Бой за плацдарм
Бой за плацдарм
Бурлит, кипит, седой Днепр. Сколько бомб и снарядов брошено и упало в него, сколько самолетов свалилось! И немецких, и наших. На той, на правой, его стороне небольшой — два на два километра — плацдарм Бородаевка. Там наши войска, вернее, горстка людей. Но оттуда начнется новое наступление, и немцы понимают значение этого отвоеванного у них кусочка земли и делают все, чтобы снова его захватить. А мы, группа «Меч» и пилоты соседних полков, защищаем его от нападения с воздуха.
Берег Днепра. Населенный пункт Орлик. От него почти ничего не осталось, кроме названия, и это название — позывной выносного командного пункта. Противник ведет огонь не только по Бородаевке, но и по нашему берегу. Снаряды летят через головы, иногда начинают сыпаться рядом, и тогда расчет командного пункта — я, шофер и радист — уходит в укрытие. Но не в этом моя задача — сидеть под землей, я должен смотреть за воздухом, искать самолеты противника, наводить на них истребителей.
На той стороне Днепра, прямо над Бородаевкой, патрулирует звено Иванова. Но зенитки молчат, очевидно, немцы экономят боезапас. А может, не экономят, просто не бьют понапрасну: истребителей, непрерывно меняющих курсы, высоты и скорости, поразить нелегко. Какой же смысл себя демаскировать?
Артиллерийский огонь иногда утихает, в тишине слышится шорох волны под обрывистым берегом. Ветер колышет кустарник, покрывающий песчаные бугры, и они, будто живые, шевелятся. И этот чудесный осенний день, теплый и солнечный, уносит меня в далекое детство, в дебри Азовского леса под Мариуполем, куда мы, деревенские хлопцы, устраивали походы за ягодами, лазали по деревьям или гоняли зайчишек, помогая охотникам. Намотаешься за день, устанешь, но доволен: интересно и рубль заработаешь.
Любопытный однажды был случай. Идем по лесу, кричим, палками по деревьям колотим, гоним зверюшек в засаду. Васька слева идет, Петька справа, я посредине. На моем пути куст, большой, весь какой-то закрученный. «Сквозь него продраться не просто, — думаю я. — Да и зачем продираться? Пальтишко на мне и так еле дышит: латка на латке. Лучше я обойду».
А что это там, под кустом? Чьи-то глаза. Напуганные, настороженные. Нагибаюсь, смотрю… Заяц! А чего ты сидишь? Замаскировался или случилось чего? Посмотрим. Трудно до тебя добраться, косой, но я все равно доберусь. Вот я тебя за уши… Уши теплые, нежные. Так что же случилось? А, понятно теперь. Зацепился. Попался задней лапкой в рогатку. Намертво. Гибель тебе, если бы я не глянул под куст. Спокойно. Не дергайся. Не царапайся. Пожалей мою одежонку.
— Васька! Петька! — кричу я товарищам. — Помогите! Тащите меня за ноги!
Вытащили. Обступили, треплют зайчишку за уши, гладят. Спрашивают:
— А что ты с ним будешь делать?
Действительно, что я с ним буду делать? Мне теперь уже жалко, если он попадет к охотникам. «Крестник», считай…
— Отнесу от этого места, — говорю я ребятам, — и отпущу.
— Как сказать, — сомневается Петька, — сейчас подойдут и отнимут. Может, пока спрячем его?
— Как это вдруг отнимут? — возмущается Васька. — Кто зайца поймал? Антон. Значит, Антон и хозяин ему. Что хочет с ним, то и делает.
— Пошли, ребята, — говорю я товарищам. — Наш заяц. И никто не имеет права его отнять.
Едем. Вот и просека. Сейчас мы ее пройдем и свернем на поляну. И вдруг:
— Эй, хлопец! Идитка сюда, давай зайца, это я по нему стрелял.
— Нет, дяденька, — отвечаю охотнику, — по нему не стрелял никто. Он за сук зацепился. Вот ребята свидетели.
— Я тебе дам «свидетели»! — Ругаясь, охотник идет ко мне. — Уши тебе надрать? Говорят тебе, мой.
Я возмущен и обижен. — Если ваш, — говорю, — так ловите. В мгновение ока заяц исчезает в кустах. Вслед гремят ружейные выстрелы. Куда там, его уже нет.
— На чужой каравай рот не разевай, — смеются охотники над своим незадачливым товарищем.
Да, зайчишек в наших лесах было видимо— невидимо. И ягод. И грибов… Где бы я ни был потом, куда бы ни бросала меня судьба военного летчика, прелесть родного края всегда тянула к себе…
Что это там, на горизонте? Никак самолеты? Точно. Направляются к нам. Беру микрофон, информирую летчиков. Иванов отвечает:
— Понял. Вижу.
Многовато фашистов. Даже число девяток намного превышает число наших машин. Надо наращивать силы. Связь выносного командного пункта с аэродромом — прямая, шифром передаю приказ:
— Дежурную группу ко мне!
Незадолго до этого приехавший к нам командир авиакорпуса спрашивает:
— Когда будут здесь?
— Через три-четыре минуты, — отвечаю.
— Опаздывают… — сожалеет генерал, — придут в самый разгар боя.
А что делать? Аэродром находится рядом, в шести-восьми километрах, — минута, и летчики здесь, но надо еще набрать высоту, обеспечить себя тактическим преимуществом, иначе успеха не жди. Есть и еще один выход из положения — патрулировать группами, в составе восьми-десяти самолетов. Но это слишком накладно: огромный расход горючего и моторесурса, а самое главное — снижается боеспособность полка в какой-то момент обстановки. Представьте, надо поднять максимальное число экипажей, а на заправке — сразу десять машин!..
«Атака!» — слышу команду и вижу: Иванов устремился на ведущую группу «юнкерсов».
Такова обстановка. И надо сказать, весьма напряженная. Но беспокоиться нет оснований, я знаю своих пилотов, они сделают все, чтобы сорвать прицельный удар по плацдарму. И кроме того, я надеюсь не только на них, я надеюсь на дружбу, взаимную выручку — традиционное, испытанное в боях «чувство локтя» товарища. Уверен, если кто-то из пилотов соседних полков узнал о подходе противника, услышал команду: «Атака!», они не пройдут стороной, поддержат.
И точно, правее командного пункта, над серединой Днепра, появляется группа машин, режет пространство под острым углом к курсу бомбардировщиков. Держитесь, фашисты! Нас уже не четыре, а десять. А это — сила. Я понимаю, прийти на помощь в бою — закон советского летчика, но чувство благодарности переполняет меня, и я кричу в микрофон:
— Спасибо, товарищи! Спасибо!
— Ладно, чего там… — отвечает молодой благожелательный бас.
Конечно, это сам командир. Ответил по ходу дела и сразу открыл огонь. Чувствую, там настоящий летчик, орел: в такую минуту так непринужденно может ответить не всякий.
Бой разгорается. Вижу, как падают сбитые. И в Днепр, вздымая фонтаны мутной воды, и на той стороне. Оттуда слышатся взрывы, глухие, тяжелые, будто стонет земля. Но бомбардировщиков много. Они все идут и идут, пытаясь прорваться к плацдарму. Отдельные уже начинают излюбленный маневр удара — входят в пике с разворота. Но Яки вьются вокруг точно осы, жалят огнем, и бомбы падают в Днепр.
В этот напряженный момент внезапно появляются «мессеры». Они вырываются из глубины боевого порядка бомбардировщиков. Передаю об этом в эфир, предупреждаю своих. Да где там! Разве в этом клубке ревущих, стреляющих, носящихся друг за другом машин легко услышать, понять, разобраться? Но дело не только в этом. Каждый охвачен азартом и злобой. Каждый видит только ненавистную цель — бомбардировщик, несущий смерть на плацдарм. И надо быть старым асом, иметь холодную голову, чтобы вот так, в мгновение ока переломить себя, добровольно бросить врага, который уже в прицеле, который — стоит только нажать на гашетку — вспыхнет, пойдет к земле. Но пилоты все молодые, отчаянные, горячие: тронь рукой — обожжешься… Вижу, кто-то из группы «Меч» настигает бомбардировщик, наносит смертельный удар и в ту же секунду сам попадает под пушки Ме-109. Оба, и «юнкерс» и Як, идут к земле. Бомбардировщик горит, истребитель полого планирует.
Слышу гул подходящих машин. Наши. Восьмерка из группы «Меч». Гляжу на часы: точно, пришли на четвертой минуте. Несутся в готовом для удара строю: пары одна за другой в остром, как пика, пеленге. С ходу идут в атаку. Все, теперь я спокоен. Бомбы не упадут на плацдарм.
Меня тревожит лишь тот, что попал под огонь фашиста. Он снижается там, за Днепром. Планирует под углом девяносто к реке, экономит каждый метр высоты, расстояния. Понимаю его: стремится дотянуть до воды, уйти от фашистов вплавь. Нет, не дотянет. Все. Пропал за бугром…
Кто же подбит? Куда приземлился? Вихрь догадок, предположений. А факт остается фактом: потерян еще один самолет. Летчик может еще вернуться, лишь бы добрался до берега или попал к своим, на плацдарм, а с самолетом все кончено. А у нас их и так небогато. Поизносились. Немало осталось на поле боя. Вчера вот один потеряли. Сегодня…
Вчера мы были еще в Солошино — на точке, отбитой у немцев, и собрались лететь сюда, в Васильевку, на полевую площадку поближе к плацдарму. Только сели в кабины, как сразу — команда:
— Восьмерку в воздух! На Бородаевку!
Взлетели. Набор высоты, расстановку сил произвели на маршруте. Чтобы успеть, не потерять дорогие секунды. Успели едва-едва. Противник был у плацдарма, и ведущая группа «юнкерсов» уже собиралась войти в пике. Мы атаковали ее, а за ней с ходу — вторую и третью девятки. Два или три самолета с дымом пошли к земле, остальные прямо в строю, до входа в пике начали сбрасывать груз. Им всегда есть чего опасаться: бомба, взорвавшись на борту от случайно попавшей пули, может разнести всю девятку.
Внезапно налетели Ме-109. Мы не успели сосредоточиться, набрать высоту. Кроме того, их было в два раза больше, чем нас, но мы приняли бой, крепко связали всю группу, и «юнкерсы» — пятая и шестая девятка — ушли без прикрытия. Их встретили наши соседи, истребители братских полков, и разметали. А мы продолжали драться. С первой минуты бой с «мессерами» принял очаговый характер: неподалеку друг от друга в горизонтальном и вертикальном маневре ожесточенно закрутились три-четыре клубка машин. В один из моментов схватки немцы и подловили нашего Кальченко. И что характерно — на вираже. Нет, фашист не зашел ему в хвост — это непросто, — он ударил с прямой, прошил самолет длинной заградительной очередью. Кальченко выпрыгнул. Ветром его снесло на восточный берег, к вечеру он был уже дома, а Як, загоревшись, упал прямо посредине Днепра.
…Да, вчера мне досталось. И от немцев, и от начальства. Дело в том, что после воздушного боя мы не сели в Васильевку, а вернулись обратно в Соло-шино, потому что оно оказалось ближе, а горючее было уже на исходе.
Не успел я выйти из самолета, а меня уже зовут к телефону. Слышу голос начальника штаба дивизии:
— До сих пор вы сидите на старой точке. Почему? Вопрос задан в такой форме, будто полковник Лобахин не знает, что мы вылетали в бой, что мы отразили налет на плацдарм. А ведь мы летали по его же приказу. Я был поражен и в первую минуту не нашелся, что и сказать ему. А он продолжал:
— Назовите точное время, когда вы сядете на новую точку.
Я разозлился вконец. «Побыть бы с тобой в воздушном бою, а потом посмотреть на твою пунктуальность, — подумал я. — К сожалению, ты не летчик, и никогда тебе не понять ни летчика, ни летного дела»: Но так только подумал… Ответить же надо иначе: по уставу, не забывая об этике.
— Надо, товарищ полковник, проверить машины. Бой все-таки был. Может, неисправные есть. Потом заправить горючим, воздухом…
Но он не дослушал меня, перебил и опять повторил свою фразу: «Назовите точное время…» Я понял его и молчал. А он повторял эту фразу монотонно, бесстрастно. Разговор закончился тем, что Лобахин сказал:
— Вы невоспитанный офицер!
Мне доводилось слышать, что он служил еще в старой армии и не прочь козырнуть своим лоском и выправкой. Я ответил ему:
— Вы очень воспитанный, но, к сожалению, не творчески мыслящий.
Этим дело не кончилось. Мы сидели уже в самолетах и ждали команду на вылет, когда Лобахин подъехал к командному пункту полка. Он мог бы подъехать к моему самолету, но он подъехал именно к командному пункту, а за мною послал солдата. Солдат бежал по стоянке, изображая руками крест — сигнал «моторы не запускать». Я даже подумал, что вылет отставлен.
Подойдя к начальнику штаба, я доложил о готовности к вылету. Но он, не дослушав меня, показал на свои часы и… задал тот же вопрос:
— Назовите точное время… Издевательство было явным. Во мне все клокотало, но я сдержался и ответил спокойно:
— Мы бы уже улетели.
Повернувшись, я пошел к самолету. Через три-четыре минуты мы взяли курс на Васильевку.
Вечером из штаба дивизии в полк передали приказ: за нетактичное поведение мне объявлен выговор. Было ужасно обидно: комдив подписал приказ, не разобравшись ни в чем. Даже по телефону мне не позвонил, а ведь мы совсем рядом: на одном аэродроме находимся. Представляю, что наговорил на меня Лобахин, как изобразил конфликт между нами…
«Так вот и бывает, — думаю я. — Беда в одиночку не ходит. Все одно к одному. Вчера потерял машину, вчера получил моральную травму, сегодня — опять».
Плохо, очень плохо с машинами… Говорят, что в сборочный цех одного из авиационных заводов попала немецкая бомба. Может, и правда…
* * *
Третий день сидим у плацдарма, защищаем его, деремся с фашистами. И с каждым днем все сложнее, все накаленнее обстановка. И в воздухе, и на земле. И с каждым днем сокращаются наши возможности. Вышестоящий штаб освободил нас от всякой побочной работы, поднимает только для боя. На худой конец и это выход из положения. Но немцы, очевидно, пронюхали, что мы сидим почти у Днепра, что едва успеваем набрать высоту, и стали ходить не на две тысячи метров, как раньше, а на четыре. Мы оказались в крайне трудных условиях: в бой вступаем, не успев набрать высоту, не успев обеспечить себя тактическим преимуществом.
Но это еще полбеды, мы привыкли драться в любой обстановке. Я всегда опасался другого: опоздать вообще… Прийти, когда немцы уже бомбят. Так и случилось.
До этого мы действовали в контакте с патрульной группой соседей. Они начинали бой, мы завершали его. Но в этот злополучный налет фашистов группа Ме-109 связала патруль по рукам и ногам, и когда подошло звено во главе с Воскресенским, ведущая группа бомбардировщиков была уже у плацдарма. Наши пилоты, стремясь сорвать прицельный удар, издали открыли огонь, это подействовало, фашисты начали сбрасывать бомбы прямо в горизонтальном полете, в строю, но три-четыре машины все же успели войти в пике, и несколько бомб упало в расположение наших войск…
Звено еще продолжало бой, а мне сообщили из штаба авиакорпуса:
— Командир вылетел к вам. Летчиков на разбор полета…
Сказать, что разбор был неприятным — ничего не сказать. Всем досталось — за проступок одного в армии отвечает весь коллектив. Но больше всего попало, конечно, ведущему группы. Капитан Воскресенский стоял перед строем совершенно убитый горем. Простой, добродушный богатырь-человечище, безотказный трудяга, он всегда был готов нести на своих плечах все невзгоды войны. И свои, и всего коллектива. И теперь весь коллектив переживал за него. И не только за него, Воскресенского Леву, — за звено, вылетающее в бой, за группу «Меч», за полк, наконец. И правильно: не выполнило боевую задачу звено — не выполнил ее весь коллектив. А он, капитан Воскресенский, лучший разведчик полка, прекрасный воздушный боец, смелый, находчивый, хоть и мало в чем был виноват, стоял, не смея поднять головы, согнувшись под тяжестью случившегося.
В этот день мы вернулись на отдых позднее обычного. Молча сошли с машины, молча сидели за ужином. Было зло и обидно.
Как правило, после столовой летчики сразу идут по домам, на отдых, но в этот вечер никто никуда не ушел, все собрались в саду. Выйдя на улицу, я услышал их разговор, тихий, взволнованный. Он был все о том же…
— Пойдемте туда, — предложил мне Рубочкин, секретарь партийной организации части.
Никогда не забуду я этот вечер. Луна в полный накал. Огромная яблоня. Матово-светлые на фоне темных листьев плоды. Крупные, с хороший кулак. И летчики, взволнованные, остро переживающие неудачу прошедшего дня, строящие планы на завтра. Говорят тихо, сдержанно, но в каждом бурно клокочут страсти. Особенно возбуждены молодые.
— Товарищи! — внезапно восклицает наш секретарь. — Несколько дней назад комсомольцы Черкашин и Демин подали заявления с просьбой принять их в партию. Есть предложение провести бюро…
Всегда он так, Саша Рубочкин, неожиданно, страстно и, главное, вовремя умеет направить порыв людей. Грамотный, любящий дело политработник, он всегда в коллективе, знает каждого, а в пилотах души не чает. И летчики любят Сашу, уважают за объективность, деловую принципиальность, теплую дружбу.
Все соглашаются с Рубочкиным — какая разница, где и когда заседать, если это нужно для дела. Не раз бюро проходило прямо на самолетной стоянке, между боевыми вылетами. Бывало и так, что летчик, принимаемый в партию, по тревоге прыгал в кабину своего самолета, взлетал, дрался с противником, и все его ждали, а когда он возвращался, Рубочкин, будто ничего не случилось, говорил: «Продолжим нашу работу, товарищи…» Фронтовая обстановка не только не снижала торжественность момента, наоборот, углубляла его. Так бывало и раньше. Вспоминаю 1939 год, Халхин-Гол. Меня принимали в партию тоже на самолетной стоянке, у крыла И-16. В авиации это стало почти традицией.
И вот бюро заседает. Все идет своим чередом, по порядку. Поручившихся Рубочкин называет на память. Черкашин и Демин рассказывают свои биографии, свой жизненный путь, который легко уместится на половине листка школьной тетрадки. Выступают члены бюро. Не ведется лишь протокол. «Завтра оформим, — сказал секретарь, — это не главное…»
Верно, главное — в людях. Что они скажут сегодня. И что они сделают завтра.
— Если завтра будет воздушный бой и «юнкерсы» не свернут, я пойду на таран, — сказал Черкашин.
— Я тоже пойду на таран, — сказал Демин, — чтобы о нашем полку не только не говорили, даже не думали плохо.
В эту ночь я долго не мог уснуть. Думал об Иванове, севшем на той стороне Днепра. Что с ним? Ранен, погиб, а может, оказался у немцев. Не очень-то легко приземлиться, если земля исковеркана взрывами бомб и снарядов, если на каждом шагу разбитые танки, орудия. При посадке можно с ними столкнуться, можно попасть в воронку, перевернуться, сгореть…
А больше всего размышлял о случившемся в этот день: о звене Воскресенского, о бомбах, упавших на Бородаевку, о разговоре с генералом Подгорным. Как и всегда, внешне он был спокоен, но чувствовалось: все в нем кипит. «Если завтра на плацдарм упадет хотя бы одна немецкая бомба, — предупредил меня генерал, — тот, кто пропустит фашистов, и тот, кто пропустил их сегодня, пойдут под суд трибунала».
Понимаю: Подгорный сказал сгоряча. Суд — не выход из положения, он не решает проблему. Надо что-то другое, нужны какие-то меры. Если бы Лева был виноват, допустил бы ошибку, тогда все просто. Подумай и сделай, как надо. А то ведь сколько ни думай, гарантии, что бомбы не упадут на плацдарм, нет. Вполне очевидно, надо увеличить число патрулей. Или за счет соседей, или за счет нашего полка. Больше ничего не придумаешь.
Таковы мои думы на завтра, утром я скажу о них командиру дивизии. А вдруг Тараненко меня не поймет? Или, больше того, не захочет понять? И в этом Лобахин ему поможет. Я уже убедился, что нужный, деловой рабочий контакт с командиром дивизии не имею не только я, но и другие мои коллеги.
На исходе рабочего дня, когда мы собрались здесь, на аэродроме, Василевский, комдив и начальник штаба пригласили к себе командиров полков. Это было в лесу, позади самолетной стоянки. На старом обугленном пне лежал огромный арбуз. Тараненко разрезал его.
— Угощайтесь…
Угощаемся. «На закуску взыскания», — думаю я, и арбуз застревает в горле. Молчу. Молчат и мои коллеги.
У всех, видно, кошки скребут на душе, всем насолил Лобахин. Нет настроения, нет радости встречи. А не так уж часто мы собираемся вместе. В основном встречаемся в воздухе.
— В чем дело, товарищи? — спрашивает Тараненко. — Почему нет настроения?
Молчим. Вижу, Лобахин забеспокоился. Ведь это не шутка — «выговор» командиру авиачасти. Не шутка, если командиры полков при встрече с командиром дивизии молча сидят на пнях, уставившись в землю. Понимаю Лобахина: разговора боится, объяснений. Командир у нас молодой и по опыту работы, и по возрасту — тридцать от силы, вот Лобахин его и опутал, представил нас в невыгодном свете. И теперь, как я понимаю, комдив решил разобраться. Не может же быть, чтобы все командиры полков были строптивыми, несерьезными, невоспитанными.
— Якименко, в чем дело?
Чуть было не сорвалось с языка, однако сдержался. Чувствую, неподходящий момент для объяснений. Базар получится. Я — на Лобахина. Он на меня. Нет, надо один на один. По-серьезному, по-партийному надо контакт налаживать.
— Самолетов мало, товарищ полковник. Еще неделя, и воевать будет не на чем, — отвечаю комдиву.
Правильно в общем-то говорю. Пожалуй, это одна из главных причин моей удрученности. Недоброе отношение начальника штаба не причина, чтобы я расслаблялся, вешал голову, падал духом. Так я думаю. Но Лобахин не понял меня, он, очевидно, думал, что разговор о нехватке машин — начало выяснения отношений и, вижу, решил помешать.
— Товарищи офицеры! Командир дивизии приглашает вас ко сну.
Вот это «воспитанность»! Разгонять людей от имени командира дивизии и в его же присутствии.
— Я никуда их не приглашаю! — пока спокойно, но, чувствуется, уже накаляясь, говорит комдив. — Я хочу с ними разговаривать.
Молчим. Тягостное молчание длится минуту, вторую, третью…
— Товарищи офицеры! Командир дивизии приглашает вас ко сну, — повторяет начальник штаба.
Полковник взбешен. Кричит:
— Если вы можете спать в такую минуту, идите…
Нет, не получился у нас разговор. Не налаженным остался контакт, натянутыми — отношения. А контакт между командиром и его подчиненными — великое дело. Всегда. А в военное время тем более. Надо друг друга знать, особенно слабые стороны (нет ведь людей идеальных), чтобы учесть их в напряженный момент обстановки, когда легко ошибиться.
Плохо, если командир полка не может прийти к командиру дивизии, не может открыть ему душу, как старшему другу, товарищу, найти у него поддержку, добрый совет. А ведь это нужно для дела, для службы. Я представляю, как было бы трудно Зотову, Чувилеву, инженеру полка Виноградову, парторгу Саше Рубочкину, замполиту Вергуну Михаилу, если бы я, командир авиачасти, не был для них хорошим товарищем, добрым советчиком, другом. И особенно в те минуты, когда человек переносит моральную травму, когда человеку нужна настоящая помощь.
Представляю, как трудно было бы летчикам, если бы их командиры Зотов и Чувилев видели в них только лишь подчиненных, но не видели боевых друзей.
Вот откуда она, пресловутая фраза: «Замкнулся, ушел в себя». И особенно это касается молодых, начинающих летчиков. Замкнулся… А почему, позвольте спросить. Потому что в тяжкий душевный момент не было рядом друга, чуткого командира, некому было излить душевную горечь.
А получается так. Растерялся летчик в бою, допустил небольшую ошибку, и вот результат: или пришел на избитой машине, или покинул ее с парашютом. Надо бы с ним разобраться, случай сделать предметным уроком, чтобы летчик все понял, все учел бы в дальнейшем. А вместо разбора боя, вместо анализа командир бросает одно только слово: «Слабак», а то и похуже. И летчик опять попадает в беду. И вот результат: или он сбит, или «замкнулся», перестав верить в себя, самолет, друзей.
Эх, Лобахин, Лобахин… Вижу теперь: немало ты сделал, чтобы поссорить командиров полков с командиром дивизии, чтобы они «замкнулись», чтобы «ушли в себя». Для чего тебе это нужно? Чтобы держать нас в «узде», как ты иногда выражаешься? От имени командира дивизии? Но командиры полков не хуже тебя понимают суть дисциплины, не меньше тебя чувствуют ответственность. Мы и бойцы, Лобахин, мы и организаторы боя. Комдиву это известно, и, хочешь ты или не хочешь, мы с командиром друг друга поймем.
* * *
И вот утро… Заработала фашистская артиллерия, послышались взрывы снарядов, вой мин. Потом загудело небо: пошли армады бомбардировщиков. Очевидно, в этот день фашисты решили ликвидировать наш плацдарм, сбросить храбрецов в мутные воды Днепра. Мы уже сделали несколько вылетов, каждый с воздушным боем, и в воздух снова ушла восьмерка из группы «Меч». Ее увел капитан Чувилев.
Сегодня на Орлике кто-то другой. Может, комдив, может, и сам Подгорный, а я у себя в полку периодически вылетаю в бой или нахожусь у радиостанции, слушаю. Эфир забит до отказа. И вдруг не в эфире, а здесь, у самого уха, до боли знакомый голос:
— Товарищ командир! Прибыл…
Гляжу — Иванов. Худой, грязный, оборванный. Вернулся пропавший! Обнимаю его, прижимаю к себе. Рад несказанно. А он еще больше рад — домой же вернулся, к своим, к боевым друзьям. Но вижу, чувствует себя виноватым. Понимаю, есть от чего: увлекся в бою, фашиста под хвост пустил. Смешно мне немножко и очень приятно: переживает ошибку даже в такую минуту. Настоящий боец, орел. Обнимаю его за плечо:
— Ладно, пока забудь. Разберемся потом, если придется к слову, а сейчас говори. Рассказывай…
И он говорит, говорит… Приземлился там, за Днепром. Около самолета сразу начали падать и рваться мины. Понял: немцы решили его добить. Только успел добежать до оврага, самолет загорелся. «Попали, гады», — чертыхнулся Василий и сразу увидел группу немецких солдат. Они бежали по дну оврага. Он укрылся в окопе, потом переполз в землянку. А мысль одна — пробиться к Днепру. Пригнувшись, выходит, пистолет наготове, перед ним немецкий солдат. В упор застрелил. Перескочив через труп, прыгнул в траншею. Смотрит: еще одна группа бежит. Затаился. Снова ползет к Днепру.
К исходу первого дня попал на нейтральную полосу. Но на ней появлялись то немцы, то наши. От немцев хоронился в воронках. К нашим прорваться не мог: огонь был настолько плотным, что невозможно высунуть голову.
Так он бегал и ползал два дня, укрываясь в окопах, траншеях, ходах сообщений. По нему стреляли не раз, он тоже стрелял и убил еще одного фашиста. К исходу второго дня увидел бегущих немецких солдат, за ними — наших. Выбежал им навстречу. Ему указали маршрут на командный пункт батальона…
— И вот я с вами, — говорит Иванов и, счастливый, смеется. Я тоже смеюсь. Как хорошо-то, думаю, мы снова все вместе. И вижу на горизонте машины. Наши. Чувилев. Возвращается с Бородаевки. Нет, не они, Чувилев ушел в составе восьмерки, а здесь только шесть. Очевидно, соседи. Они приближаются. Нет, не соседи, наши, но… двух не хватает. Сердце сжимает чувство беды. Что-то случилось… Заходят. Садятся. Рулят. Ко мне идет капитан Чувилев. На нем лица нет. Докладывает:
— Товарищ подполковник! Налет бомбардировщиков отражен. Черкашин и Демин погибли… Оба таранили.
…Встреча произошла на подходе к плацдарму. Наши атаковали, ударили в лоб. Фашисты заметались под шквалом огня, сбросили бомбы. Разметав строй первой девятки, пошли на вторую. Но, как это ни странно, фашисты не дрогнули. Может, в этой группе находился ведущий всего боевого порядка, может, с земли получили жесткий приказ, трудно сказать. Они приближались в плотном строю, тяжелой лавиной. Не свернули даже тогда, когда загорелся флагман. Если строй не разбит и бомбы не сброшены, надо ударить вторично. Но уже на попутном курсе, в хвост. А для этого, теряя дорогие секунды, надо встать на обратный курс, догнать уходящую группу. Другого выхода нет, а плацдарм уже рядом, и сзади одна за другой напирают очередные девятки. Острым умом бойца Чувилев мгновенно оценил ситуацию, подал команду:
— Приготовиться к развороту…
И вслед за командой ведущего — другая команда, на чистой высокой ноте:
— Идите вперед, товарищи!
Такого у нас еще не было. Получилось, что ведомый отменил приказ командира. И в такую минуту!..
Чувилев не сразу нашелся, что крикнуть, какую команду подать. Он оглянулся назад, на ведомых и… понял. Два красноносых Яка со снижением, разгоняя скорость, устремились на строй бомбовозов. Один на правую его оконечность, другой — на левую.
Два почти одновременных удара лоб в лоб. Два взрыва огня и металла. Две вспышки святой человеческой ненависти, высокого благородства. Два подвига…
Фашистов это ошеломило, деморализовало. Освобождаясь от бомб, они бросились в разные стороны. И те, что остались от этой девятки, и те, что шли сзади. Боевые порядки нарушились, перемешались… И совсем по-другому восприняли это наши пилоты. Как подвиг, приказ к мести, как сигнал, к действию…
Чувилев замолчал, глотая подступающий к горлу ком, хрипло добавил:
— Мы сбили несколько штук… Уточнить надо, спросить у летчиков.
— Не надо, — говорю Чувилеву, — потом, не сейчас.
Летчики приближаются к нам тихо и молча. Пять человек. Шестой, их командир, — рядом со мной. Двоих не хватает. Но будто воочию вижу обоих…
Худощавый, светловолосый Демин, подтянутый. Однажды над Курской дугой фашисты подбили его, ранили. Он был совсем молодым, неопытным, однако не растерялся. Спокойно пришел и сел, а самолет был почти «раздет» — с него сорвало капоты, местами даже обшивку. В госпиталь не поехал. Не летал только неделю, и всю неделю ходил за мной, просился в воздух. Не мог спокойно сидеть на земле, когда друзья дерутся с фашистами. После этого капитан Воскресенский взял его в свою пару, и Демин оказался хорошим ведомым, настоящим щитом своего командира. И дрался неплохо: на личном счету имел четыре сбитые фашистские машины.
Внешне Черкашин другой: смуглый, невысокий, красивый. Очень горячий, живой, исключительно честный. Дружбе предан до самозабвения. Он летал с Чувилевым, и Павел сделал его настоящим бойцом, смелым, уверенным. И по-братски его любил…
Летчики, шесть человек, молча глядят на меня. Ждут, что я скажу. В глазах боль, тоска.
— Ничего не поделаешь, хлопцы, — говорю я пилотам, — война без жертв не бывает. Черкашин и Демин погибли, выполнив долг перед Родиной. Но, всегда будут с нами. Не сегодня, так завтра поднимается наш плацдарм, войска пойдут в наступление, освобождая Правобережную Украину, и мы полетим вслед за ними, прикроем их с воздуха, поддержим могучий порыв. Вместе с нами, в нашем строю полетят и они, коммунисты Черкашин и Демин, отдавшие пламень своих сердец делу Победы…