. Некоторые из петухов стали агрессивными, пытаясь нападать на прохожих, особенно уполномоченных и конвоиров. Недавно добродушные и невороватые сибирские лайки пролезали в амбары и крали съестные продукты, таща их к своим бывшим дворам, защищались свирепо, когда кое-кто пытался их поколотить. А уполномоченного и двух конвоиров, заехавших поутру на телегинскую пасеку без хозяев и пытавшихся полакомиться медком, пчелы загнали в темный сарай-омшаник и держали их там, искусанных и опухших, до полной ночной темноты. Лошадей же нашли за 20 верст в соседнем селе.
Большая часть инвентаря, борон, жаток, молотят, телег, передков, саней была свезена в одно место и брошена под открытым небом, завалена в первую же зиму снегом и стала непригодна ко второй весне. Зерно, наспех собранное в амбары с худыми крышами, промокло, загорелось и полностью пропало в двух амбарах из пяти. Искали виновных выезжавшие следователи и, не найдя их, угоняли в заключение невиновных, часто менявшихся кладовщиков. Сливочное масло, отобранное у выселенных и свезенное в амбар, в оттепель по весне вытекало сквозь щели в его полу и разлилось по улице на радость бродящим голодным собакам и свиньям.
Над селом подолгу и почасту стояла небывалая до сих пор зловещая мгла, которая днями шипела над головами прохожих странными, тихими, ползучими грозами. Наступившая весна была почти безмолвна: многие певчие птицы почему-то не прилетали или обошли стороной злополучное село. А еще до того как зазеленела трава на солнцепеках, собралась как-то ранним утром большая стая домашних белых гусей (говорили, что якобы парамоновских!) на горушку да долго горланила, видимо, созывая зачем-то всех своих сородичей. Бабка Соломония пошла их согнать в улицу, но при ее подходе гуси с криком взлетели и, поднимаясь все выше и выше в синь неба, улетели на восток — то ли вслед хозяевам, то ли просто на волю. Дивились все: летывали так-то гуси над селом, но чтоб улететь навсегда — не бывало такого!
Не прошло и двух месяцев после еще не закончившегося штурма крестьянства — небывалого за всю его историю завоевания, как появились окружные тройки из ОГПУ, РКИ и прокуратуры для рассмотрения жалоб о раскулаченных и возвращении им имущества. По решению такой тройки вернулись из ссылки, как незаконно выселенные, четыре семьи: две Телегинских, а затем Черданцевых и Новиковых. Имущество им не вернули: оно было разворовано, растащено, изношено, прожито — и пойди найди его теперь! В семье Новиковых отец не вернулся. Он был замучен пытками за то, что не сознавался в школьном поджоге, которого, все знали, он не совершал, а был в нем оговорен злоумышленниками. Школа тогда размещалась в кулацком телегинском доме, и сожгла его сторожиха-истопник. Вновь испеченные следователи ОГПУ во главе со своим районным начальником Дударевым сажали Самсона Трифоновича Новикова голым на снег и подолгу так его держали в жестокий мороз! Высокому, статному, кроткому, с окладистой бородой крестьянину палачи кричали: «Мы те покажем жись — ишь грамотный!» Да пытку ту подсказал им односельчанин активист, что сопровождал Самсона Трифоновича в ОГПУ и люто ненавидевший его за грамотность!
Вернувшиеся из Нарымского спецокруга ссыльные иногда близким рассказывали шепотом (я сам то же узнал в 60—70-е годы от живых выселенцев в Архангельской и Вологодской областях), что везли их на баржах и выбрасывали на лесные и болотистые берега рек, где они должны были на «правах колхозов» своими руками создать себе жилье, раскорчевать лес, осушить болота, построить хозяйственные постройки. Через год или даже к весне после осенней высадки на эти берега сохранялась в живых только половина привезенных. Особенно гибли старики и дети. Выжило же в местах спецпоселений не более одной пятой от прибывших. И все время, пока они находились в изгоне, их взоры обращались на юг, к своим землям, к родным могилам и пепелищам, глаза их не просыхали от слез! Силами 100—120 семей спецпереселенцев строился поселок, включавший 15 жилых бараков, здание комендатуры, скотный двор на 30 голов, тесовый и бревенчатый склады, пожарный сарай и общественную баню. Постоянный надзор, запрещение выезда и передвижений, отметки, ежедневные нормы труда и продуктов питания — все как в подлинном концлагере, который и призван был ликвидировать кулаков как класс!
А там, на родине, куда они убежали бы хоть с завязанными глазами, никто уже не мешал огромной своре «посадников да нарядчиков» из села, района, округа, края строить колхоз не столь высочайшей формы, как коммуна, но чуть пониже — артельной. В границах разбежавшейся коммуны «Гигант», то есть из тех же 11 сел и деревень, почитай, в округе с радиусом в 25—30 километров, в муках, ненависти, насилии родился колхоз. Его контору разместили в центре этой округи, в сёла Елиново, чтоб начальству можно было обыденкой возвращаться из каждой деревни, прикрепленной к нему в удел. Председателями сельского Совета, и колхоза стали те, кто до колхоза и своим-то хозяйством не мог управлять и не знал толком крестьянского дела. Так, первым предколхоза стал некий Семидякин — из двадцатипятитысячников. Семенной фонд наскребли кое-как на одну треть посевных площадей: после сплошной чистки амбаров еще в 1928 году крестьяне никак не могли свести концы с концами в хлебе! Посевы по пару уже как два года не водились, сеяли на скорую руку под весновспашку. Из 500 гектаров, возделываемых до коллективизации, засеяли весной только около 200 гектаров, уморив на тяжелой работе без овса десяток хороших рабочих меринов. Сеяли рожь до самых июньских теплых дней, когда береза стояла в пышном зеленом уборе. Засеянная так поздно ярица не вызрела и была скошена на сено, а часть ушла под снег.
Бригадир, объезжая по утрам колхозников, стучал плетью в окна, зазывая на работу, а если не откликались, то слезал с коня, входил в дом и заливал топящуюся печь водой, оставляя детей на день голодными и холодными. Колхозная работа — прежде всего! Однако собранный урожай хлеба пришлось сдавать по распоряжению района, округа и края и даже семенной приказано было увезти. Село осталось к зиме без хлеба! Еще не сданную впопыхах в колхоз скотину продолжали забивать. На оставшихся во дворах коровах — по одной на семью — косили сено по ночам на лесных полянах да по берегам ручьев. Возили копны на себе. Голод стоял у ворот, но помогали старые запасы бобов, гороха, отрубей, овощей, кедровых орехов, спасал картофель! Да и мясо еще раздавали от забоя скота почти даром, чтоб не пропадало. Дрова возили тоже на себе: не надо было клянчить и унижаться лишний раз у бригадира, прося лошадь, принадлежавшую год назад просителю. Потиху начали (растаскивать брошенные кулацкие сараи, амбары В дома. Пережили зиму — плохо, голодно, лихо, надрывно, так что кости да кожа остались — все малым ребятишкам отдавали. Но весной 1932 года дружно сеяли хлеб, выпросив семена в районе, а тот — в округе; пололи его, косили споро-пырейные луга, бабы выкладывались, кто любил работу, гоня трехметровые прокосы. Многие надеялись, что все это временно, что жизнь наладится, что не станут весь хлеб выгребать. «Не изверги же там «наверху», уж, поди, и наелись нашего хлеба, дак и нам теперича оставят!» — говорили бабы-ударницы на покосе. В солнечный и жаркий ильин день, который считался грозным летним праздником, погнали кого уговорами, кого силой на уборку сена на большом увале. Люди шли и работали с неохотой, но к обеду завершали уже несколько зародов-стогов с приметками. Вдруг появившаяся из-за хребта, с запада, тучка разрослась в гигантское кучевое облако, из которого обрушился ливень с грозой. Два зарода сгорели в небесном огне! Сеноуборщики остались целы и невредимы, но их труд пошел прахом, да вспомнили они великие крестьянские верования. В конце августа прошел слух в селе, что есть приказ все намолоченное зерно, которое почти на себе носили в амбары, свезти в район, а оттуда, известное дело, потащут далее. Слух подтвердился, и зерно все до зернышка увезли неизвестно куда. К поздней осени кончились последние остатки старых продуктовых запасов, включая отруби, что скребли по сусекам, ребятишек стали держать на молоке, которое давала единственная на дворе корова. А зимой начался голод! Он продолжался весь 1933 год! И в этот год ушли на забой многие дойные коровы и мелкая птица. Вся лебеда на огородах, глухая крапива и корни репья-лопуха за заборами и пряслами, на заброшенных усадьбах были начисто съедены. Дикие растения: лук-слизун, ревень, борщевики — все было снесено с гор и тоже съедено. Заготовкой этих растений занимались подростки. Как только ранней весной хариус поднялся на нерест в речки и ручьи, они же снабжали семьи рыбой. То вершой, то неводом, то удочкой вылав-ливали белоголовые босые парнишки каждый день по несколько килограммов хариуса, и на часть зимы хватало. Тем и поддерживали ослабевших матерей, отцов и работавших братьев и сестер. И если бы не эта рыба — не выжить бы сельчанам, благо ее было в те годы в реке, речках и ручьях столько, что потом никогда не бывало. Сил не хватало не только на колхозную работу, но и на собственный огород да покос. Мужики были в поле спозаранку. Но бригадир все объезжал дома и гнал баб, заливая топящиеся печи у нерасторопных, на покос или косовицу хлебов. Они падали, пройдя несколько прокосов, и тогда, сжалившись над ними, он давал команду: «Все по кустам». Это означало — полезай на черемуху, урожай которой в тот год был слишком изобилен. Подростки, бабы и мужики объедались плодами черемухи и долго потом маялись животами. Оттого некоторые так и не поднялись! Умирали дети, постепенно ослабевая. Почитай, каждый третий ребенок так-то ушел из жизни! Так же умер и мой второй по возрасту брат — Ефрем. Не выдержал голода, отдавая последнее детям, и Ермила Трифонович Новиков — умер в 1934 году, не дожив и до 60 лет.
В конце августа 1933 года едва ли достигшие двадцати лет парни-колхозники Никита, Астафий, Филипп, Санька, Степан, Ахромей набрали ночью в поле по торбе ржаных колосков и принесли домой, чтоб накормить умирающих матерей и детей (уж более двух лет хлеб во рту не бывал!). Но их сверстник Андриан их выдал. Всем дали по 7 лет лагерей! Никто не вернулся — все погибли там, за исключением Степана, который пришел больным, немного поболел и умер. Не приняли судьи во внимание и того, что умирали родные и что принесли они колоски ржи не столько для еды, как для запаха в дому, Один из «колосковых» говорил на суде: «Бабушка заказала принести хоть пучок колосков под божницу для запаху, а мы и решили принести по торбе, чтоб его больше было!» Безучастны были судьи и начальство колхоза и сельского Совета к этому заявлению, хотя сами исподтишка не торбами тащили, а мешками! Василиса Пушкарева возила из села хлеб колхозный на подводах по госпоставкам в город за 200 км и в пути как-то взяла ведро овса. Принесла его на мельницу для размола, но мельник сказал об этом председателю, а тот подал в суд, и дали ей год лагерей. Отсидела и, идя домой, дорогой утонула в половодье, спасаясь на льдине. Сироты многие шли по миру, как стаи заброшенных щенят, и мерли как мухи. Вернувшиеся из ссылки «незаконные кулаки» говорили, что там, в лагерях, при комендатуре, изредка скудный паек, но давали, а тут и того нет!
И не было недели, чтобы не являлись в село на откормленных лошадях уполномоченные разных рангов и представители райкома, райисполкома, ОГПУ, райземотдела и т. п. Говаривали, что только в здании бывшего волостного правления, где теперь размещался райком и райисполком, и в соседних домах сидело более сотни человек начальников! Ублажали их колхозные и сельсоветовские руководители, загружая на обратный путь припасами из кладовых, поили и кормили да по ночам женщин им водили. Не гнушались они даже насилием: девица ли была перед ними, женщина ли многодетная или солдатка…
По сообщениям газет, каким-то «колхозцентром» на самом «верху» была установлена еще в 1931 году в колхозах «сдельщина» в виде трудодня. Пришла она и в колхоз им. Громова. Колхозники в сущность «трудодня» толком никак не могли вникнуть. Бухгалтер на собрании разъяснял, что ежели ты сторож, уборщица, погонщик, подросток (!), то тебе, проработавшему 10 часов, запишут 1 трудодень, а ежели ты работник по посеву, то получишь 1,25 трудодня. Будучи пастухом, трактористом, рулевым, возчиком — 1,45, грузчиком, землекопом — 1,65, а кузнецом, печником — 2 трудодня.
— Ну, а ты, Григорий Семенович, как счетовод наш, сколько же трудодней себе запишешь? — спрашивали из передних рядов.
— Я-то — два с половиной, а вот председателю положено — три!— отвечал, не глядя в зал, бухгалтер,
— А как, в толк не возьмем, с оплатой этих трудодней? Кто трудодни, энти трудовыходы, будет записывать? — кричали из прихожей бывшего новиковского дома.
— А как я на этот трудодень прокормлю всех-то — у меня их мал мала меньше — девять душ со стариками? — рассуждал маленький сгорбленный мужик, стоя у косяка.— Да женка чуть ноги волочит!
Иные вопили: «Не надо нам трудодней, оставим так, как было!» А было так. Зябь не пахалась, скирдование на гумнах и обмолот зимой, как в старое «докулацкое время», объявили «правым уклоном», а запишут в него — быть в лагере! Неработавшие получали больше хлеба, чем работавшие. Многие — тихие, негорластые — оставались без хлеба! На завалинках, у контор колхозов или в приемных председателей сидели с мешками и торбами бывшие партизаны, отстаивавшие Советскую власть еще в 20-е годы, и кричали в правлении: «Что за власть пришла — морют и морют, хуть до куда морют. Мы что, даром кровь свою проливали? Нас теперь пусть она кормит бесплатно и до глубокой старости. И семейным нашим также надобно жить. Небось мы партизанские!» Давали им из колхозной кладовки мешок отрубей, большая голодная семья съедала его за два дня, и они приходили снова в правление, клянчили прокорм партизанский, заслуженный.
Председатель на собрании объяснял, что устанавливается такой порядок распределения продуктов по трудодням: вначале сдадим государству, затем отчислим в неделимые фонды, а уж потом выдадим на трудодни. Базарили колхозники-до утра, но так и не поняли, что такое трудодень и как с ним жизнь пойдет!
Колхоз не выполнял планов хлебозаготовок и отчислений в неделимые фонды, и потому на трудодни ничего не оставалось. Потому большую часть времени колхозники трудились бесплатно, и только труд в неурочное время и по ночам на клочке земли у дома спасал положение, не давал умирать с голоду. Но и эти приусадебные участки находились под прицелом начальников разных уровней: ждали случая, чтоб их взять в изгон! Слышно было, что в каких-то степных колхозах выдали на трудодень по 2 килограмма зерна, а в других — и по 20 копеек деньгами. Обещал председатель выдать к концу 1934 года по полкилограмма зерна и тоже по 20 копеек на трудодень, но кончился год — их не выдали, как и в следующем году. Один крестьянин в соседней Тележихе сказал на конюшне о том, что «живем похлеще, чем на барщине», и через день его забрали работники ОГПУ. С тех пор никто больше о нем ничего не слышал!
В 1931—1934 годах в районе каждый год создавались оперативные тройки по посеву в составе секретаря райкома, уполномоченного крайкома, начальника районного отдела ОГПУ с привлечением, на заседания тройки — райпрокурора, начальника милиции, председателя райпартконтролькомиссии. Эта тройка в окружении десятка человек (были и конвоиры!) приезжала в село ранней весной, и стояла тогда в нем гробовая тишина, даже собаки прятались в подвалы и зарывались в сено на дворах. Была на этот случай и пословица: «Троица в село, а народ из села!». У коновязей стоял десяток лошадей, запряженных в кошевки. К вечеру их уводили в конюшни на кормление последними сбережениями колхозного овса. Его не выдавали даже голодающим детям и старикам для выпечки овсяного хлеба, но лошадям, на которых прибывали тройки с сопровождающими, — пожалуйста! Какое было дело до этих детей и стариков всесильной и всесокрушающей власти! Репрессии продолжали быть решающим мерилом руководства. Не вступил в колхоз или вышел из него — кулак, и место тебе в ссылке, то есть в лагере.
Приехав в село в 1934 году, тройка сняла с работы двух бригадиров и отдала их под суд. Тут же их и забрали — благо и прокурор и начальник милиции под рукой. А кладовщика взял в свои руки начальник ОГПУ, отобрав его у начальника милиции. По предложению троек продолжалось обобществление последних коров, раскулачивание чем-то заметных в достатке крестьян, а райисполком и сельские Советы накладывали на колхозы штрафы, давали твердые задания. Так раскулачены были две семьи в деревне Рыбное за то, что их родственники когда-то держали маралов. Тройка самовластно установила обязательную норму трудодней; для взрослых мужчин — 300, для взрослых женщин — 200, а для подростков — по усмотрению правления колхоза. И тешились руководители колхоза: кому и сколько эту норму установить. А не выполнил ее — отрезали приусадебный участок, лишали покосов, не давали лошадей. Тройка объясняла сокращение поголовья скота в колхозе агитацией «скрытых кулаков», которые перешли на новую тактику — изнутри разваливать и губить рост нового общественного хозяйства. Было объявлено, что развал колхоза им. Громова связан именно с явлением такого рода! На нескольких крестьян, продававших по 1—2 пуда ржи односельчанам, донесли, и они были индивидуально обложены. Чтобы рассчитаться, эти крестьяне «самообложились», то есть продали все свое имущество с молотка. Но и это им не помогло — они были сосланы, как кулаки. Таким индивидуальным обложением и закрывали прорехи в поставках хлеба, подвергая крестьян «самораскулачиванию». Это была одна из главных задач «посевных» троек!
Шли указания из разных инстанций об «укреплении новой трудовой дисциплины». Сельсоветовское и колхозное руководство понимало это по-своему, да так тому учили и тройки. За 5 минут опоздания на работу председатель или бригадир сажали в холодный амбар «прогульщика» на всю ночь без теплой одежды. Особенно это практиковалось в отношении молодых женок, имевших грудных детей. Отчаявшиеся мужики, натерпевшиеся издевательств, наконец, осмелев, ломали двери амбаров, кидали им теплые шубы или спали вместе с ними, а иные уводили женок домой. «Добро» выселенных крестьян было к тому времени растрачено, прожито, съедено — пошло прахом! Не только не рассчитывались за долги коммуны «Гигант», которые хотели покрыть конфискованным имуществом изгнанных, но накопили еще большую задолженность. Обещанные районом, округом, краем дотации деньгами, техникой, товарами ширпотреба не приходили или растаскивались, может быть, где-то на подходе к колхозу. А работать все больше заставляли без просветов и выходных! Десять часов надо было отдать колхозной работе, чтобы отработать минимум трудодней, да потом вечером и ночью — столько же еще на своем дворе, чтоб с голоду не умереть. Не оставалось времени не только на ласки, пригрев детей и женщин, но и на элементарный сон. Дети беспризорными бродили по улицам и огородам, спали в конопляниках и на гумнах, где их подолгу, искали. Устав артели не предусматривал ни платные, ни бесплатные отпуска колхозникам. Не было в нем оговорено ни тех, ни других отпусков по беременности и родам. Бабы все меньше рожали; ежели случалось такое, то частенько в поле да на покосе.
По ночам некоторые семьи куда-то исчезали, бросая свой скудный скарб на произвол судьбы. Но куда ж убежишь без паспорта, даже без справки из колхоза на то, что ты к нему прикреплен: горемык ловили и направляли в лагеря как злостных подрывателей колхозного строя. Не мог крестьянин вне колхоза сеять зерновые, так как еще с 1928 года это дело принадлежало монополии коллективных хозяйств, как и торговля хлебом. А кто рисковал посеять горсть зерна на поляне в лесу (такие бывали), тот уголовно наказывался. И хотя еще в июне 1930 года была отменена монополия на мясную продукцию на селе, но крестьянину негде было ее продать — базары и рынки были закрыты зимой того же года. Села и деревни пустели, вымирали. Все видели, что уже к концу 1933 года колхоз им. Громова, выросший из коммуны «Гигант», полностью развалился, как развалились и другие колхозы района. Забеспокоилось районное руководство, жаловалось выше, в округ, а тот — в край. В депешах летело: надо спасать положение. Навстречу пошли директивы из центра, края, округа, района. Одна из них — разрешить колхозы разукрупнить! И в 1934 году из колхоза им. Громова создали несколько колхозов. К селу Елиново присоединили две почти погибшие деревни — Рыбное и Чилик. В самом большом селе Топольное, входившем в гигантскую артель, организовали колхоз им. Кагановича. Вторая директива — разрешить отходничество колхозникам, третья — допустить им пользоваться лошадьми для удовлетворения личных нужд, четвертая — не допускать игнорирования единоличного хозяйства, с которым должно мириться, и, может быть, еще долго. Была и директива об освобождении на два года от налогов обобществленных скота и птицы, а также о списании задолженностей колхозов по землеустройству. И в селе раздали часть скота по дворам, прибавили огороды, на их вспашку и подвозку дров к домам стали иногда давать лошадей, труженики получили по несколько мешков отрубей. Но дело поправлялось плохо, колхоз продолжал влачить жалкое полуголодное существование, редея; многие стремились уехать из села. Вербовщики умудрялись охмурить председателя, и тот, изловчившись, отпускал некоторых поселян для великих строек, требовавших все больше рабочего люда. Ушедшие в армию часто не возвращались в село.
Солнечным хлебородным августом 1937 года по разнарядке, как врагов народа, прямо со жнеек опергруппа НКВД взяла семь самых работящих и совестливых мужиков, которыми как-то еще держалось село, таких, которые беспрекословно шли на все работы и лишения и в своей жизни и муху не обидели. Как тогда говорили, они дошли «по линии НКВД». Линия эта поглотила безвозвратно Максима Беспалова, Агафона и Федора Поповых, Венедикта Налимова, Дорофея, Ермилу и Василиса Большаковых. Подвыпившие уполномоченные проболтались в селе, что всего взяли в районе так-то около 1000 человек. Среди них был взят и Михаил Филаретович Черепанов из села Туманово. Осталось на руках жены Агафьи — дочери Ермилы Новикова — четверо малолетних детей. Разбойничавший в то время в том селе руководитель Кирька Ломакин носился на взмыленном жеребце и кричал: «Повалитесь все камни на богатые дома!»
Переехала Агафья с детьми в Елиново, поселилась в одном из заброшенных домов и стала приспрашивать работу, чтоб кормить голодных и босых ребятишек. Председатель сказал: «Тебе, жене врага народа, не следует давать никакой работы!» Но потом, сжалившись, отправил ее копать вручную силосные ямы глубиной до четырех метров. С такими же, как она, женами «врагов народа» Агафья корзинами поднимала из ям землю. И так бывало от зари до зари! И вспоминала, как к в 1914 году умирала она от воспаления легких 8 лет от роду и как дед Трифон сказал ей тогда при матушке: «Зря, внучка, поправляешься, будешь всю жизнь силосные ямы копать!» О тех ямах и слыхом никто я тогда еще не слыхивал. Дивилась Агафья Ермильевна на то предсказание деда. Она действительно потом всю жизнь их копала, пока не обезручела и не обезножела. И пропахла силосом так, что все ее сторонились. «Агафья идет», — за полверсты чуяли односельчане! Более 30 лет во рту хлеба не держала, отдавая его детям. Питалась конопляным семенем, натолченным в ступе. Поднимавшихся детей не принимали в школу как «вражье отродье»! Вспоминала также не раз, как поехала она в район передать съестные припасы мужу-арестанту и как узнала там, что «враги» содержатся в бараке НКВД. Подошла поближе к нему и увидела, как августовским теплым днем пар валил из открытых верхних продушин в окнах. Стояли арестанты в бараке впритык друг к другу, как селедка в бочке, не выдерживали тесноты и удушья — гибли, и по ночам их выбрасывали в овраг за селом, присыпая землей. Бегала в тот овраг, но не нашла своего. Прислал он потом пару писем с дальнего этапа, но потом сгинул неизвестно где.
Сказывали также, что и тот, чьим именем был назван колхоз — партизан Громов, — попал в эту же разнарядку как враг народа. Потому приехавший уполномоченный приказал переименовать колхоз им. Громова в колхоз XX лет Октября. И не только переименовать, но и дать ему другое направление деятельности — кустарное. Колхоз сделали промартелью! А оттого это надо сделать, объяснял он, что кустарная промышленность запущена в Сибири, а изделия ее так нужны государству. И заставили заниматься изготовлением саней, бричек, телег, хомутов, дуг, колес, бочек, выкуриванием смолы, выгонкой дегтя и пихтового масла. А сельским хозяйством обязали заниматься как подсобным. То, что было подсобным, сделали главным. Всего за 10 лет оказались заброшенными все дальние пашни и покосы, а это было 60% посевных и 70% сенокосных угодий, растеряно 70% скота, разогнано 30—40% крестьянских семей, именно тех, кто обладал талантом и любовью творить крестьянское дело.
— Ну и поделом, — говорило руководство района и округа.— Кустарь — это не крестьянин. Так что переход к промартели — шаг вперед к светлому будущему!
Никто уже не возражал против такого «великого обновления» в селе — некому было! Всех, кто в последние годы как-то пытался возражать да вносить толк в происходящее, прибрали по «линии НКВД». И всем все стало безразлично. Работали молча, отворачивались друг от друга: боялись, как бы чего лишнего не сказать — в душе поселился нечеловеческий страж! Не всякий желал здравствования встреченному утром односельчанину, как и тот не отвечал взаимностью. Росло душевное неуважение друг к другу, накапливались обиды. На селе не было медицинского обслуживания, а в районный центр не наездишься. Старые целители погибли в ссылках. Потому, селяне мерли от малейшего поветрия. Так умер в 1938 году трех лет от роду мой младший брат Виктор, проболевший всего три дня.