Битва за Будапешт

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Битва за Будапешт

20 декабря 1944 года наши войска перешли в наступление. 2-й Украинский фронт — с севера, 3-й — с юга. Идут в направлении на Эстергом. Соединившись, они должны окружать Будапешт — столицу Венгрии, группировку войск численностью около двухсот тысяч. Противник сопротивляется отчаянно. Идут жестокие кровопролитные бои.

Погода стоит плохая: дожди, туманы, дымка. Она поднимается до трех-четырех километров. Но летать надо. Надо охранять наши войска от вражеской авиации и, как это ни странно, подступы к Будапешту с воздуха. Впрочем, странного в этом, пожалуй, и нет. На помощь своим войскам немецкое командование посылает транспортные самолеты Ю-52 с продовольствием и боеприпасами. Возможна и высадка десанта.

Воздушные бои идут с утра до ночи, а соседний авиаполк, вооруженный самолетами Як-9»д», имеющими больший, чем на Як-3, запас горючего, патрулирует над Будапештом и ночью. Конечно, противника ночью найти нелегко, а в такую погоду вообще невозможно, но толк от этих полетов есть. Летая, летчики постреливают просто так, в воздух, — и это благотворно влияет на нашу пехоту. «Приятно, и как-то увереннее себя чувствуешь, когда тебя прикрывают», — говорят пехотинцы. И вовсе неблаготворно на немецкую авиацию: не каждому хочется лезть на огонь. Но лезут, пытаются. Больше, конечно, днем. И наши одного завалили. Он сунулся в дом, и мы, патрулируя, видим торчащий над улицей хвост самолета.

На центральной подковообразной площади Будапешта стоят монументы венгерских королей, стоят в полный рост, а голов нет — отбиты.

Западнее Будапешта, в восьмидесяти километрах находится озеро Балатон. Очень хороший ориентир. Оно блестит в любую погоду. От него мы выходим в район воздушного боя, на него — после схваток с противником, от него и идем домой, в Кечкемет. Для нас это озеро лучше, чем компас. Оказавшись подбитым в бою, летчик сразу направляет машину на Балатон, чего невозможно сделать по компасу: ему надо еще успокоиться, сориентироваться по сторонам света, а на это уходит восемь-десять секунд…

В районе Кечкемета — еще три небольших озера. Они тоже блестят. По ним мы находим аэродром.

Что получается? Озеро — такая нехитрая деталь на местности — влияет на психологию летчика: не боясь потерять ориентировку во время боя, летчики увереннее дерутся с врагом.

Вылетаем по вызову. Возглавляю восьмерку из группы «Меч». Со мною идут: майор Леонов, старший лейтенант Иван Шаменков, Сергей Коновалов, лейтенанты Вася Лапшин, Юра Орлов, Юра Виргинский, Саша Сергеев. Иду в составе ударной группы, сзади и выше следует группа прикрытия. В паре со мной — Орлов, он заменил Пьянкова.

В воздухе плотная дымка. До высоты три тысячи метров видимость только по вертикали. С землей налажена связь, но земля нас не видит, предупредить о подходе врага не сможет. Надеясь лишь на себя, поднимаемся вверх.

За последнее время тактика немцев стала иной. Раньше вражеские истребители для нанесения внезапных атак приходили в район воздушного боя на малых высотах, на повышенной скорости. Обнаружив цель выше себя, резко переводили самолет в набор высоты, сближались, открывали огонь. Теперь же, увидев преимущество нашей машины в вертикальном маневре, стали ходить на высотах три-четыре тысячи метров, а то и повыше. Это понятно: есть высота — есть скорость, есть маневр.

Идем. Вижу: заколебались самолеты в строю — летчики, чувствуя приближение боя, начинают искать врага.

На горизонте показалась группа машин. Это, конечно, фашисты. Но пилоты мои молчат, значит, пока не видят. Плохо, но так всегда получается, что вижу противника первым. Поэтому слышал не раз: «Возьмите с собой. С вами пойдешь — всегда подерешься…» Да, поиск — дело серьезное. Не зря говорят: первым увидел — наполовину победил. Но зоркость здесь ни при чем, вернее, не главное. Видеть надо уметь. И мы об этом говорили не раз. Но научиться видеть не просто. И не каждому это дано. Взять, например, Шаменкова. Изумительной силы боец, дай бог всем насбивать, сколько он насбивал, а видит плохо, и ведомый всегда наводит его на цель. Передаю:

— Выше по курсу двенадцать ФВ-190. Идут на нас.

Вот, наконец, мы и встретились. Но как их лучше ударить? Они несколько выше, находятся в более выгодном, чем мы, положении. Но солнце бьет им прямо в глаза, мешает смотреть, и они нас, конечно, не видят. А может быть, видят? Тогда им стоит только направить машины вниз, и мы окажемся под ураганным огнем. Нет, не видят. Уж очень спокойно идут. Точно, не видят. Они закрыли нас своими моторами. Вот она, одна из слабых сторон ФВ-190: плохой обзор.

Перевожу самолет в набор высоты, ведущего — сразу в прицел. Сближаюсь. Нет, не видит… Спокойно идет, ровно. Не чувствует, что доживает мгновения. Открываю огонь. «Фоккер» вздрогнул и… резко пошел на меня. Мы чуть не столкнулись. Все ясно: летчик убит был сразу, мертвый, он повалился вперед, на ручку.

Выхожу из атаки левым боевым разворотом, чтобы ударить фашистов в хвост. Но их уже нет, ушли. А справа — новая группа, шестнадцать ФВ-190. Идут под углом девяносто — нам в бок, только пониже. Пропускаю их немного вперед, наблюдаю. Плохо идут, растянулись, головное звено бить несподручно — попадешь под огонь замыкающих. Решаю: ударить в правую сторону строя, ошеломить их, затем прорваться вперед, к головному. Передаю решение летчикам, бросаюсь в атаку.

Сбито сразу три «фокке-вульфа». Группа сбросила бомбы, часть самолетов переворотом уходит к земле, шестерка встает в оборонительный круг. Однако, увидев боевую раскраску наших машин, фашисты один за другим, не мешкая, уносятся вниз. Я было подумал преследовать их, но с земли передали:

— Подходит еще одна группа. Бомбардировщики!

Теперь мне понятен замысел немцев: отбомбившись, первая и вторая группы ФВ-190 должны были сковать нас боем, дать возможность действовать «юнкерсам». Но первая, вполне вероятно, нас так и не видела и, не поняв, что ведущий сражен, какое-то время шла вместе с ним в пике. И может, даже сбросила бомбы, приняв это пике за сигнал. Иначе земля предупредила бы нас. А вторую группу мы растрепали.

С высоты наблюдаю: бомбовозы — штук эдак тридцать — идут плотным, компактным строем. Группа сопровождения — всего четыре Ме-109: пара левее головного звена и пара в конце боевого порядка справа. Значит, я не ошибся, основную надежду экипаж бомбардировщиков возлагает на «фокке-вульфов». Но известно ли им, что обе группы разбиты? И что мы где-то рядом? Пожалуй, нет. Немцы не будут кричать, что русские их побили. Будут молчать. Поэтому «юнкерсы» идут спокойно. Принимаю решение: пропустить их немного вперед, удар нанести сзади и справа. Пара Шаменкова прикроет нашу атаку на случай, если идущие сзади два Ме-109 будут нам угрожать. После атаки бомбардировщиков Коновалов выйдет влево вперед и ударит левую пару прикрытия. Коротко ставлю задачу, командую:

— Атака!

Все верно, истребители ничего не сказали своим подопечным. Наша атака для них неожиданность. Вижу, как падают бомбы, как, отработанным приемом бросаясь в пике, фашисты пытаются спастись от огня, как бьют их наши летчики. Хорошо, результативно атакуют Орлов и Коновалов…

Чтобы удар был еще ощутимее, группу надо не только разбить, но и обезглавить. Иду на ведущего. Не дожидаясь, пока я настигну его, он с разворота входит в пике и сам, будто умышленно, лезет ко мне в прицел. Беру упреждение, жду, когда надо открыть огонь. Пора. Жму на гашетку. «Юнкерс» горит. Бой окончен.

Возвращаемся, выходим на точку, садимся. Усталость давит на плечи, сжимает виски. Хочется лечь, не шевелиться и, если можно, не думать. Но это только желание. Пилоты идут ко мне. И те, кто летал, и те, кто был на земле, ожидая команду на взлет: Александр Агданцев, Николай Киреев, Савелий Носов, Коля Алексеев… Вся моя группа «Меч». Оживленно беседуют, жестикулируют, изображая маневры, атаки. Подходят.

— Ну как, — спрашиваю, — можно бить «фокке-вульфа»?

— Вполне, — за всех отвечает Виргинский. — С успехом.

— Верно, — говорю, — можно. И всех, кто летает на нем, и немцев и венгров…

Подходит начальник штаба.

— Товарищ командир, надо начертить схему воздушного боя и подробно его описать.

— Это еще зачем? — спрашиваю.

— Приказали. Очевидно, опыт этого боя хотят разослать по частям. В этом бою ваша восьмерка сбила пять самолетов. Подтвердили войска.

Все ясно, но меня почему-то это не трогает, мне все равно, сколько сбито фашистских машин: так или иначе наша победа близка.

— Мы нарисуем, — говорит кто-то из летчиков.

Вижу возбужденные лица, горящие взгляды. Понимаю: им не безразлично. Им приятно, что будут о них говорить и, возможно, напишут приказ, похвалят. Возможно, дадут ордена. Война подходит к концу, и людям будет обидно не получить заслуженное.

— Сделаем схему, — говорю летчикам, — надо — значит надо.

Верно, насколько активно ты воевал, люди будут судить по наградам. Но сбивать самолеты не просто. Требуется немало усилий, времени, риска. Есть летчики, которые до звания Героя шли всю войну, не раз были ранены. Но есть и такие, которые шли месяцами и даже неделями, и были случаи, когда люди получали Золотую Звезду Героя за один только бой, потому что был он действительно подвигом.

Это произошло в декабре 1942 года в районе Демянска. Наши войска, ведя непрерывный бой, завершали окружение вражеской группировки, а мы их прикрывали. Взлетели три наших летчика: Зуев, Левченко и Шаменков. При подходе к линии фронта их предупредили:

— Подходит группа самолетов противника.

Четыре девятки Ю-87 шли одна за другой, а сзади — шестнадцать Ме-109. Момент был критическим — бомбардировщики встали на боевой курс, и наши, не обращая внимания на истребителей, ударили группу в лоб. Атака — и в первой девятке горит самолет, остальные бросают бомбы на свои же войска. Атака — во второй девятке горят два самолета. Третья, не дожидаясь удара, бросает бомбы. Наши атакуют четвертую группу, сбивают еще один самолет, но в этот момент подоспели фашистские истребители.

Им удалось подбить машину ведущего — капитана Зуева, ранить его. На нем загорелся комбинезон, но он не выпрыгнул с парашютом, он решил спасти свой самолет и спас, приземлившись на свой аэродром. Техники вытащили его из кабины, погасили снегом горящую одежду.

Втроем они сбили четыре бомбардировщика и два истребителя. Сам командир сбил три Ю-87. Находясь на переднем крае, бой наблюдал командир авиакорпуса генерал Рязанов. Он позвонил мне, и Зуев был представлен к высшей награде — званию Героя Советского Союза, а Левченко и Шаменков — к орденам.

* * *

Этот бой не забуду всю жизнь.

Опять летим в составе восьмерки, но вместо кого-то из летчиков, летавших со мной утром, идет Алексей Гаврилин, штурман дивизии, единственный на серой машине.

Над линией фронта встречаем восемнадцать Ме-109. По ходу сближения и поведению немцев понимаю: мы обнаружили друг друга одновременно. Как правило, бой в подобных условиях бывает очень тяжелым, сложным. Каждая сторона стремится занять тактически выгодное положение, и в дело вступают все компоненты воздушного боя. Здесь и мастерство летчиков, и превосходство техники, и умение использовать солнце и облачность…

Однако на этот раз солнце оказалось закрытым очень высокой облачностью, до которой добраться почти невозможно. Нас выручили наш замечательный самолет, дружные действия летчиков, дисциплина и выдержка.

На полных оборотах моторов мы перешли в набор высоты, левым боевым разворотом стремимся зайти противнику в хвост. Немцы за нами, однако не дотянулись, отстали, и мы их ударили сверху. Они не рассыпались, и бой разгорелся на вертикальном маневре, упорный, напряженный.

А время идет. Наконец замечаю: переходя в набор высоты после снижения, строй фашистов начинает понемногу вытягиваться. Устали, значит, выдыхаются, отстают от ведущего. Еще одно усилие — и мы, разогнав скорость, заходим в боевой порядок вражеских летчиков, начинаем их бить.

Бой разгорается. Удачным маневром захожу в хвост самолета противника, сближаюсь, сейчас открою огонь и вдруг… «мессер» резко бросается влево. Я среагировал в доли секунды. Поняв, что немец выполнил чью-то команду, тоже бросился влево. Правильно сделал: очередь, пущенная в хвост моего самолета, мелькнула мимо кабины.

Переворотом иду в пике — вслед за фашистом, на мгновение теряю его, вновь нахожу, сближаюсь, вот-вот нажму на гашетку… О ужас! Это не немец, это Гаврилин. Серого цвета Як я принял за Ме-109.

Это ошеломило меня, выбило из колеи. Не шутка сбить своего же товарища. Но голову вешать не время, иначе попадешь под огонь…

Бой продолжался пятнадцать-двадцать минут. Непрерывные перегрузки, непрерывная моральная напряженность. Мы измотали вконец и себя, и противника. Но мы оказались сильнее, выносливее. Немцы не выдержали взятого нами темпа, рассыпались, бросились наутек. Последнего настиг Леонов и сбил.

Мы победили, но впечатление после боя было таким, будто бой проиграли. Я чуть было не сбил своего же товарища. И вообще, такие бои вести ни к чему. Они лишь изнуряют, а толку мало. И надо было свернуть, когда я увидел фашистов в самом начале, свернуть и, не теряя их из виду, набрать высоту, запастись скоростью и только тогда ударить.

Мы имели на это моральное право — свернуть. И потому что «мессершмитты» не бомбардировщики, нашим войскам не угрожают, и потому что их восемнадцать, а нас только восемь.

А вывод? Вывод такой: быть осторожнее и не брать в свою группу «серых». Гаврилину надо было дать одну из наших машин. Правда, ресурс моторов нам дорог, но пятьдесят минут полета потеря не очень великая, и мы бы не обеднели.

* * *

Наши войска замкнули кольцо вокруг Будапешта. Воздушные бои идут прямо над городом и западнее, откуда противник подтягивает резервы на помощь окруженной группировке. Мы господствуем в воздухе.

Кишкун-Лацхаза — наш новый аэродром. Он расположен на Дунае, юго-западнее Будапешта, в пяти минутах полета от города.

Над нами проходит группа Ла-5. Это наши соседи. Через три-четыре минуты передают: встретили большую группу вражеских самолетов, нужна помощь. Посылаю Леонова. Опять информация: сбит командир группы Ла-5. Да, видимо, бой разгорелся всерьез, а в группу Леонова я вкрапил одного из «серых» — Каманьяна. Скоро получим еще одну партию новых машин, и я решил понемногу, по одному-два человека, приобщать к группе «Меч», пускать их на задание. Не рано ли?

Слышу: группа вступила в бой. По командам и репликам моего заместителя можно понять, что бой проходит успешно. Оттуда идут отдельные самолеты — истребители и штурмовики. Отбились, оторвались от групп — в воздухе плотная дымка. Неожиданно появляется наш самолет. Бреющим проходит над точкой, сбавляет обороты мотора и… садится. Но уже за границей летного поля, на фюзеляж. Я успел только заметить, что летчик сидит открытый, фонарь с кабины снесло.

Посылаю туда аварийную группу, медицинскую помощь. Проходит десять минут. Жду, беспокоюсь, не ранен ли летчик, не побился ли во время посадки. Смотрю, оттуда идет «санитарка». Подъезжает к капэ… Не зря беспокоился: из кабины выходит лейтенант Каманьян, невредимый, но основательно перепуганный.

— Что там случилось? Рассказывай.

С сильным акцентом южанина, пересыпая русскую речь армянской, летчик рассказывает:

— Понимаешь, командир, иду, смотрю, вижу: противник. Да? Потом смотрю, нет противника. Да? И командира нет. Вперед смотрю — не вижу, назад смотрю… — Схватившись за голову, округлив огромные, цвета темного бархата глаза, Каманьян говорит: — Назад повернулся, а ко мне в кабину «своим мордом» «Фокке-Вульф» смотрит. Что делать? Посмотрел еще раз, а он стреляет. Смотрю, кабина у меня нет.

Непостижимо уму, как он остался живым. С кабины снесло фонарь, козырек, разбило прицел. Снаряды буквально вились вокруг головы Каманья-на. Он так растерялся, что не увидел свой аэродром, хоть и над ним проходил, а когда увидел, сел прямо перед собой, в поле. У него не хватило выдержки развернуться, зайти на посадку, сесть как положено. Короче, сделать то, что в обычных условиях делает летчик почти машинально, автоматически, в силу выработавшейся привычки.

И смешно мне слушать рассказ Каманьяна, и зло берет. Так непростительно ошибиться! Человека чуть не погубил. Подорвал авторитет группы «Меч» — немец расскажет, как он легко расправился с летчиком особой авиагруппы. «Авантюризм чистейшей воды допустил ты, дорогой Антон Дмитриевич, — ругаю я сам себя, — непростительно. Три с половиной года полком командуешь, пора бы уже научиться…»

* * *

Кончилось наше блаженство: после аэродрома Кишкун-Лацхаза мы оказались на небольшой, окруженной домами площадке — Будапештском ипподроме. На старом аэродроме хоть и не было рулежных дорожек, зато была настоящая взлетно-посадочная полоса шириной в шестьдесят метров (она казалась нам очень узкой). Здесь же ширина полосы в два раза меньше, но грязи на ней — по колено.

Вчера, 5 декабря 1944 года, на старом аэродроме я отметил свой день рождения — тридцать лет. Ординарец привез со склада крепкий, ароматный ликер, летчики поздравили меня, а Коля Леонов провозгласил тост: «За здоровье командира!»

Тост очень короткий, но емкий, содержательный, потому что здоровье для летчика — это самое главное. Мы закусили, я предложил налить еще по одной чарке и выпить за нашу победу. Летчики трижды прокричали «Ура!», механик растянул аккордеон, пробежался по клавишам, а Коля Кнут сплясал «Барыню». На этом торжественный ужин закончился — надо было идти отдыхать, готовиться к бою.

Бой кипит прямо над Будапештом и особенно над Эстергомом, где наши войска, форсировав Грон, рвутся в направлении Вены — столицы Австрии, еще одного сателлита фашистской Германии.

Вчера командир эскадрильи Петр Савченко возвратился с тылового аэродрома во главе десяти совсем еще новеньких самолетов Як-3, а сейчас ушел на боевое задание во главе десяти экипажей. Жду, когда возвратятся, хочу послушать мнение летчиков о новой машине. По радио слышал — бой провели удачно, победно, поэтому иду не волнуясь. Вот и они пришли в плотном строю, как на параде. И это меня беспокоит, настораживает: упоенные удачей летчики могут расслабиться, потерять бдительность, что на фронте недопустимо. После посадки собрались у самолета ведущего.

— Как дела? — спрашиваю. — Что делали? Что видели?

— Задание выполнили, — отвечает Савченко, — сбили два «фокке-вульфа», сорвали бомбоудар по нашим войскам, «фоккера» ушли в направлении Вены.

Сначала сказал: «Ушли», а потом поправился: «Сбежали». Получилось немного пренебрежительно, и это насторожило меня еще больше. Летчики восторгаются новой машиной, ее скоростью, маневренностью. «Поздно получили», — сожалеет один. «Вот бы подрались! Вот бы погоняли фашистов!» — восклицает другой.

— Товарищ командир! — вдруг вспоминает Савченко. — Станции Дьер и Комарно немцы прикрыли аэростатами.

— Ого! — догадывается кто-то из летчиков. — Это не от хорошей жизни. Не хватает самолетов у Гитлера.

И этот в общем-то правильный вывод подливает масла в огонь, будоражит незрелые головы.

— Братцы! — говорит один из пилотов. — Мы опоздали. Противник уже не тот, не с кем серьезно помериться силами.

Будто ножом кольнул. Откуда оно, такое самомнение? Откуда такое пренебрежение к противнику, пока еще очень сильному? Нет, с этим мириться нельзя. С этим недалеко до беды. Меня всегда возмущает нескромность, всегда беспокоит недооценка противника. Строго говорю:

— Летчики! Вы абсолютно не правы. Пока существует враг, существует и угроза. Будьте внимательны и осторожны. Будьте бдительны в воздухе. Вспомните, сколько мы потеряли людей, и каких! Настоящих воздушных бойцов.

Надо посмотреть, что там творится над Эстергомом. Почему у пилотов сложилось такое мнение, что «противник уже не тот…»

Взлетаем звеном. Я и Иван Табаков идем впереди. Правее, сзади и выше нас — Иван Шаменков и Юра Орлов. Высота две с половиной тысячи метров. Оглянувшись назад, неожиданно вижу пару Ме-109. Вот это нас подловили! Они бы уже открыли огонь по замыкающей паре, но дистанция пока еще велика — не менее тысячи метров.

— Шаменков? Орлов? Сзади пара «худых»…

Вот незадача — не слышат меня. Ни тот, ни другой на предупреждение не реагируют. Как хорошо, что мы идем на повышенной скорости — атака фашистов затянется, и я успею помочь Шаменкову, отсеку от них вражеских летчиков. Кажется, они не видят меня, и мне это сделать будет не трудно.

Резким боевым разворотом выхожу в заднюю полусферу Ме 109. А где Табаков? Где мой напарник? Кручу головой, осматриваюсь. Нет Табакова, будто в воду канул. Очевидно, я резковато пошел в разворот и ведомый, мягко говоря, от меня оторвался. Ладно, потом разберемся, а сейчас захожу в атаку. Увидев меня, немцы кидаются вниз. Не теряя мгновений, бросаю машину в пике, устремляюсь за ними.

Бой начался, можно сказать, на равных: скорость у нас была почти одинаковой (у меня даже немного поменьше), пикировать начали одновременно (я даже чуть-чуть попозже), и все же мой Як заметно настигает Ме-109. Еще немного, и можно открыть огонь… Сначала ударю ведомого, потом догоню и ведущего. И вдруг, очевидно, поняв мои намерения, ведущий резко ломает свою траекторию, задирает машину вверх…

Обстановка меняется в корне. Подумав, что я увлекся погоней и жертву свою не брошу, решил ударить меня, я разгадал его замысел и устремляюсь теперь за ним. Будто договорившись состязаться в силе наших машин и уже убедившись, что «мессер» на пике уступает самолету Як-3, мы несемся теперь в высоту: проверяем, кто сильнее из нас на вертикальном маневре. Но исход этой проверки для кого то из нас может стать роковым. Тот, у кого быстрее иссякнут силы мотора, кто зависнет без скорости, тот проиграл и расплатится жизнью.

Я уверен в силе своей машины, уверен в ее преимуществах, но всякое может случиться: забарахлит внезапно мотор, откажет оружие… Но пока все нормально. Мотор стремительно тянет меня в высоту, и я все быстрее и быстрее настигаю машину врага. Нас разделяют пятьсот, четыреста метров, триста… Мне стоит только слегка довернуть самолет, и немец будет сражен, но я иду пока по прямой, я хочу посмотреть, как он зависнет, качнется с крыла на крыло, бессильно повалится вниз.

Нас разделяют двести метров, сто, пятьдесят… Все, выдохся «мессер», качнулся слева направо, падает. Победно рокочет мотор моего самолета, я обгоняю врага, плавно ложусь на крыло, направляю нос своего самолета на жертву, открываю огонь. Пахнув дымком, «мессер» несется к земле.

А где же второй? Вижу. Мотается выше и чуть в стороне, ищет напарника. Потерял его, очевидно, тогда, когда он рванулся вверх. И наш поединок не видел. И сейчас ничего не видит. Подхожу к нему снизу, открываю огонь. Вражеский самолет горит.

— Чем бы кончилась встреча, если бы я не увидел пару Ме-109?

Я возмущен, Шаменков и Орлов молчат, не знают, куда смотреть. Стыдно. Командир полка выбил у них из хвоста пару фашистов, сбил одного за другим, а они вели себя, как на прогулке. Потеряна бдительность, потеряно чувство ответственности.

— Поберегли бы себя… Войне скоро конец, а вас посбивают, как куропаток.

Молчат, уставились в землю. А что говорить? Нечего. Истребитель, не умеющий видеть, — не истребитель, мишень. Табаков глядит куда-то мимо меня, ежится, переминается с ноги на ногу — тоже не доблестно вел себя в этом полете. Отстал, не прикрыл командира в бою.

— Стыдно тебе, — говорю Табакову, — два года воюешь. Если бы это случилось на Калининском фронте, когда ты был несмышленышем, можно простить. А теперь непростительно. Сколько вылетов сделал за эти два года? Сотни! Сколько фашистов сбил? Наверно, не меньше десятка. И вдруг отрывается на самом простом маневре, на боевом развороте. Недобросовестный ты, Табаков, легкомысленный.

Обидно Ивану, летчик-то он хброший и человек неплохой, но и мне тоже обидно, и я, раз уж пришлось к слову, напоминаю ему тот случай…

— Я еще раньше заметил твою несерьезность. Помнишь? Когда изучали Як-3…

Непривычно и неприятно было для летчиков: самолет проседал при пробе мотора на больших оборотах. Казалось, что винт вот-вот чиркнет о землю. Подобного не было, когда мы летали еще на Як-1. Что делать? Кто-то додумался, и летчики начали уговаривать техников добавить порцию воздуха в амортизационные стойки шасси. Добавили. Самолет проседать перестал, а стойки при грубых посадках, выражаясь техническим языком, стали лететь, то есть ломаться.

Узнав о «нововведении» летчиков и их боевых друзей, мы с инженером полка собрали всех в класс, чтобы в процессе занятий на научной основе разъяснить экипажам, что к чему. Все это поняли так, как надо, и только Иван Табаков понял совсем по-иному. Он считал, что занятия в классе — пустая трата времени, что это выдумка инженера полка, поэтому всячески их игнорировал и я бы даже сказал — саботировал.

Как-то раз я решил посмотреть, как проходят занятия. Когда я вошел в класс, все летчики внимательно слушали инженера полка. Все, как и положено, если заходит старший, встали, и лишь Табаков как сидел, так и остался сидеть. Оказывается, чтобы не видеть схем, которые объяснял инженер, Табаков, примостившись в уголке на полу, спрятался за спины товарищей и даже закрыл глаза. А чтобы не слышать — уши заткнул пальцами. Под общий смех я его потолкал, он ошалело вскочил, но сразу нашелся и обвинил во всем инженера.

— Вот, товарищ командир, — пожаловался Иван, — вы говорили, надо летать и бить фашистов, а он придумал занятия и целый час пхает нам в уши самолетные ноги…

Я строго предупредил Табакова. Еще бы! Такая недобросовестность! Да вдобавок ко всему — шутовство. Люди в тот день не могли заниматься, они буквально катались со смеху.

— Помнишь? — строго спрашиваю Табакова.

— Не надо, — просит он, — вы за это уже ругали. Нас обступают летчики эскадрильи Саламатина, слушают, стараясь вникнуть в наш разговор. Коротко ввожу их в суть обстановки, пусть учатся, пусть мотают на ус, а то и вправду подумают, что «не с кем помериться силами».

— Вы сбили два самолета, — говорю я Саламати ну, — но не тешьте себя надеждой, что вы схватили бога за бороду. Просто вам повезло. У вас на пути оказались два слабака, вроде вот этих, Орлова и Шаменкова. Тем, наверное, тоже кричали, что Яки у них в хвосте. А они ничего не слышали и ничего не видели. Поэтому не тешьте себя надеждой, что «немец пошел не тот». В этом бою, что мы сейчас провели, ваши друзья остались живыми совершенно случайно.

* * *

Впервые вижу душевный надлом человека. Не усталость, нет. Надлом. Настоящий, бесповоротный…

Будапешт пока что не наш. Бои идут за окраины, кварталы, заводы, дома. Немцы окружены, но они не теряют надежду на помощь извне, со стороны Комарно — Эстергома. На станции Комарно идет разгрузка вражеских войск. Наши планируют налет ночных бомбардировщиков, но немцы прикрыли место разгрузки аэростатами.

— Вам не приходилось сбивать эту технику? — спрашивает командир дивизии. — Нет? Жаль. Но ничего, дело не сложное: она не стреляет. Подумайте, как это лучше сделать, и вылетайте.

Летим. Я и Орлов, Агданцев и Лапшин, Коновалов и Виргинский, Проскурин и Носов. Два звена. Четыре пары. Подходим к станции, смотрим. Аэростаты — двадцать штук — висят этажеркой на высоте до тысячи метров. Как их лучше всего сбивать? Смотрю, приказываю, принимаю решение. Будем ходить по кругу и бить внешние. Так дойдем до середины. Передаю решение летчикам.

Интересное это занятие — сбивать аэростаты. Прицелишься, очередь дашь и огромная неподвижная туша снижается, сплющивается, медленно оседает. Проходит десять минут, и аэростаты спокойно улеглись на земле.

Задание выполнено. Даю команду «Сбор», беру курс на свою территорию. Уже темнеет. И вдруг впереди, значительно выше нас, вижу пару Як-3. Она стоит в вираже точно на нашем пути. Такое впечатление, будто летчики дожидаются нас. Это насторожило меня, неприятно кольнуло. Я оглянулся назад… Точно, двух не хватает. Значит, пара от нас ушла, боевую задачу не выполняла. Кто? Даже не верится: командир эскадрильи Проскурин и летчик Носов.

Где же была эта пара и что она делала? После посадки подзываю к своему самолету Савелия Носова, спрашиваю. Он объясняет:

— Когда вы пошли в атаку на аэростаты, Проскурин развернулся в сторону своей территории, пересек линию фронта и встал в вираж. Я, как и положено, находился рядом с ведущим.

Страшно неприятная вещь у молодого пилота выспрашивать о действиях его командира, боевого и всеми уважаемого летчика, каким я знаю Проскурина. Но Савелий толковый, смышленый летчик, он, как говорится, все прочитал между строк. Он понял суть моего вопроса и понял Проскурина. Савелий пожимает плечами:

— Я думал, что мы выполняем приказ… Подходит Проскурин. Задаю ему тот же вопрос.

Отвечает:

— Я отошел для прикрытия группы и все время вас наблюдал. Потерял только в последний момент, когда вы отходили от станции.

— Ладно, — говорю, — идите.

«Отошел для прикрытия группы…» Но ведь я не приказывал. Наоборот, я поставил задачу всем: уничтожать аэростаты. А если ты принял такое решение, то почему не спросил? И если ты проявил такую полезную инициативу, то надо было держаться не восточнее станции, а западнее, откуда могли прийти немецкие истребители. От кого же ты нас охранял, уйдя на свою территорию?

Так я думаю. Рассуждаю.

Нет, здесь что-то не вяжется, не стыкуется. Вдруг вспоминаю: подобное с Проскуриным было, подобное я уже слышал. Теперь понимаю: Проскурин «терял» свою группу так же, как и сегодня. Но об этом знала только его эскадрилья. Летчики молчали, не решаясь обвинить своего командира в чем-то предосудительном. Все остальные просто не знали: Проскурин возвращался домой вместе со всеми. Кроме того, это была не система — случай-другой.

Неужели Проскурин трус? Не верю.

Утро. Немецкие транспортные самолеты Ю-52 начиная с рассвета пытаются прорваться к своим окруженным войскам. Им надо перебросить оружие, боеприпасы, продукты. Получаем задачу — уничтожить. Сбивать тихоходные самолеты, да к тому же и безоружные — задача несложная. Можно действовать парами, и лучше всего методом свободной охоты, то есть свободного поиска целей. Можно и звеньями, но, принимая решение, я думал о том, что надо проверить Проскурина, а для этого лучше лететь вдвоем, без свидетелей.

Посвящаю напарника в замысел:

— Уйдем за линию фронта, к горам, и там устроим засаду. Предполагаю, что Ю-52 пойдут через ущелье. Задача ясна?

— Ясна, — отвечает Проскурин.

Взлетаем, небольшой доворот, две минуты полета, и вот он, Дунай. На той стороне — противник, на этой наши войска. Идем. Я впереди, Проскурин сзади справа. Под нами береговая черта, середина реки… Внезапно ведомый выходит вперед, пересекая мой курс, разворачивается на свою территорию. Молча иду за ним. Подходим к аэродрому. Проскурин выпускает шасси, идет на посадку. Я — следом.

— В чем дело, — спрашиваю, — что случилось?

— Плохо тянет мотор, — отвечает Проскурин, — винт не переходит на большой шаг.

Смотрю на него. Статный, красивый, грудь в орденах. Чем не летчик? Чем не командир эскадрильи? Взгляд ясный, твердый, на лице ни тени смущения. Плохо тянет мотор?.. А обогнал-то меня легко. И на винт сваливать нечего. Зачем он тебе, большой шаг? Была бы зима, дело другое: летчик манипулирует шагом, чтобы не застывало масло во втулке. А сейчас для чего? Все мне понятно, дорогой капитан, все ясно.

— Ничего, — говорю, — выход найдем. Ты поле тишь на моем самолете, я на твоем.

Летим, подходим к Дунаю, пересекаем его… А дальше все повторяется так, как и в первом полете: Проскурин обгоняет меня, разворачивается, следует на свою территорию. Черт с тобой, думаю, иди, а я останусь, не срывать же из за тебя, труса, и этот полет.

Подо мной южная окраина Будапешта. В воздухе никого. Встаю в широкий круг, слежу за ущельем, откуда должны появиться немецкие транспортные самолеты. Слежу, а мыслям тесно в голове…

Эх, Проскурин, Проскурин. Дело идет к концу, к победе, и вдруг такая откровенная трусость. А ведь я собирался представить тебя на Героя. Помню, как воевал ты на Курской дуге. И потом хорошо воевал. Поди уж штук тринадцать свалил. И вдруг трусость. Не верится. Не укладывается в сознании.

Смотрю на часы. Еще один круг, и я пойду на посадку. Разворачиваюсь и прямо по курсу вижу Ю 52. Идет прямо ко мне. Иди, иди, жду! Спасибо тебе, небо: есть на ком зло сорвать. Но немец меня увидел. На полном газу, с дымом, завернув крутой разворот, он спешит обратно к ущелью. Обстановка слегка изменилась, но враг уже не спасется, только оттянет время. Быстро его настигаю. Уже лредвкушаю победу. Неожиданно, будто снег в летнюю пору, сверху камнем падает пара Ла-5 и буквально у меня, на глазах «съедает» мою «добычу».

Вот это денек у меня! Конечно, хлопцы сработали чисто, прямо скажу, молодцы, но мне-то не стало легче. Больше того, стало еще неприятнее: впереди встреча с Проскуриным. «Трус! — скажу я Проскурину. — Жалкий, ничтожный трус. Будем тебя судить». Я вижу его поникшим, раздавленным грузом тяжкого обвинения. «Трус!» И это летчик из группы «Меч»!.. Гордость моя и совесть. Группа, которой отдано все: опыт, знания, силы. И даже кровь…

Вечер. Звездное небо. Тишь. В тишине лучше думается… Я не назвал его трусом. Не сказал, что будем его судить.

Проскурин ждал меня на стоянке и… улыбался. Но это была не его, проскуринская улыбка — улыбка смелого и гордого воина. Он улыбался жалко и, как это ни странно, радостно. Он был рад, что я, наконец, его понял. Он согласен на все. Пусть его называют трусом, предателем, пусть его судят. Но этот кошмар — полеты за линию фронта — кончились. Это ужасное состояние, это насилие над собой, когда он вынужден был обманывать меня и свою эскадрилью, — кончилось.

— Эскадрилью придется сдать, — сказал я Проскурину. — Придется уйти из группы. Сам понимаешь…

Он благодарно кивнул. Спасибо, дескать, за справедливость, за чуткость. И… опять улыбнулся. От этой жалкой улыбки-гримасы у меня заломило в висках.

В случившемся виноваты и я, и Проскурин. Я опять говорю о моральной усталости. Болезнь началась у Проскурина раньше, до прихода в особую группу. Он видел, что с ним творится неладное — начал бояться, постепенно теряя веру в свои силы, — но былые гордость и смелость мешали в этом признаться даже себе. Он скрывал от всех свое состояние, а недуг все зрел, точил его испод воль, и в этот тяжелый момент — надо же такому случиться! — его подбили.

Это было в Румынии, во время Турдо Клужской операции. Румынские летчики стали действовать против гитлеровских в качестве наших союзников. Но они, как и прежде, летали на немецких машинах, и мы оказались в весьма затруднительном положении. Встретив группу Ме 109, мы бросались в атаку и только в последний момент различали румынские знаки вместо фашистских крестов. И было наоборот. От группы румын внезапно отделялась пара Ме 109, наносила удар и, мелькнув крестами на плоскостях, пропадала во мгле. Так они сбили Проскурина, а за ним — Голубенке. Александр Голубенке погиб, а Проскурин вернулся, но с душой вконец искалеченной…

До чего же все люди разные. Два человека, два летчика: Александр Проскурин и Александр Агдан цев. Люди одного поколения, одного воспитания. Короче, юность того и другого — миллионорусская: школа, комсомол, военная школа, полк. Здесь они обретали характер, закалку, взгляды на жизнь. Но вот тот и другой попадают под пушки врага, и они уже разные. Не только не похожи один на другого — на себя не похожи. Стали совершенно иными.

Я вижу Агданцева, вижу тот бой, в котором он потерпел поражение. Это было в районе Люботина. Шестерка наших во главе с Колей Леоновым встретила группу немецких бомбардировщиков. Их сопровождали истребители. Начался бой. Агданцев атаковал «Юнкерс», открыл по нему огонь, но не сбил — дистанция была велика. Сближаясь, дал еще две очереди. Бил и видел, как трассы входят в корпус машины. И ждал, что она вот-вот загорится. Желание, конечно, законное, но война есть война: когда внимание летчика было приковано к цели, подоспел истребитель противника.

Он ударил из пушки и попал в крюльевой бензиновый бак. Крыло загорелось, затем последовал взрыв. Летчика обдало бензином и выбросило из самолета. Он несся к земле и горел. И даже в эти секунды, секунды боли и ужаса, он не терял рассудок. Он думал. Если открыть парашют, то ревущий воздушный поток сразу смирится и пламя немного утихнет. Но потом, когда спуск будет плавным и медленным, парашютные стропы сгорят.

В правой руке Агданцев держал вытяжное кольцо парашюта, левой смахивал пламя с лица. И считал — делал затяжку, как говорят спортсмены-парашютисты. Он вырвал кольцо у самой земли, и это его спасло. Правда, он весь обгорел, вдобавок был ранен в ногу и в сознание пришел только в госпитале. Мысль, что врачи лишат его права на бой, закроют дорогу в небо, приводила Агданцева в ужас, отчаяние.

А теперь я вижу Проскурина. Он приходит в ужас от мысли о встрече с врагом, о бое.

Вот и пойми человека…

Будапешт пал. Наши войска, оставив часть сил в поверженной столице Венгрии, пошли по долине Дуная на северо-запад. Ради любопытства мы посмотрели на город. Он мертв. На улице ни одного человека. Даже собак не видно. Двери закрыты. На дверях магазинов — замки. Окна задраены жалюзи.

— Такое впечатление, — удивляется Коля Леонов, — будто в столице действуют воры. Непрерывно, из года в год. И люди придумали жалюзи. Посмотрите, буквально на каждом окне.

— Ничего не попишешь, — поясняет Саша Агдан цев, — Европа. Торгаши…

Торгаши хоть и сидят за большими замками, не дремлют. Савелий Носов, самый форсистый парень из группы «Меч», купил для реглана прекрасную желтую кожу. Мотористы привезли хром и подметки, но хромовые сапоги им носить не положено. Они согласились со мной, и сапоги были сшиты для летчиков группы «Меч» и девушек-оружейниц. Кирза военного времени уступала место блестящему хрому, и полк, переобувшись, преобразился. В этот момент мне сообщили из штаба Подгорного:

— Генерал выехал к вам. Принимайте.

Смотрю на часы: время идет к обеду, и гостя надо чем-то кормить. Чем и, самое главное, где? И эти вопросы меня занимают не зря: наш генерал — человек с большими запросами, а в столовой у нас не очень уютно. Откуда же взяться ему, уюту, если наша столовая — обыкновенная развалюха-изба, только немного просторней других.

После долгих раздумий решил: угощу генерала борщом и приму у себя на квартире. А пока решал да распоряжался, он уже прибыл. Мне передали: ждет на командном пункте. Прибегаю, докладываю: полк несет боевое дежурство, погоды нет, самолетов в воздухе нет.

— Вижу, товарищ Якименко, — говорит генерал, — вы не ждали меня.

— Прошу извинить, товарищ генерал, занимался хозяйственными вопросами, — отвечаю Подгорному и вдруг вспоминаю: в спешке уходя из столовой, забыл сказать, чтобы стол накрыли у меня на квартире. Что же мне делать?

— Выходит, товарищ Якименко, что хозяйственные дела важнее для вас, чем встреча командира корпуса.

Негромко говорит, безобидно, бесстрастно, будто о постороннем. Но я-то знаю своего генерала: недоволен. Молчу. А что говорить?

— А вы знаете, что я хочу кушать?

— Догадываюсь, товарищ генерал.

— А где мы будем обедать?

— У меня на квартире.

— А почему на квартире?

— Удобнее. Мой дом лучший в деревне, теплый, уютный.

— Это хорошо, товарищ Якименко, командир полка должен жить в лучшем доме из всей деревни. Потому что он — командир. Я согласен обедать у вас.

Как же мне от него отойти? Как передать, что обедать мы будем дома, а не в столовой. Но отойти не могу, оставить генерала одного — бестактно. Крикнуть, позвать кого-нибудь из офицеров командного пункта тоже нельзя — некультурно. Вижу, наконец, что один глядит на меня, знаком подзываю его, передаю, что нужно. Генерал глядит на часы, говорит:

— А время идет, товарищ Якименко.

— Так точно, товарищ генерал, не стоит.

Наконец мы идем. Идем, потому что ехать нельзя — гололед испортил дороги. Идти даже трудно, скользим, хватаем воздух руками. Надо бы поддержать генерала, но не решаюсь: вдруг не захочет. Невольно вспоминаю генерала Рязанова, прежнего моего командира. Окажись сейчас Василий Георгиевич на месте Ивана Дмитриевича Подгорного, мы зашагали бы твердо, уверенно, не боясь поскользнуться, упасть, а если невзначай бы упали, то вместе, как и положено двум фронтовым товарищам независимо от чинов и рангов.

Дошли наконец. Вслед за нами вошла и наша официантка Лелька, боевая, красивая, острая на язык дивчина. Не вошла, а буквально ввалилась в валенках, в полушубке, румяная от мороза. Сверкнула озорными глазами, белозубой улыбкой:

— Здравствуйте, товарищ генерал.

Не поняв причину Лелькиного визита, Подгорный глядит недоуменно. Спрашивает:

— Что вы хотите?

— Я принесла обед, — ответила Лелька. Что-то хотела добавить, но воздержалась, очевидно решив: рано еще шутить. Но я уже чувствую: пришла на мою беду, что-нибудь она ляпнет. Это, конечно, комбат ее подослал, пускай, дескать, посмешит генерала. Но наш генерал человек не такой, он шутку не любит. Стараюсь его отвлечь, предлагаю помыть руки, даю полотенце. Берет, внимательно рассматривает на свет.

— Когда стирали?

— Свежее, товарищ генерал. Не беспокойтесь.

— А чем будете угощать? Что приготовили?

— Борщ украинский.

— Почему борщ?

— Так я решил. Думаю, не ошибся.

Между тем Лелька накрыла стол, поставила два графина — с вином и водкой. Садимся. Лелька разливает вино, как и положено, сначала Подгорному, потом мне. Жду, когда он поднимет рюмку, но он будто не видит, начинает обед с закуски.

— Пейте, товарищ генерал, — заботится Лелька. — На здоровье, с морозца.

— Угощайте своего командира, — отвечает Подгорный, не притронувшись к рюмке. И Лелька, гостеприимная, веселая, добрая, повернувшись ко мне, восклицает: — Товарищ командир! А вы чего медлите? Я вас не узнаю!

Я обмер. Чтобы тебе поперхнуться, Лелька, когда ты произносила эти слова. Чтобы тебе провалиться сквозь пол этой уютной деревенской избы. Будь ты проклят, предатель-комбат, подославший этого демона в юбке. Если бы я действительно пил…

— Я так и знал, товарищ Якименко, что вы любите выпить, — говорит генерал, — только скрываете. Нельзя скрывать свои слабости от старших командиров.

Обед закончился.

— Понравилось ли? — беспокоится Лелька. — Что приготовить на ужин?

Генерал молчал, подумал, ответил уклончиво:

— Командир полка скажет.

Так он говорил и вечером, после сытного ужина, так говорил после завтрака. «Изучает меня», — подумалось после первого обеда. Я было взъерошился, хотел сказать: «Давай, Леля, на свой вкус», — но, подумав, решил: пусть изучает, не жалко. Однако потом убедился, что это неприятная вещь — чувствовать, что тебя изучают, причем вполне откровенно, открыто. И когда Лелька спросила после второго обеда: «Что приготовить на ужин?», а Подгорный сказал: «Спасибо. Ужинать буду дома», я вздохнул облегченно и подумал, что лучше подраться с врагом, чем пообедать с моим командиром: там, откровенно говоря, посвободнее, там я хозяин…

А как же с Проскуриным? Как сложилась его судьба? И как отнеслись к нему люди, бывшие его подчиненные, его боевые товарищи?

Я убедился, что всякое горе — а то, что случилось с Проскуриным, иначе не назовешь — вызывает жалость. Я видал ее во взглядах людей, слышал в разговорах о бывшем комэске, я бы даже сказал, о бывшем Проскурине. Его жалели и сочувствовали. Трусость, результатом чего бы она ни была, не может вызывать сочувствия, ни тем более слова поддержки, слова участия, и Проскурин — герой, уважаемый, почитаемый ранее летчик, — растворился среди людей, стал незаметным, а потом и чужим в коллективе.

А чужим он стал потому, что здесь же, в полку, находился Агданцев как живой пример героизма и неистовой духовной силы. Каждый невольно их сравнивал, Агданцева и Проскурина. И жалость к Саше Агданцеву, лицо которого бугрилось сплошными рубцами шрамов, к его обожженным, скрюченным пальцам прошла, уступила место глубочайшему уважению, а жалость к Проскурину постепенно сменилась отчужденностью, не броской, не контрастной, но все же заметной.

Я видел, что ему тяжело, что служба у него не пойдет, и попросил командира дивизии о переводе его в другую авиачасть, подальше от нашей, и Проскурин вскоре уехал. Лет через пять или шесть после войны мы встретились в одном из военных училищ. Я думал, что он на меня в обиде, но, увидев неподдельную радость в его глазах, успокоился: человек нашел в себе силы летать и летает, учит курсантов, приносит большую пользу. Я посмотрел на его ордена — три ордена Красного Знамени — и подумал о том, что он, очевидно, в авторитете.

Ну что ж, тем лучше. И для него, и для тех, кого он обучает. А то, что случилось под Будапештом, тень на ордена не бросает, он заслужил их значительно раньше, заслужил в жестоких воздушных боях.