Далекое начало

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Далекое начало

История российских университетов имела уже в самом своем начале существенное отличие от истории университетов Европы. Там значительная, можно даже сказать, большая часть их развития происходила в эпоху Средневековья, и, как говорилось в первой главе, университеты как общественные институты были теснейшим образом связаны с особенностями социально-правовой структуры средневековой Европы, ее политической, церковной, культурной жизнью. В России же университеты появились только в XVIII веке, в эпоху просвещенного абсолютизма.

Такое «запаздывание» можно понимать двояко. С точки зрения развития науки и образования, отсутствие школ в России в течение, по крайней мере, четырехсот лет (со времен монгольского нашествия, прекратившего прежние школьные традиции Киевской Руси и до XVII в.) и, в частности, полное пренебрежение здесь развитием и распространением «высших наук» в их европейском понимании вызывало в XVIII в. представление об отставании России от Европы, остро рефлектируемое в высших слоях общества начиная с эпохи Петра I. Представители новой послепетровской культуры выражали твердую уверенность в том, что и у России должны быть «собственные Платоны и быстрые разумом Невтоны» (в этих словах Ломоносова замечательно сопоставление имен из «противоположных» научных отраслей: с одной стороны, философии, этики и эстетики, с другой — естественнонаучных знаний; тем самым, выражались претензии России на собственный всеохватный вклад в науку). Недостаток в стране ученых кадров, необходимость приглашения иностранцев воспринимались как временные явления, которые обязательно и скоро будут преодолены. Как утверждал в письме к французскому философу Гельвецию Иван Иванович Шувалов, знаменитый меценат, просветитель, основатель Московского университета и петербургской Академии художеств, стоявший на вершине государственной власти, — и в России возможен расцвет Просвещения, и если сейчас мы уступаем Европе, то не из-за того, что неспособны к развитию наук и художеств, но лишь потому что позже других вступили на этот путь[125].

Иную оценку проблемы можно получить с позиций социальной истории. Поскольку традиции высшего образования и в частности университеты в Западной Европе явились плодом развития средневекового общества, то в России значительные социальные отличия от Европы не позволили родиться аналогичным общественным институтам в Средние века, а на пороге Нового времени затрудняли их усвоение на русской почве. Принятие европейской науки и образования в петровское время, в целом, носило характер механического перенесения, копирования западных образцов, в которых многое было изначально чуждым, внешним для русского общества начала XVIII века и так и оставалось здесь существовать вне системы общественных связей[126].

Применительно к университетской истории, которая нас больше всего интересует, это рассуждение надо пояснить сопоставлением основных общественных предпосылок развития университетов в России и Европе.

Во-первых, в Европе основной силой, поддерживающей университеты, дающей им приют, обслуживающей все их повседневные нужды, заинтересованной в умножении профессоров и студентов, были города. В России городские власти никогда не обладали такой силой и самостоятельностью, а образование всегда было вне сферы их интересов. При этом самоуправление русских городов (посадских общин) непрерывно уменьшалось в ходе процессов централизации государства. Во второй половине XVI–XVII вв., когда в Европе коммуны могли даже выступать инициаторами основания университетов, в российской государственной жизни такая возможность была исключена. Различие лежало здесь и в правовой системе: так, на пространстве Священной Римской империи в центральной Европе господствовала сложная система законов, сочетавшая местные, земельные и общегосударственные нормы и, в целом, восходящая к римскому праву, поэтому квалифицированные юристы являлись здесь необходимым элементом городской жизни, гарантирующим правильный ход торговых и иных сделок[127]; в России же вся эта сложная, обусловленная долгим ходом истории система правовых отношений отсутствовала — сделки протекали проще, но и потребности в юридическом образовании в той мере, как в Европе, не было.

Во-вторых, европейские университеты с самого рождения были тесно связаны с католической церковью, и не случайно, что именно богословский факультет почитался важнейшим среди всего круга университетских наук. Церковное образование в университетах не просто готовило образованных священников, но само католическое богословие развивалось путем университетских споров. Те же отношения сохранились и позже в протестантских университетах эпохи Реформации, только в них ведущую научную роль взяла на себя лютеровская теология. И, опять-таки, легко противопоставить эту ситуацию православной культуре, в которой традиция богословских диспутов не сложилась, как и вообще не было представления, что «в споре рождается истина», напротив, путь к истине был глубоко индивидуален и достигался напряженной внутренней духовной работой, «умным деланием». С внешней же стороны, для церковного образования в православии достаточно было простой грамотности и «начетничества» — свободного владения цитатами из Священного писания. Естественно, что при таких условиях нельзя было ожидать складывания на Руси системы образования с определенной последовательностью и взаимосвязью предметов, характерных для западного богословия. Впрочем, русская православная церковь начинала осознавать свою «бесшкольность» как недостаток в моменты угрозы распространения ересей (как было в конце XV — середине XVI века) и внешней опасности (в Смутное время и последующую эпоху). В XVII веке это привело к тому, что православное богословие стало строить укрепления против экспансии католичества, копируя его же образовательные институты и в частности систему обучения на богословском факультете, о чем речь пойдет ниже.

В-третьих, в финансовом отношении западный университет представлял собой самодостаточное учреждение. Основой его бюджета на большей части немецких земель со времен Реформации служили секуляризованные церковные имения: многие университеты непосредственно наследовали прежнее имущество городских епископов или монастырей. В России подобное финансовое обеспечение образовательного учреждения долгое время представлялось невозможным. Вопрос о секуляризации разросшихся земельных владений церкви остро встал лишь во второй половине XVII века. Интересно, что именно от этого времени, при создании проекта Московской академии (1682), до нас дошло желание царя Федора Алексеевича финансировать ее за счет доходов от монастырских имений. Идея эта, однако, реализована не была, как и никогда потом российские университеты не имели земельной собственности, хотя желание приписать к Московскому университету хотя бы одну деревеньку высказывал еще в середине XVIII в. М. В. Ломоносов и чуть было не воплотил в жизнь И. И. Шувалов[128].

В-четвертых, по правовому статусу университет представлял собой «цех ученых», один из многочисленных типов корпораций, характерных для средневекового строя Европы. В России же не только отсутствовали цеха (введенные лишь в начале XVIII в. Петром I), но и само корпоративное устройство, особые права и привилегии университетов противоречили тенденциям всеобщей государственной централизации, отразившимся, например, в Соборном Уложении 1649 г. в связи с отменой «белых слобод» как привилегированных городских объединений. При переносе университетских образцов на русскую почву в XVIII — начале XIX в. именно его корпоративное устройство будет вызывать наибольшие проблемы как совершенно не сочетающееся с самодержавным государственным строем; в конечном счете, именно это вызовет появление в XIX в. знаменитого российского «университетского вопроса».

В-пятых, будучи внутри себя корпорацией преподавателей и студентов, университет с внешней стороны открывал двери для представителей любых общественных слоев, являясь, таким образом, «вертикальным объединением», находившимся вне любых сословных рамок. Это также не укладывалось в особенности развития социального строя российского государства, в котором в XVII в. происходило закрепощение сословий, продолженное в начале XVIII в. в ходе реформ Петра, который именно сословный принцип поставил в основу организации школьного образования. Тем самым, усвоение в России бессословного образовательного учреждения было значительно затруднено, что показывают нам многочисленные примеры из XVIII в., от перипетий судьбы Ломоносова до споров в комиссии по организации народных училищ при Екатерине II[129].

Последнее, возможно, наименее влиятельное отличие заключалось в географическом факторе, который все же хочется подчеркнуть. Европа, в особенности средневековая Германия, представляла собой по сути все-таки очень тесный мир: иные крошечные государства можно было обойти за день, а между университетскими городами часто лежало два-три дня пути (современный поезд преодолевает это расстояние за двадцать минут). Естественно, что это способствовало миграциям студентов и профессоров, делало «бродячую науку» (peregrinatio academica) важной составляющей университетской жизни. Идеи, споры быстро переносились из одного университета в другой, делая научное пространство открытым и взаимопроницаемым; с другой стороны, вводилась и возможность конкуренции между университетами, которые боролись за привлечение студентов, стимулируя собственное развитие. Увы, подобные процессы трудно себе представить на просторах России, где даже сама сеть дорог и дорожной инфраструктуры, облегчающей путешествия между городами, сложилась не раньше XVIII в.

Итак, приведенные рассуждения имели целью пояснить, почему в России не возникли ни университеты, ни, собственно говоря, даже общественные потребности в их возникновении и, следовательно, почему среди типов русского общества до конца XVII в. не было фигуры студента. Это, конечно, ни в коем случае не означает отсутствия образованности, учености в русской культуре: по тому высокому уровню, который демонстрирует, например, русская книжность XVI в., ее вполне можно сопоставить с современной ей западной университетской наукой. К тому же, об университетах на Руси знали, надо полагать, по крайней мере с конца XV в. Существуют определенные свидетельства источников, что уже при Иване III для обучения в Европу посылали переводчиков, и в частности известно имя, по всей вероятности, первого русского университетского студента — Сильвестра Малого из Новгорода, записанного 19 июня 1493 г. в матрикулы Ростокского университета [130]. Одна из самых ярких фигур русской культуры первой половины XVI в., Максим Грек, прежде чем прибыть на Русь, учился в нескольких университетах Италии; наконец, можно вспомнить и о предложении обучать русских юношей различным наукам в своих «коллегиумах», которое Ивану Грозному делали иезуиты[131].

Требовалась, однако, осознание на государственном уровне недостатка школьности на Руси, чтобы сделать возможным ее прямые контакты с западной образовательной системой. Такое осознание возникло лишь накануне Смутного времени у царя Бориса Годунова. Именно он, согласно известному рассказу, впервые предложил завести университет в Москве, но встретил неодобрение Боярской думы. Бояре испугались преподавания на латинском языке, единственном тогда языке науки в Европе, сказав царю: «На Руси издревле было единоверие, а с разноязычием наступит и разноверие» [132].

Годунову же, по традиции, приписывают заслугу создания первого отряда русских студентов, восемнадцати юношей, посланных им в 1601–1602 гг. учиться за границу, в Англию, Францию и Германию[133]. Обращает внимание общий, «просветительский» характер этой командировки. В рассказывающих о ней документах Посольского приказа нет точных сообщений, для каких конкретных целей были предназначены царем эти молодые люди: возможно, речь шла не просто о подготовке переводчиков или дипломатов, вооруженных собственным опытом знакомства с западными странами, но шире — государственных деятелей с европейским кругозором знаний. Хотелось бы, однако, возразить историографической традиции в одном — посланные юноши не могли еще сразу стать университетскими студентами в точном смысле слова: во-первых, чтобы сесть на университетские скамьи, необходимо было сперва пройти начальную школу, где они скорее всего и оказались, во-вторых, города, куда их посылали (в Германии это был Любек), не имели университетов. Только двое из посланных в Англию, по некоторым сведениям, все-таки впоследствии, приняв англиканскую веру, смогли поступить в Оксфорд и Кембридж.

О учебе и последующей судьбе первых русских учеников в Германии ярко свидетельствует письмо из Любека, отправленное тамошними бургомистрами в ноябре 1606 г., т. е. уже после смерти Бориса Годунова, к новому царю Василию Шуйскому. Бургомистры писали: «Как третьего годы были послы наши в Москве, и как отпущены из Москвы, прислано к нам русских пятеро робят, чтоб наши послы тех робят взяли в Любек учити языку и грамоте немецкой, и поити, и кормити, и одежду на них класти; и мы тех робят давали учити и поили, и кормили, и чинили им по нашему возможенью все добро; а они не послушливы, и поученья не слушали, и ныне двое робят от нас побежали, неведомо за што… Бьем челом, чтоб Ваше Величество пожаловали отписали о достальных трех робятах, еще ли нам их у себя держати, или к себе велите прислать». Ответные распоряжения Шуйского нам неизвестны, но по-видимому не вернулись из Германии и трое остальных «робят»[134]. Этому, конечно, воспрепятствовали события Смутного времени, когда, с одной стороны, правителям было не до того, чтобы решать судьбу горстки русских юношей, с другой стороны, и сами юноши не жаждали вернуться в терзаемую внутренними и внешними войнами, бунтами и заговорами Россию. Когда же, уже после воцарения Михаила Романова, в Посольском приказе, наконец, поднялся вопрос о возвращении учеников домой, оказалось, что те, например, кто был послан в Англию, прочно осели там и не желают возвращаться, а один из русских даже стал англиканским священником в Лондоне.

После Смутного времени дальнейшему решению школьного вопроса на Руси значительно препятствовала «латинобоязнь»[135]. Она проявлялась и ранее, но теперь за ней скрывалось не только опасение распространить «разноверие», но и ощущение собственной неуверенности, шаткости основ традиционного, домашнего миросозерцания перед лицом западной культуры. Как заметил В. О. Ключевский, в XVII в. в России появилось чувство национального бессилия, одним из средств избежать которого было уйти в старину, держать верность дедовским обычаям и преданиям, где, увы, не находилось ни одного, направлявшего в сторону развития отечественной школы. Напротив, начать изучение наук, да еще на латинском языке, означало изменить старине, а значит, и вере, и, в конечном счете, погубить свою душу. Характерен рассказ, извлеченный Ключевским из следственного дела середины XVII в.: в нем один из участников по имени Степан Алябьев показывал, что «когда жил в Москве старец Арсений-грек, он, Степан, хотел было у него поучиться по-латыни, а как того старца сослали на Соловки, он, Степан, учиться перестал и азбуку изодрал, потому что начали ему говорить его родные: „Перестань учиться по-латыни, дурно это“, а какое дурно, того не сказали». Другой же участник следствия прибавлял, поясняя свое нежелание заниматься науками: «Да и кто по-латыни ни учился, тот с правого пути совратился»[136].

В ареале православной культуры XVII века был, однако, район, где изучение западной науки воспринималось не как опасность для спасения души, но, напротив, как настоятельная необходимость, без которой там не могло выжить само православие. Речь идет о Белоруссии и Малороссии, поднепровских территориях, входивших в первой половине XVII в. в состав Речи Посполитой — польско-литовского государства, в котором господствовало католичество, и притом на восточных землях распространялась так называемая «греко-католическая» церковь как бывшая часть православной, «воссоединившаяся» с католиками, т. е. признавшая в результате Брестской унии 1598 г. верховенство римского папы и католические догматы. Перед угрозой униатства православное духовенство вынуждено было энергично обороняться, а для этого уметь вступать в богословские диспуты, пользуясь теми же понятиями и говоря на том же языке, что и его противники. Именно поэтому первая русская высшая школа, где изучалось не только богословие, но и другие науки, характерные для западноевропейского образования, возникает в Киеве — форпосте борьбы православия с католичеством и униатством в XVII в. Здесь, первоначально в 1615 г., открылись братские школы, которые в 1632 г. были преобразованы митрополитом Петром Могилой в т. н. «Киевский коллегиум», позже получивший по имени своего основателя название Киево-Могилянской академии[137].

Значение Киевской академии для возникновения русского студенчества и вообще развития высшего образования в России велико. Войдя в состав российского государства вместе с Киевом в 1667 г., она и с фактической, и с формальной стороны может претендовать на звание первого русского высшего учебного заведения, если не первого «университета». По характеру обучения и внутреннего управления коллегиум в Киеве сопоставим с другими, имевшими такое же наименование коллегиумами, которые основывались в Западной Европе иезуитами (см. главу 1). Подобно им, в Киеве преподавались подготовительные науки в соответствии с программой философского факультета, а затем собственно богословие, причем обучение делилось на классы по предметам (риторический, грамматический классы и т. д.). Основным языком преподавания была латынь. Использовавшиеся в Киеве учебники во многом заимствовались у иезутских училищ, за исключением, естественно, богословия, для которого, опять-таки по внешнему образцу католической схоластики (т. е., говоря современным языком, используя «методы западной теологии»), были написаны учебники, соответствующие православному вероучению. По-видимому, и само слово «студент» (от латинского studeo — учиться) впервые начало использоваться в русском языке именно в стенах Киевской академии.

Киевские студенты не только учили в стенах Академии часть тех наук, что преподавались в западных университетах, но и сами имели возможность продолжать их изучение дальше, уже непосредственно в самих европейских школах. В силу связи киевского богословия с католической традицией, именно католическая часть Европы служила им для продолжения образования. Еще в эпоху Петра Могилы начались поездки выпускников Академии из Киева в польские училища, такие, например, как Замойская академия или Краковский Ягеллонский университет. (Отметим, однако, в связи с главной нашей темой, что следы выпускников Киевской академии в матрикулах немецких университетов XVII в. обнаружить не удалось [138]. Возвращаясь после странствий назад в Киев, такие воспитанники могли достичь высоких постов в Академии. Так, например, в Польше учились ректоры Академии конца XVII — начала XVIII в. и знаменитые сподвижники Петра I Стефан Яворский и Феофан Прокопович, причем последний в своем образовательном путешествии дошел даже до Рима. Будущий Киевский митрополит конца XVII в. Варлаам Ясинский, обучаясь в университетах Польши и Чехии, привез обратно «философский колпак», т. е. получил ученую степень доктора философии[139]. Ряд этих примеров можно продолжать, он показывает глубину и интенсивность связей нарождающегося русского образовательного пространства со странами Западной Европы.

Не распространяясь здесь подробно об идейном влиянии среды католических высших школ и университетов на Киевскую академию и вытекавших отсюда особенностей становления русского философского и богословского образования[140] следует заметить, что не только в идейном, но и в организационном плане Академия приближалась к европейскому университету. Ученые киевские монахи считали, что их училище обладает особым правовым статусом в государстве, т. е., подобно европейскому университету, является корпорацией, поскольку «от своего основания имеет равные привилегии, как обыкновенно иные Академии во всех государствах иноземческих»[141]. В защиту этих привилегий выступали малороссийские гетманы, однако высочайше подтвердить их со стороны королевской власти во времена вхождения Киева в состав Речи Посполитой было трудно. Польские короли, стоя на страже интересов католичества, естественно, не желали обеспечивать права православного училища. Вопрос о признании прав киевского училища поднимался одновременно с закреплением казачьих привилегий — он звучал в действовавших короткое время договорах Богдана Хмельницкого, а затем в Гадячском договоре (1660), заключенном между королем и гетманом Иваном Выговским, по которому казаки возвращались в подчинение польской короне. В обмен на это король, в частности, разрешал «Академию в Киеве иметь, которая такими прерогативами и свободами может защищаться как Академия Краковская»[142]. Впрочем и этот договор вскоре был аннулирован.

Только после перехода Киева под власть московского царя члены Академии, наконец, добились выхода 11 января 1694 г. указа, предоставлявшего их училищу право внутреннего самоуправления с собственным судом над учащимися, без всякого вмешательства воинских и гражданских чинов и властей, т. е. «академическую свободу» — ключевую привилегию для утверждения любого европейского университета (подробнее см. в главе 1)[143]. С этого времени прежний коллегиум в собственных документах мог уже по праву именоваться Академией, хотя иностранцы еще в середине XVII века отмечали в путевых записках, что в Киеве есть университет [144]°. Официальное же признание российским государством названия Киевской академии вместе с окончательным подтверждением всех своих прав в полном объеме было даровано ей по указу царя Петра Алексеевича от 26 сентября 1701 г. Сохранился и сам подлинник Жалованной грамоты Петра, выданной тогда Академии — первый пример грамоты такого рода в России, представлявший собой близкий аналог тех грамот, которыми, как упоминалось в главе 1, от имени императоров в Европе гарантировались привилегии университетов, начиная с XII века [145].

Таким образом, уже с конца XVII в. в России официально существовала корпорация профессоров и студентов, которую по праву можно сопоставить с университетской. Киевская академия, с одной стороны, верно выполняла свою задачу оберегать интересы православия на границе России и Запада, с другой — ориентировалась на образец европейских католических университетов того времени и, в определенной степени, способствовала развитию с ними контактов.

Другой, не столь успешный пример такого рода дает попытка основания Московской академии. Ее проект, составленный приближенным царя Федора Алексеевича Сильвестром Медведевым в 1682 г., предусматривал последовательное преподавание, по киевскому примеру, предметов из университетского круга философского и богословского факультетов, кроме того намечалось учение «правосудия духовного и мирского, и прочим всем свободным наукам, ими же целость академии составляется», в чем можно видеть притязание и на создание «полного» университета. Грамота царя даровала Академии корпоративное право собственного суда, а также финансирование за счет имений, переданных от восьми монастырей. По свидетельству исследователя, «судя по содержанию этой грамоты, которой вводился такой обширный курс учения, по тем преимуществам, которые предоставлялись ученому сословию, по всей справедливости можно заключить, что при составлении грамоты руководствовались уставами западных университетов и академий» [146]. При этом одна из главных задач Московской академии, согласно ее проекту, была блюсти чистоту православия в государстве: проверять все выходящие книги, испытывать в вере иноземцев, состоящих на царской службе, и проверять их вину в ереси или «хуле на православие», а также контролировать преподавание иностранных языков, которое должно было вестись только через Академию. Тем самым, учебное заведение, проект которого вдохновлен опытом западных иезуитских училищ, само должно было стать стеной на пути западного влияния в России.

Конечно, столь масштабный проект вряд ли мог реализоваться на практике, к тому же после смерти царя Федора Алексеевича его воплощение было отложено, и только в 1687 г. на месте, предназначенном для Академии, а именно в Заиконоспасском монастыре в Москве открылась Греко-латинская школа, которой ведали братья Иоанникий и Софроний Лихуды. Братья Лихуды представляли собой яркий пример сплава православно-греческой и латинской традиций в образовании: они учились не только в Константинополе, откуда были присланы в Россию, но и в Италии, где окончили Падуанский университет. Под их руководством в школе обучалось до 200 студентов, а один из лучших учеников Лихудов, Петр Постников, по примеру своих учителей в 1692 г. был направлен в Падуанский университет, завершив там свое образование на медицинском факультете (в историографии Постников, подобно посланцам Бориса Годунова, также часто упоминается как «первый русский студент» [147].

К сожалению, в 1694 г., спустя всего семь лет активной деятельности, братья Лихуды вынуждены были вследствие наветов оставить преподавание, и вскоре школа пришла в упадок. В конце 1698 г., после возвращения из Великого посольства, на это обратил внимание царь Петр. Состоявшаяся тогда его беседа с патриархом Адрианом примечательна тем, что здесь впервые царем, находящимся в начале своего реформаторского пути, были затронуты проблемы развития образования в России. Говоря о необходимости иметь образованное духовенство, которое для этого надо посылать учиться в Киев, Петр заметил, что «благодатию Божиею и зде есть школа, и тому бы делу порадеть можно, но мало которые учатся, что никто школы как подобает не надзирает… А из школы бы во всякия потребы люди благоразумно учася происходили, в церковную службу, и в гражданскую, воинствовати, знати строение и докторское врачевское искусство»[148]. Тем самым, опять прозвучала мысль о необходимости утверждения в Москве училища с широкой программой в области высшего образования, подобного европейскому университету.

7 июля 1701 г. вышел указ о реформе московской греко-латинской школы, которая была передана в руки митрополита Стефана Яворского, последний же преобразовал ее по образцу Киевской, откуда были призваны новые преподаватели, а с ними приехали и новые ученики. Именно с этого времени за греко-латинской школой закрепилось наименование Московской академии, к которому во второй четверти XVIII века иногда добавляли титул «Caesarea» — Императорская[149]. Это было учебное заведение «для людей всякого чина и сана», не ограничивавшееся только духовным образованием и служением церковным нуждам, что показывал социальный состав студентов и анализ их последующей деятельности. Так, в 1720-х гг. только около четверти выпускников Академии получали духовный сан, значительное же их число шло на службу переводчиками, переходило в медицинские, математические, инженерные школы[150]. Таким образом, можно заключить, что и в Москве вслед за Киевом в начале XVIII в. появилась первая корпорация университетского типа, обучение в которой давало возможность затем продолжать образование и служить в различных сферах государственной жизни, и в том числе, способствовало расширению ученых связей с Европой.

Через тридцать лет после указа Петра о преобразовании Московской академии в нее поступил Михаил Ломоносов. Он застал здесь среди своих учителей Тараса Постникова, отправленного в 1717 г. из Академии на учебу в Париж, мог слушать о временах Лихудов, от которых тянулись нити к университетам Северной Италии, и должен был почувствовать силу киевской традиции в преподавании и ее связь с польскими высшими школами (представляется глубоко не случайным, что Ломоносов впоследствии на некоторое время отлучился из стен Московской академии, чтобы послушать лекции в Киеве). Однако не эти страны (Франция, Италия, Польша), а именно Германия станет основным местом, откуда университетское образование в XVIII в. будет распространяться в Россию, и где в большом количестве будут учиться русские студенты, и среди первых из них — сам Ломоносов. Что же обусловило такой выбор и как именно он произошел?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.