Глава шестая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

Я думал о тебе и о России.

К. Н. Батюшков — П. А. Вяземскому, 17 мая 1814 г., Париж

Я хочу наездничать; хочу, как Бонапарт… попрать все, что кидается мне под ноги…

П. А. Вяземский — А. И. Тургеневу 3 июля 1822 г., Остафьево

Паломничество Батюшкова к Тихвинской иконе. — Исповедальное письмо. — «Нечто о поэте и поэзии». — Чистота жизни как залог чистоты слога. — Асмодей. — «Заземление» Жуковского. — Послание Батюшкову. — «…немедленно удалиться в монастырь…» — Крест

Важнейший документ для понимания послевоенных отношений двух поэтов — исповедальное письмо Батюшкова, написанное во второй половине марта 1815 года, на Страстной неделе, после паломничества к Тихвинской иконе Божьей Матери. Тихвинская Богоматерь особо почиталась в доме Батюшковых. Ее древний образ в серебряной ризе сначала был в дедовом доме в Даниловском, а после замужества сестры поэта Елизаветы Николаевны перешел в ее вологодский дом.

Кажется, в дни паломничества в Тихвинский Богородичный Успенский мужской монастырь Батюшков ясно почувствовал, где та спасительная пристань, которую он так долго искал. Ах, если бы ему потом дали продолжить этот путь! Тогда и душевная болезнь, возможно, не охватила бы его такими железными тисками. Во всяком случае, она, быть может, не стала бы катастрофой.

Итак, Батюшков — Вяземскому, за несколько дней до Пасхи:

«…Ни одно из твоих писем меня так сильно не радовало, как последнее; я вижу в нем явное свидетельство твоего дружества и твоего редкого сердца, которое для нас, друзей твоих, есть сокровище неоценимое. Я замедлил отвечать тебе, потому что был на несколько дней в отсутствии; я ездил с моею теткою в Тихвин — на богомолье. Но все твои упреки несправедливы, горесть моего сердца не мечтательная… С пылкостию лет, у меня, по крайней мере, исчезло и пристрастие ко всему блестящему, и я желал бы полезным быть и обществу и самому себе, и я еще повторю: стихи ни к чему не ведут. Далее: испытав многое, узнав цену и вещам и людям, виноват ли я, мой друг, если многие вещи утратили для меня цену свою? Но ты говоришь: не писать — не жить поэту. Справедливо! Но что писать? Безделки. Нет! Писать что-нибудь важное, не для минутного успеха, а для себя. Ничего не печатать для приобретения известности. Иметь свыше цель. Славу. Обмануться. Так и быть! Но и обмануться славно. Писать для себя, pour soulager son coeur (для облегчения своего сердца (фр.). — Д. Ш.). Успехов просит ум, а сердце счастья просит. Сии-то маленькие успехи не ведут к счастию. Они преграды к нему, напротив того. Мы это знаем, милый друг, знаем по опыту. Меня все мучит; даже самая известность… Вооружаться против тех, которые оскорбляют вкус, не есть большая вина, но горе тому, кто занимается единственно теми, которые оскорбляют вкус и наше суетное самолюбие. Если бы мне предложил какой-нибудь Гений все остроумие и всю славу Вольтера — отказ. Выслушай свое сердце в молчании страстей, и ты со мною согласишься, в противном случае я тебя не уважаю. Так, надобно переменить род жизни. Благодаря Бога я уже во многом успел: стараться укротить маленькие страсти, успокоить ум и устремить его на предметы, достойные человека. Я подкреплю мои замечания словами добродетельного Ролленя. Прочитай страницу 90, 91, 92 Oeuvres completes de Rollen a Paris (Полное собрание сочинений Роллена, изданное в Париже (фр.). — Д. Ш.), письмо его к Ж.-Б. Руссо. Я не осмелился бы взять на себя сделать такой упрек твоей совести, если бы большая часть поучений Ролленя не относилась прямо ко мне. Лучший ответ нашим врагам и врагам вкуса: молчание и это спокойствие душевное, которое бывает наградою хорошего поведения и спокойной совести. Вот мое признание. Прибавь к этому, что маленькие страсти, маленькие успехи в обществе и в кругу маленьких людей, которых мы ни любим, ни уважаем, маленькие стихи и мелочи не достойны мужа, делают и ум мелким, беспокойным. Успехов просит ум, а сердце счастья просит. Но пусть ум просит великих успехов, а сердце — счастия… если не найдет его здесь, где все минутно, то не потеряет права найти его там. Где все вечно и постоянно. Ты же, счастливец: сокрой себя на месяц или на два: перемени образ жизни своей. Читай полезное, будь полезен другим, сотвори себя снова: и тогда, если не оправдаешь моих слов, то я позволю тебе сказать мне — что я начал бредить. Иначе, в шуму страстей твоих, и этого мелкого суетного самолюбия, и этих хладных удовольствий, тебя недостойных, я тебе не поверю. Мы возмужали, опытности прибавилось, чего недостает нам? Уважения к себе. Сядем на ряду с людьми. Сядем выше недостойных. Если мы избрали словесность, то оставим в ней не одни цветы: плоды; а в обществе имя честного человека, во всей простоте сего слова, такое имя лучше всех титулов. Ne craignez pas le ridicule (Не бойтесь смешного (фр.). — Д. Ш.). Для человека с твоим умом его не существует. У тебя все. Кроме постоянства и характера, без которых нет ничего совершенного, постоянство и внимание — вот рычаг ума человеческого, а характер… Смейся, у меня есть свой характер, я это испытал на днях. Я умею подбирать в бурю парусы моего воображения. Слава Богу, и этого довольно — на нынешнее время: вперед будет лучше. Тот уже много сделал на поприще нравственности, кто хотел что-нибудь сделать. DIXI (Я все сказал (лат.) — Д. Ш.)»[370].

В стихах «К другу», посвященных Вяземскому, он выразит те же мысли и чувства, но уже с какой-то кристальной, морозной ясностью:

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?

           Где постоянно жизни счастье?

Мы область призраков обманчивых прошли;

           Мы пили чашу сладострастья:

Но где минутный шум веселья и пиров?

           В вине потопленные чаши?

Где мудрость светская сияющих умов?

           Где твой Фалерн и розы наши?

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез,

           И место поросло крапивой.

Но я узнал его: я сердца дань принес

           На прах его красноречивой…

И далее, в финале:

…Я с страхом вопросил глас совести моей…

           И мрак исчез, прозрели вежды:

И вера пролила спасительный елей

           В лампаду чистую надежды.

Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен:

           Ногой надежною ступаю

И, с ризы странника свергая прах и тлен,

           В мир лучший духом возлетаю.

В эту же пору Батюшков написал статью «Нечто о поэте и поэзии», которую Вяземский вскоре мог прочитать в «Вестнике Европы». Петр Андреевич с его умом и проницательностью не мог не почувствовать, что Батюшков обращается в этом монологе не только к себе, к своему сердцу, но к нему, к Вяземскому: «Живи как пишешь, и пиши как живешь… иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы… Итак, уединись от общества, окружи себя природою: в тишине сельской, посреди грубых, неиспорченных нравов читай историю времен протекших, поучайся в печальных летописях мира, узнавай человека и страсти его, но исполнись любви и благоволения…»[371]

Никакая сильная и добрая мысль, пусть даже выраженная в частном письме, не исчезает бесследно. В 1827 году заветные размышления Батюшкова отзовутся в мировоззренческой программе молодого философа Ивана Киреевского: «Мы… изящное соединим с нравственностью… и чистоту жизни возвысим над чистотою слога».

В 1815 году князь Петр Андреевич не принял горестных рассуждений Батюшкова, не оценил ни покаянного тона письма, ни наставлений, выраженных столь деликатно. Возможно, прочитав о том, что «маленькие страсти, маленькие успехи в обществе и в кругу маленьких людей… маленькие стихи и мелочи не достойны мужа» — Вяземский просто обиделся и «затаил».

Такое полное непонимание было вызвано не только тем, что Батюшков был старше Вяземского на пять лет и две войны, но и стереотипами рационалистического восприятия и воспитания («Много перебывало при мне французов, немцев, англичан, — вспоминал Петр Андреевич, — о русских наставниках и думать было нечего…»).

Вяземский с каким-то удвоенным азартом продолжал проповедовать друзьям свое незамысловатое эпикурейство, играя в Асмодея еще до того, как получит это прозвище в «Арзамасе».

В 1817 году князь посвятил Константину Николаевичу послание, в котором предлагал вернуться из сельского уединения к светской жизни, к эротической музе, к легкости бытия. Вяземский отказывался верить в то, что для Батюшкова возврата к этой легкости уже быть не могло.

Искренне желая избавить Батюшкова от меланхолии, Петр Андреевич, очевидно, даже не догадывался, что, обращаясь к другу «певец любви, поэт игривый / И граций баловень счастливый…», он причиняет ему боль. А уж стыдить Батюшкова вовсе не стоило:

Стыдись! Тебе ли жить в полях?

Ты ль будешь в праздности постылой

В деревне тратить век унылый,

Как в келье дремлющий монах?..

Через семь лет Батюшков отправит Александру I письмо следующего содержания: «Ваше Императорское Величество, Всемилостивейший Государь. Поставляю долгом прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству с всеподданнейшею просьбою, которая заключается в том, чтобы Вы, Государь Император, позволили мне немедленно удалиться в монастырь на Бело-Озеро или в Соловецкий…»[372]

* * *

Когда в 1818 году Батюшков поехал в Италию, он поначалу собирался заехать в Варшаву к Вяземскому и даже просил приготовить ему «конурку». Но потом Батюшкову расхотелось встречаться с Вяземским, и он проехал мимо. Петр Андреевич обиделся и в своих письмах стал называть Константина Николаевича — «этот Батюшков».

Споткнувшись на Батюшкове, Вяземский взялся за целомудренного Жуковского, который и после 1812 года оставался неисправимым мечтателем.

Василию Андреевичу в ту пору хотелось основать что-то вроде поэтического княжества, острова друзей среди бурного житейского моря. Поразительно, с кем он по-детски восторженно делился этой мечтой — с А. Ф. Воейковым, который вскоре жестоко обманет его доверие и принесет ему так много горя.

«Не заводя партий, — писал Жуковский Воейкову, — мы должны быть стеснены в маленький кружок: Вяземский, Батюшков, я, ты, Уваров, Плещеев, Тургенев должны быть под одним знаменем: простоты и здравого вкуса. Забыл важного и весьма важного человека: Дашкова… Брат, брат! вообрази нашу Суринамскую жизнь, вообрази наш тесный союз, наше спокойствие, основанное на душевной тишине и одаренное душевными радостями, вообрази труд постоянный и полезный, не рассеянный светским шумом, но делимый и награждаемый в тесном круге самыми лучшими людьми… Мы трудимся вместе, вместе располагаем, утверждаем свое счастие, служим друг другу подпорою и в горе…»[373]

Тем временем Вяземский ищет союзников для осуществления своих планов (столь же шутливых, сколь и искусительных) и пишет А. И. Тургеневу: «Нельзя долго жить в мечтательном мире и не надобно забывать, что мы хотя и одарены бессмертною душою, но все-таки немного причастны скотству, а может быть, и очень. Жуковский же пренебрегает вовсе скотством: это гибельно. Свинью можно держать в опрятном хлеве; но, чтобы она была и здорова, и дородна, надобно ей позволять валяться иногда в грязи и питаться навозом…»[374]

Желание «заземлить» Жуковского не оставляет Вяземского на протяжении нескольких лет. Вот 15 марта 1821 года он пишет Василию Андреевичу: «Добрый мечтатель! Полно тебе нежиться на облаках: спустись на землю… Говорю тебе искренно и от души, ибо беспрестанно думаю о тебе и дрожу за тебя. Повторяю еще, что этот страх не в ущерб уважения моего к тебе, ибо я уверен в непреклонности твоей совести; но мне больно видеть воображение твое зараженное каким-то дворцовым романтизмом. Как ни делай, но в атмосфере тебя окружающей не можешь ты ясно видеть предметы, и многие чувства в тебе усыплены. Зачем не разнообразить круга твоих впечатлений?..»

Пройдет полвека, уйдет в вечность Жуковский, и Петр Андреевич вдруг почувствует, что именно он, Жуковский, был для него одним из самых близких и дорогих людей на свете. Узнав о том, что в Белеве сохранился ветхий дом, в котором некогда жил Василий Андреевич, Вяземский обращается в Министерство народного просвещения с просьбой о приобретении этого дома в ведение министерства и предложением устроить в нем народное училище в память Жуковского. Он берется собрать средства на приобретение и ремонт этого дома.

23 ноября 1868 года Вяземский пишет редактору «Русского архива» П. И. Бартеневу: «Мне хотелось бы напечатать… статью „Бородино“ особою книжечкою и пустить в продажу — с тем, чтобы полученные деньги обращены были на покупку дома Жуковского в Белеве». Книга (а скорее брошюра) Вяземского «Воспоминания о 1812 годе» была издана в 1869 году с надписью на титульном листе: «Продается на приобретение в городе Белеве для Народного Училища того дома, который некогда принадлежал Василию Андреевичу».

На дворе была нигилистическая эпоха, молодежь с откровенным равнодушием, если не враждебностью, относилась и к Вяземскому, и к памяти Жуковского. Поэтому и десять лет спустя после издания брошюры тираж ее пылился в книжных лавках.

И все-таки усилиями Вяземского осенью 1872 года двуклассное Народное училище имени В. А. Жуковского было открыто в Белеве, на Ершовской улице.

* * *

К Вяземскому в полной мере можно отнести одну из мыслей Н. И. Гнедича (из его «Записных книжек»): «Два предмета оживают в сердце человека при старости его: отечество и вера. Как бы они ни были умерщвлены в молодости, но рано или поздно воскресают…»[375]

В старости, отдав дань многим страстям и пережив неисчислимые скорби (из семи детей шесть умерли в детстве или молодости), Петр Андреевич Вяземский явил редкое мужество: говорить о своей жизни с покаянием и болью.

Я к старости дошел путем родных могил:

Я пережил детей, друзей я схоронил…

Талант, который был мне дан для приращенья,

Оставил праздным я на жертву нераденья…

Где воли торжество, благих трудов начало?

Как много праздных дум, а подвигов как мало!

Я жизни таинства и смысла не постиг;

Я не сумел нести святых ее вериг,

И крест, ниспосланный мне свыше мудрой волей —

Как воину хоругвь дается в ратном поле, —

Безумно и грешно, чтобы вольней идти,

Снимая с слабых плеч, бросал я на пути.

Но догонял меня крест с ношею суровой…

Прочитав в «Русском архиве» письма Батюшкова, Вяземский напишет редактору: «Другие будут читать эти письма, а я их слушаю. В них слышится мне знакомый дружественный голос. На него как будто отзываются и другие сочувственные голоса… В письмах Батюшкова находятся звездочки… Эти звездочки в печати то же что маски лицам, которым предоставляется сохранять инкогнито…

Восстановление имени моего наместо загадочных звездочек нужно и для истории литературы нашей. Оно хорошо объяснит и выставит напоказ, какие были в то время литературные и литераторские отношения, а особенно в нашем кружке. Мы любили и уважали друг друга (потому что без уважения не может быть настоящей истинной дружбы), но мы и судили друг друга беспристрастно и строго не по одной литературной деятельности, но и вообще. В этой нелицеприятной независимой дружбе и была сила и прелесть нашей связи… нашего нравственного братства…»[376]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.