Тропа к Мусоргскому

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тропа к Мусоргскому

 В середине июля 1966 года, через неделю после выписки из больницы, я сошел с поезда на полустанке Жижица. Вдоль линии вплотную стояли вековые сосны, и я с наслаждением вдыхал холодный смолистый воздух, о котором так мечталось в душной больничной палате.

 Поезд ушел, а я все стоял и не мог надышаться, пока не обратил на себя внимание дежурной. Ее, видимо, заинтересовал единственный пассажир без вещей, который никуда не спешил. Я спросил ее, как пройти в Карево.

 - Вон в ту сторону,- махнула дежурная свернутым флажком.- Километров пять отсюдова будет.

 Когда я проходил мимо, она все-таки не удержалась и полюбопытствовала:

 - А у вас там что, свои живут или дачу снимаете?

 Я стал неуверенно объяснять про Мусоргского.

 - Не-е-е, такие там не живут,- перебила железнодорожница и направилась к служебному домику.

 От станции вела песчаная дорога, с островками незатоптанной травы, с чистыми лужицами после ночного дождя, которые надо было обходить стороной. Слева на взгорке увидел серую от старости деревянную двухэтажную школу, а через дорогу напротив - несколько опрятных домиков, без традиционных для деревни хлевов при них, но с яркими цветами в палисадниках. По всем приметам здесь жили учителя, и у меня мелькнула мысль поговорить с ними о Мусоргском. Но у домиков было тихо и безлюдно: время летних каникул.

 Тогда я не мог допустить даже мысли, что в этой старенькой сельской школе ровно через два года произойдет событие, о котором узнают не только в нашей стране, но и за рубежом. Не ведали об этом и будущие виновники события - местные учителя.

 Дорога все круче поднималась на взгорок, и дышать становилось труднее - утро мглистое, сырое, да и грудь еще стягивала тугая повязка. И опять, как накануне дома и в поезде по пути сюда, начали одолевать сомнения, которые еще больше подогрела станционная дежурная. Действительно, к кому и зачем я приехал? С больничного меня еще не выписали, в командировку сюда никто не отправлял...

 Теперь, спустя два десятилетия, пытаюсь понять: почему тогда поехал в Карево? Может быть, какое-то высшее предопределение привело на тропу к Мусоргскому? Ведь все, что произошло дальше, в корне изменило мою жизнь!

 Первый шаг к Мусоргскому был сделан в больнице. В Ленинград попал в надежде на чудо, которое, как говорили, совершал известный хирург, профессор военно-медицинской академии Иван Степанович Колесников. Он делал сложнейшие операции на легких, многим сохранил жизнь и вернул здоровье. Но хирургические чудеса достаются нелегко. Мне и моим сопалатникам из разных концов страны пришлось лежать в больнице около года. Палата для нас стала домом, и невольно приходилось притираться друг к другу.

 Соседу по койке, ленинградцу Борису Николаевичу Воробьеву, однажды принесли из дома проигрыватель с пластинками. Воробьев был истинный русский интеллигент: мягкий, деликатный, сострадающий слабому, за что любили его и больные, и персонал. Но музыку, которую он крутил каждый день, не очень-то одобряли. Слушал он классику, чаще всего Бетховена и особенно его девятую симфонию. Наверное, в этой музыке было что-то близкое нашему состоянию, когда одна операция не помогла и надо было томительно ждать, пока снова повезут в операционную. Ждать, переживать и надеяться... Тревога, боль, надежда звучали в девятой симфонии, и это улавливали наши растревоженные души.

 В большой коробке с пластинками был и Мусоргский - фрагменты из оперы "Борис Годунов". Об этом композиторе я слышал, мне нравился "Рассвет на Москва-реке" из "Хованщины", который в те годы часто исполняли по радио. Но сосед слушал другое: "Скорбит душа, какой-то страх невольный зловещим предчувствием сковал мне сердце".

М. П. Мусоргский. 1873г

 Однажды Борис Николаевич положил передо мной книгу.

 - Почитай, это ведь о твоем земляке.

 Тогда я ухватил только некоторые штрихи биографии Мусоргского, которой ДО этого не знал вообще. И наверное, заинтересовала не музыка, а сложная жизнь композитора, а вернее что-то тревожное в его судьбе, созвучное моим больничным переживаниям. Тогда я и загадал: "Выйду из больницы живым, обязательно съезжу в Карево"... И вот теперь шел в эту деревню.

 Поднявшись на взгорок, остановился, чтобы перевести дух. Стал оглядываться вокруг и невольно залюбовался. Вроде обычная картина: речка, петляющая по лугу, кудрявые лозовые кусты, копешки, дальний лес... Но что-то в этом пейзаже тронуло душу. Может быть, голубеющая над лесом полоска неба? Эта робкая голубизна как бы намекала, что летний день еще может разыграться. А может быть, источенная и подавленная больницей нервная система начала на природе оживать? Как хорошо и точно сказал об этом Бунин: "Во всяком выздоровлении бывает некое особенное утро, когда, проснувшись, чувствуешь наконец уже полностью ту простоту, будничность, которая и есть здоровье, возвратившееся обычное состояние, хотя и отличающееся от того, что было до болезни, какою-то новой опытностью, умудренностью".

 С легкой душой, почти совсем заглушив сомнения, зашагал вниз. Перешел мостик, под которым в прозрачной воде струилась длинная осока. За речкой к дороге подступали старые березы. Сдержанный шелест их листьев внушал почтение к возрасту. И впервые подумалось: "А ведь по этой дороге, наверное, ездил Мусоргский!".

 Дорога снова стала подниматься вверх. Там, на горе, стояло селение и выделялся высокий белокаменный дом. "Неужто Карево так близко?" - недоумевал я, ведь не прошел еще и двух километров.

 Сзади затарахтела телега, я замедлил шаги и посторонился. На повозке с молочными бидонами сидела загорелая женщина и на мой вопрос с готовностью ответила: "На горе Наумово, а до Карева еще три километра, хотите - подвезу". Она подвинула к краю телеги охапку сена, и я устроился, прислонившись к бидону.

 - Молоко собираю от жильцов,- словоохотливо продолжала женщина.- Тут, в Наумове, техникум сельскохозяйственный и дочка моя старшая учится.

 - А о Мусоргском вы ничего не слышали?

 - Слыхать-то слыхала, вроде бы барин в Кареве такой жил, но точно не знаю и врать не буду, мы не тутошние. Вы к старикам Прокошенко сходите, они здесь испокон веку живут.

 За разговором незаметно подъехали к деревне, Женщина натянула вожжи и указала вниз:

 - Вон Карево, под горой, а первый дом к озеру - Прокошенко. Счастливо вам!

 Я поднялся на вершину холма. Так вот оно, заветное Карево!

 Никаких следов былой усадьбы, только серые избушки в два ряда по берегу озера. От холма к деревне петляла стежка. В низине, на зеленой отаве, паслось стадо. За пастбищем приземистая бревенчатая ферма с выгородкой из жердей. А дальше, по всему горизонту, раскинулось озеро, белесое, тусклое, с островами: ближними - зелеными, дальними - синими. Над озером и землей нависло серое небо. Я смотрел вокруг и чувствовал, как начинает сдавливать сердце. Может быть, именно в этот миг просыпалось первое чувство любви к Мусоргскому - той возвышенной любви, какая возникает у паломников к поэтам, художникам, музыкантам.

 По тропинке спустился к Кареву. У крайнего дома озеро подкатило под самый огород. Калитка во двор была распахнута.

Карево. Стела в усадьбе Мусоргских

 Постучал в дверь: раз, второй, третий - молчание. Обошел избу и заглянул в сад. Между усыхающими яблонями коренастый старик ворошил сено. Поздоровавшись, я стал объяснять, зачем приехал. Старик вытер рукавом лицо, кивнул на лавочку у колодца.

 -Присаживайтесь.- И первый двинулся, опираясь на грабли и резко выкидывая протез. Я пошел следом, переживая, что оторвал инвалида от дела.

 - Работа, чай, домашняя без указчиков, можно и Карево. Стела в усадьбе Мусоргских передохнуть,- подбодрил меня старик.- А прошлое вспомнить, вроде как в молодость возвратиться.

 К колодцу семенила, позванивая пустыми ведрами, согбенная старушка. Голова ее была опущена к земле, но она каким-то образом узрела пришельца и приветливо поздоровалась. Не зная, кто я и зачем пожаловал, заговорила по-псковски, нараспев:

 - А вы в избу-то, в избу заходите, я только корову подоила, щас молочка процежу - парное-то горазд пользительно.

 Как велико радушие старых русских крестьян! Сколько раз приходилось бывать в глухих дальних деревнях, и всегда заезжего человека в дом пригласят, накормят, ночлег предложат, да еще и добрым словом обласкают. Правильно писал Василий Белов в книге "Лад": "...не приютить странника или нищего, не накормить приезжего издревле считалось грехом. Даже самые скупые хозяева под давлением общественной морали были вынуждены соблюдать обычай гостеприимства..."

 Я взял у старушки ведра с водой, и мы втроем медленно двинулись к дому. В сенях, на кухне, в горнице вся мебель была старинная и такая же ветхая, как хозяева.

 Старушка усадила за стол, поставила жбан с молоком, нарезала хлеба. Когда она села на лавку к печке и, сняв платок, прибрала в узел редкие седые волосы, я рассмотрел ее лицо: широкое, скуластое, почти без морщин и с такими же чистыми голубыми, как у мужа, глазами.

 - Совсем меня хвороба скрутила,- пожаловалась старушка,- четвертое лето уже мучаюсь.

 - Два сапога пара,- поддержал старик,- я уже третий десяток на одной ноге ковыляю, а ничего, бодрюсь.

 - Да вы ешти, ешти,- потчевала хозяйка.

 Каким-то чутьем, свойственным матерям, старушка уловила, что гость не по-летнему бледен, и спросила о здоровье. Я не стал скрывать и рассказал все о больнице. И наверное, недуги сблизили нас. Мы познакомились. Хозяина звали Алексеем Николаевичем, хозяйку - Александрой Ивановной. Я поинтересовался, почему у них украинская фамилия.

 - Нет, украинцев у нас в роду не было,- сказал Алексей Николаевич.- Деда моего в деревне все называли Прокошей, а детей - Прокошенковы. Когда отец на службу пошел, так и назвался - Прокошенков, да писарь последнюю букву пропустил.

 Старики вспоминали прошлое с удовольствием, перебивали друг друга, дополняли. Я узнал, что Алексей Николаевич всю жизнь крестьянствовал на этой земле: пахал, сеял, косил, лес рубил, строил. Перерыв делал только, когда призывали на службу. Участвовал он в трех войнах и в последней - в боях под Смоленском - потерял ногу. Вернулся домой на костылях с орденом Отечественной войны и солдатской медалью "За отвагу".

 - Я всю жизнь в рядовых, и в колхозе и на войне,- заметил с улыбкой Алексей Николаевич,- а вот хозяйка у меня в командирах ходила.

 Александра Ивановна еще до войны работала колхозным бригадиром, хотя в ту пору в деревне и мужиков хватало, А когда немцев прогнали, стала председателем.

 - Ох, и лихо пришлось, бабы вместо коней впрягались, а девки и подростки за плугом. За семенами в Кунью по пятьдесят километров ходили, туда и обратно, с мешками на плечах. А зимой на лесозаготовках надрывались.

 - Утомили мы гостя разговорами,- вмешался старик. Человек по делам приехал, а мы все про свое.

 - И правда, вам ведь интересно про нашего барина послушать,- откликнулась Александра Ивановна.- Родитель мой, Иван Федорович, царство ему небесное, часто рассказывал, как Модест Петрович из Питера приезжал. В ту пору отец мальчонкой был и со своими товарищами бегал ворота открывать. А барин остановит кучера и всех конфетами наделит. Отец говорил, что он однажды мячик привез - первый раз тогда резиновый в деревне и увидели...

 В то время я ничего не знал о жизни Мусоргского в Кареве. Не ведал и о том, что этот период неизвестен его биографам. Но рассказ стариков захватил: ведь их предки знали и видели живого Мусоргского! Я старался ничего не упустить, подробно записать все услышанное.

 И когда вернулся домой, на одном дыхании написал о поездке в Карево. Очерк был напечатан в областной газете "Молодой ленинец" 25 августа 1966 года под заголовком "Листья живут одно лето". И теперь он является своеобразным документом.

 "Когда я увидел запустение и заброшенность усадьбы, стало грустно и обидно. В местной газете ("Великолукской правде") была заметка. Автор умилялся, как хранят память о великом земляке, даже нафантазировал о яблоне, под которой сидел композитор, и как за ней ухаживают школьники, учащиеся техникума, местные жители. Неправда. Нет никакой яблони из сада Мусоргских, есть дички, примерно двадцати лет отроду. И никто не ухаживает за усадьбой. А в техникуме сказали в сердцах:

 - У нас заведение сельскохозяйственное, композиторов не готовим.

 В Великолукской музыкальной школе имени Мусоргского дружно посочувствовали: дескать, действительно родина композитора в забвении. Лет пять назад водрузили в Кареве камень под памятник - нелепую тумбу в загородке. Теперь там заросли крапивы и лебеды, куча камней и кирпича...

 Каждый век на земле отмечен рождением талантов, и то великое и неповторимое, что оставляют они людям, живет в поколениях. И наверное, нас не поблагодарят потомки, если мы не сохраним клочок земли, где явился на свет гений музыки".

 Теперь, когда я переписываю этот текст с пожелтевшей страницы газеты, многое воспринимается критически. Явно чувствуется натяжка для "красивого" заголовка с листьями, которые живут одно лето. Но почему я тогда взял под защиту этот уголок земли? Ведь два десятилетия назад не было "моды" писать об охране памятников. И на что я, как автор статьи, мог рассчитывать? В лучшем случае на то, чтобы подремонтировали нелепую тумбу в загородке и, может быть, посадили там цветы. Предложить что-то большее тогда я и не мог. Это сделали другие. Но вероятно, и публикация в газете сыграла свою роль.