1. АТАКА НА ПОСЛЕДНИЕ РЕЗЕРВЫ
1. АТАКА НА ПОСЛЕДНИЕ РЕЗЕРВЫ
Понятие «индустриальной революции» стало старомодным, но не стоило его затаскивать. Безусловно, фабрики открыли новую эру. Одна из дефиниций произошедшего в то время уже утвердилась в экологической истории: переход от энергии Солнца к ископаемым источникам как центральное событие и суть всего процесса. Но хотя в конечном счете это главное, начиналась индустриализация не с угля. Роль, которую сыграл в индустриальной революции паровой двигатель, работавший на каменном угле, часто переоценивали. Впечатление от него было настолько сильным и стойким, что серьезно исказило понимание хода вещей. Но у истоков индустриализации стоит не новый энергоноситель. В задачи экологического историка не входит укрепление той картины истории, которая в 1950-е годы привела к ложным надеждам на ядерную энергетику. Даже в Англии, а тем более в континентальной Европе, индустриализация в начале своем опиралась в значительной степени на дрова, энергию воды, животных и человека и сопровождалась усилиями по максимально полному использованию возобновимых ресурсов. Не в последнюю очередь этим объясняются основные принципы той эпохи. Автор английских аграрных реформ Артур Юнг в 1773 году клеймит «чудовищный процент» залежей на Британских островах, называя его «позором для национальной политики» (см. примеч. 1).
Нужно ли думать, что сутью происходящего были тенденции развития капитализма? Такое объяснение недостаточно. Капитализм как таковой, а именно индивидуальное стремление к максимизации прибыли, не учреждает ни общество, ни культуру. Капитализм сам по себе скорее антисоциален и достаточно часто демонстрировал эту свою особенность. Чтобы стать частью системы, способной конституировать пространство, он нуждается в общественных и политических приложениях, а они в истории человечества были очень разными. Различия эти касаются и последствий для окружающей среды. В Европе капитализм, даже в городах, столетиями развивался в связке с феодальными структурами: богатые предприниматели в типичных случаях искали покоя и безопасности на купленной ими земле и уютно обустраивались в сельских поместьях. Еще в начале XVIII века владельцы частных капиталов не слишком увлекались затратными техническими инновациями, не любили вкладывать капиталы в дорогостоящие фабричные сооружения, предпочитая иметь как можно меньше фиксированного капитала. Строительство крупных мануфактур и мощных механизмов было скорее стилем честолюбивых суверенов, которые не вели точных расчетов доходов и расходов. И прежде всего от них же исходили честолюбивые устремления полного освоения всей территории.
Для «протоиндустриализации» XVIII и начала XIX веков была характерна тенденция ухода из городов, резко контрастировавшая с более поздней индустриальной агломерацией. Эта тенденция объяснялась прежде всего распространением природных ресурсов. В доиндустриальную эпоху количественный рост, переступив известные границы, неизбежно приобретал центробежные тенденции. Беспрепятственное продвижение протоиндустриализации полностью зависело от поддержки суверенной власти: ведь многие города старались подавлять развитие сельских ремесел в своих окрестностях. Увеличению численности сельской бедноты, неспособной прокормиться только за счет земли, способствовала государственная демографическая политика, нацеленная на рост населения: борьба против традиционных сословных брачных запретов, детоубийств, оспы и дискриминации незаконнорожденных детей.
Как замечает историк леса Адам Швапах, еще в XVIII веке в Германии имелись «огромные безлюдные пространства», принадлежавшие суверенной власти (см. примеч. 2). До этого времени из-за слабого развития транспортной сети большая часть Германии, Европы, да и мира была практически недоступна для надрегиональной торговли. Затем ситуация начинает меняться, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Рост и уплотнение транспортной сети придали экономическим процессам, прежде связанным с конкретными городами и торговыми путями, всеобъемлющий характер. Показательно, что в том же XVIII веке начинается эпоха точного картирования местности. Экономические и технические процессы, поначалу несвязанные, все больше проникают друг в друга, возникают синэргетические эффекты. Первой кульминацией в процессе развития всеобъемлющих сетевых структур становится строительство железных дорог.
Особенно серьезные последствия для истории окружающей среды имел характерный для того времени натиск на последние резервы природы, стремление использовать все без остатка. До середины XVIII века авторы трудов о берегах Одера радовались обилию рыбы в его сырых низинах. Теперь прусские инженеры-гидравлики увидели в этих природных условиях вызов для себя – здесь должна быть дамба. Типичной целью стало освоение торфяников, болот и речных долин, в XVIII веке этим занимались от Пруссии до Папской области[178]. Вспомнив о том, что в это время происходило в Китае, можно признать атаку на последние резервы всемирной тенденцией. Несколько современных всемирных исследований относят экологические проблемы, возникшие вследствие освоения белых пятен аграрного ландшафта, примерно к 1700-м годам (см. примеч. 3). Уплотнение всемирных сетей усиливает синхронизм идущих процессов. Во многих частях Евразии эпохальной инновацией становятся кукуруза и картофель – важнейшие продукты американского аграрного импорта. Их выращивание приводит к тому, что почвы, прежде знавшие лишь экстенсивный способ хозяйства, используются теперь интенсивно. «Картофель дает нам мужество и надежду пережить неурожайные годы, – ликовал трансильванский педагог и реформатор Штефан Людвиг Рот. – Его цыганская природа и развитие под землей обещает нам помощь». В отличие от хлебных злаков, картофель не боится града, однако, как доказал ирландский голод, подвержен другим рискам. В Пиренеях и Альпах, а позже даже в Гималаях, появление картофеля способствовало росту плотности населения, что, в свою очередь, приводило к сверхэксплуатации лесов и лугов (см. примеч. 4).
Тяжелый плуг с железной полевой доской, который для Линна Уайта служит основанием относить аграрную революцию к началу Средних веков, широко распространился в Европе, вероятно, только в XVIII веке. Это могло стать причиной резкого усиления эрозии, наблюдаемого в тот период. Прежде недоступные питательные вещества почвы теперь оказались мобилизованы. Засеивание пара и залежи в ходе проведения аграрных реформ ликвидировало имманентно присущую традиционному сельскому хозяйству систему сохранения участков нетронутой природы, так что XVIII век стал переломной вехой и в истории сорняков (см. примеч. 5).
Новое наступление на природу повсеместно сопровождалось усилением мелиоративной деятельности – и орошения, и осушения, и строительства каналов. Пруссия осушала обширные болота, стремясь таким образом получить новые пашни. В Англии, Южной Франции и Средней Швейцарии орошение положило начало эре интенсификации сельского хозяйства. Доход с лугов вырос в 5 и даже 8 раз. Орошение лугов давало возможность увеличить поголовье скота на небольших пастбищах, а это, в свою очередь, приносило больше удобрений. В Центральной Европе с ее обильными дождями крестьяне были вполне в состоянии, как признавал даже один аграрный реформатор, самостоятельно закладывать системы дренажных канав, даже если это втягивало их во множество конфликтов и «порочный круг вечных ремонтных работ». Но более крупные проекты требовали участия государства. Если прежде пионерами политического гидростроительства были в первую очередь Венеция и Голландия, то с XVIII века склонность к гидравлике приобретает вся европейская политика. Правительства Франции строили каналы начиная с эпохи Людовика XIV, это были крупномасштабные престижные проекты, слишком долгосрочные для частных предпринимателей. «Триста лет проектирования плюс еще полстолетия реализации – почти нормальный срок для строительства канала», – замечает французский историк в контексте строительства Бургундского канала. Англия пережила приступ «каналомании» в начале индустриализации, перед тем как заболеть железнодорожной лихорадкой. Правда, затраты на строительство каналов держались здесь в пределах необходимого, а осуществляли его частные компании. Адам Смит считал, что строительство и эксплуатацию каналов вполне могли бы взять на себя акционерные общества, хотя в иных случаях он им не особенно доверял (см. примеч. 6). Еще один «канальный» бум, подземный, произошел уже в эпоху железных дорог. Речь идет о строительстве городских канализаций, которые в конечном счете обострили проблему ликвидации отходов до небывалого прежде уровня.
К этому добавлялась защита от наводнений. В 1711 году, после опустошительного наводнения, Большой совет кантона Берн принял решение перенаправить русло реки Кандер, впадавшей в Аре, в Тунское озеро. Строительные работы принесли драматический опыт общения со своевольной горной рекой, а когда река потекла в Тунское озеро, то наводнения стали грозить уже этому району. С того времени, как венецианцы перенаправили воды реки Бренты, это было первое в Европе мероприятие подобного рода. В сравнении с сегодняшним днем гидростроители еще были проникнуты невольным уважением перед мощью рек.
После 1800 года крупнейшим немецким гидростроительным проектом стала коррекция русла Рейна. Руководил ею инженер Иоганн Готфрид Тулла, закончивший Политехническую школу в Париже (Pariser Ecole Poly technique). Это был проект в духе Наполеона, начал его еще Рейнский магистрат (Magistrat du Rhin), основанный в Страсбурге благодаря Наполеону. В 1807 году Тулла учредил в Карлсруэ новую Инженерную школу, что стало началом крупномасштабного гидростроительства. «Исправление» (Rektifikation) Рейна он считал государственным делом, при выполнении которого нужно было «исходить из целого», вне интересов отдельных партий. На первом месте стояли защита от наводнений и получение дополнительных пахотных земель в долине Рейна. При этом с самого начала была ясна главная опасность – ускорение тока воды в спрямленном русле Верхнего Рейна увеличит угрозу наводнений ниже по течению. С 1826 до 1834 года Пруссия, Гессен и Нидерланды заявляли протесты против строительства, что тормозило проведение работ. Автор одного из них предрекал «жителям Среднего и Нижнего Рейна» «чудовищные последствия» от спрямления верхней части русла. Эти аргументы актуальны и сегодня: излучины рек «нужно понимать как благотворные сооружения природы, которые из-за частых застоев воды существенно смягчают ускорение скорости течения <при высоком уровне воды> и обмеление при низком и таким образом способствуют поддержанию судоходства». К тому же спрямление русла «нанесло бы невероятный ущерб рыболовству. Чем спокойнее течет река, чем больше в ней излучин, а вместе с ними и более глубоких мест, тем больше рыбы мы в ней найдем». Действительно, коррекция Рейна привела к упадку профессионального рыболовства. Но создается впечатление, что рыбаки в то время, после ликвидации их гильдий, не имели институтов самообороны. Иначе дело обстояло на Одере. Около 1750 года здесь также проводились работы по регулированию русла, и рыбаки, имевшие все основания для тревоги, обратились с прошением к королю. Здесь с 1692 года существовала процветающая гильдия «Щукодёров» (Hechtrei?er) – крупных скупщиков, обработчиков и продавцов рыбы. Новые веяния они восприняли как угрозу своему существованию (см. примеч. 7), но и им не удалось предотвратить освоение болотистых берегов Одера.
Когда в 1772 году Пруссия и Липпе начали совместные работы по спрямлению русла речки Берре, западного притока Везера, большая часть сельских жителей округа Херфорд заявила протесты, объясняя, что «весенние половодья, подобно животворным разливам Нила, одаривают наши земли цветами и ароматными травами». Луга по берегам Верре – «самые благородные, самые щедрые земли» во всем округе Херфорд. Городской врач Георг Вильгельм Консбрух, задумывавшийся о связях между окружающей средой и здоровьем, тревожился о том, что «запертая в узких рамках» река захочет «получить больше места» и будет сильнее разливаться, что и произошло впоследствии (см. примеч. 8). На Верре в мелком масштабе повторились проблемы Хуанхэ!
Прусский советник по строительству Иоганн Кристоф Шлёнбах, отвечавший за продвижение строительных работ на Верре, любые возражения считал проявлением упрямства и тупости. Но не все эксперты того времени с ним соглашались. Ведущий прусский инженер-гидравлик Иоганн Эсайяс Зильбершлаг (1721–1791) выступал за то, чтобы при работах по регулировке рек выслушивать аргументы всех затронутых сторон, и призывал не забывать, что реки, «подобно своенравным друзьям», «готовы к службе лишь настолько, насколько ты с ними деликатен. Если же подойти к ним слишком близко, то мести их не будет конца». Река как одушевленное существо! Дипломатия Зильбершлага напоминает мысли древнекитайских мастеров о том, что рекам, как детям, нельзя затыкать рты. В его глазах истинный эксперт всегда осторожен в обращении с реками. Зильбершлага многие поддерживали. В 1787 году, после катастрофического наводнения на Дунае, венская общественность была убеждена, что русло реки чересчур сужено проведенными незадолго до того работами по укреплению и защите берегов. К этому мнению присоединился и император Иосиф II. Иоганн Тулла, проводивший коррекцию Рейна еще без паровых экскаваторов, осуществлял свои проекты по принципу, чтобы регулируемая река сама прокладывала себе новое русло. Даже по меркам современных природоохранников эта работа носила бережный в экологическом отношении характер. «Процесс остепнения большой части Верхнерейнской низменности» начался лишь в 1920-е годы, когда Франция, опираясь на Версальский договор, приступила к строительству Большого Эльзасского канала (Reinseitenkanal), лишившего «остаток Рейна» значительной части вод. Памфлет 1879 года, критиковавший «противоестественное водное хозяйство Нового времени», отображал контраст между прежним типом регулирования рек, когда еще принимались в расчет различные интересы всех владельцев прибрежных земель, и современной практикой, учитывавшей только одну точку зрения (см. примеч. 9).
Способом сохранения благоприятной окружающей среды могла становиться не только самооборона заинтересованных лиц, но и взаимодействие разных интересов. И традиционные рыбаки, и хозяева водяных мельниц, и пивовары, и крестьяне, занимавшиеся орошением своих лугов, – каждый из них по-своему знал толк в поддержании чистоты и жизнеспособности воды. Недаром немецкий историк техники Гюнтер Байерль писал, что водяные интересы «рыбаков, мельников, землевладельцев, корабелов, пивоваров и проч. и проч.» в доиндустриальное время «были взаимной корректировкой» (см. примеч. 10). Конечно, нет уверенности, что такой баланс интересов всегда обеспечивал устойчивость, однако контраст с индустриальной эпохой, когда множество водоемов превратилось в водосборники для канализационных стоков, кажется колоссальным.
Основной принцип управления хозяйством в Центральной и Западной Европе XVIII и начала XIX веков сводился к тому, чтобы довести до высочайшего совершенства экономику, базировавшуюся на возобновимых ресурсах. Часто это означало повышение устойчивости. В основном это касалось сельского хозяйства, но постепенно распространилось и на леса, особенно в Центральной Европе. Правда, повышение аграрного производства нередко шло за счет лесов. И все же, с XVIII столетия в германских странах повсеместно интенсифицируются работы по защите и созданию новых лесов. Стремление к экономии древесины, «рациональному использованию дерева» (Menage des Holzes) красной нитью проходит через всю историю техники того времени. Часть этих проектов так и не вышла за пределы канцелярий, однако цены на дерево росли, и постепенно экономия дерева становилась частью повседневной жизни. Никогда еще общество так ясно не отдавало себе отчета в том, что все его здание базируется на деревянном фундаменте. В этом смысле становится понятным Зомбартово[179] понятие «деревянной эпохи». Порой перед глазами даже возникает призрак тотального «деревянного государства» со всеохватным контролем лесопользования и регулированием всех сторон жизни. Эту эпоху можно описывать как предысторию индустриализации, как развязывание идеи безграничного роста, однако при более близком знакомстве с ней не перестаешь удивляться тому, насколько естественным было для людей того времени представление о пределах роста, и как при малейшей угрозе дополнительной нагрузки на лес оживали страхи перед нехваткой дерева. Появление каменного угля также далеко не сразу произвело революцию в сознании. Меморандум, составленный в 1827 году двумя мастерами горного дела из Эссена, предостерегал от резкого количественного скачка в добыче угля: «поскольку у всего есть пределы» (см. примеч. 11).
Как справедливо замечает американский социолог Баррингтон Мур, нет никаких признаков, «что где-либо и когда-либо в мире большинство населения стремилось к индустриализации»; многочисленные свидетельства указывают скорее на обратное. Поланьи тоже считает, что «общество XVIII века… неосознанно» сопротивлялось «любой попытке… превратить его в простой придаток рынка». Это относится как к большой части высших слоев общества, так и к «маленькому человеку». Многие ремесленники и купцы, очевидно, предпочли бы сохранить олигополистические позиции на защищенном рынке, даже если при этом они не имели никаких перспектив на большое богатство. Политика бережливости, поиска баланса между хозяйством человека и природными ресурсами имела тогда множество сторонников и без современного экологического сознания, поэтому возникает вопрос, почему в Европе не сформировался стабильный альянс подобного рода. Один из возможных ответов состоит в том, что экологические интересы в то время были рассеяны по различным, иногда прямо противостоящим друг другу группам и инстанциям. Вера в то, что природа способна к саморегуляции, была распространена прежде всего среди либералов и критиков старых порядков. Силы, защищавшие идею относительной автаркии ограниченных пространств и, таким образом, располагавшие масштабом, в котором можно было бы добиться равновесия между человеком и природой, ей противостояли (см. примеч. 12). Восхищение природой, как правило, соединялось с призывом к «свободе», дерегуляции, в то время как беспокойство о нехватке дерева – с лесоводческими стремлениями к управлению.
В документах крупных потребителей древесины, контролируемых государством, например, металлургических предприятий, встречается формула, что производство нужно выдерживать «в пропорции к лесонасаждениям». Однако делать из этого вывод о стабильной гармонии между лесом и экономикой было бы преждевременно. Конечно, предпринимались усилия достичь точного равновесия. Но Эрих Янч[180] напомнил о том, что, вопреки популярной версии, равновесные состояния нестабильны: малейшего толчка достаточно, чтобы подорвать точно выверенный баланс (см. примеч. 13). Стабильность можно представлять исключительно как «текучее равновесие», восстанавливающееся после турбулентностей. Для этого необходимы резервы безопасности. Но когда в XVIII веке удалось сбалансировать лес и экономику, резервов уже не было. Такие непредвиденные события как наполеоновские войны поглотили гигантские массы дерева и смешали все карты. Начавшийся в то время упадок Китая демонстрирует судьбу цивилизации, имевшей слишком мало экологических резервов.
Чем больше полномочий в сфере лесного хозяйства брало на себя государство, тем сильнее зависела от него охрана леса. Но роль государства для леса не однозначна, она скорее двойственна. Государство вытесняло из лесов сельских жителей, чтобы его собственные структуры рубили лес на все более обширных площадях. Торговля лесом играла серьезную роль в погашении государственных долгов, многократно выросших в XVIII веке. Если города с их традиционной сословной (altst?ndisch) экономикой накладывали все больше ограничений на промышленников, массово потребляющих дерево, то многие государства по соображениям фискального и политического характера наделяли горное дело и металлургию привилегиями. В дореволюционной Франции страх перед дефицитом дерева доходил до лихорадки, как и в Германии, и во многих регионах находил себе выход в нападениях на «древоглотов» от металлургии. Об этом свидетельствуют жалобы к правительству, в которых документированы настроения, позже вылившиеся в революцию (cahiers de doleances). Если бы Французская революция следовала первоначальным импульсам, она бы затормозила индустриализацию, идущую по пути все большего энергопотребления. Но поворот к военному империализму сделал рост металлургии делом национального масштаба, а в лице инженерной элиты Горного корпуса (Corps de Mines) металлургия получила могучее институционализированное лобби, открывавшее ей доступ к лесам. В свою очередь, в Пруссии в 1786 году глава департамента Горного дела и металлургии Хейниц высказывал обоснованные надежды, что король никогда не позволит, чтобы у металлургических предприятий «отнимали нужную им древесину», поскольку «военное государство» не может обойтись без металлургии (см. примеч. 14).
Появление категории «природа» в политических и экономических учениях того времени не всегда связано с напоминанием о пределах роста. Нередко она была элементом стратегий роста, например, в представлении о «природных богатствах» страны, которые еще предстоит разведать. И не забудем: природа, которую динамические силы того времени хотели изучить и использовать до последних пределов, – это не в последнюю очередь внутренняя природа человека. Как мог новый «естественный» человек примириться с установленными пределами роста? «Естественным» был дух свободы, он так же восставал против сеньориальных брачных запретов, как против ограничений на промышленность, налагаемых гильдиями, и таможенных барьеров, перекрывавших естественное течение рек. «Неестественны» были не только подавление сексуальности, но и контрацептивные сексуальные практики. В XVIII веке началась истерическая кампания против онанизма, кульминацией которой был Руссо, говорилось, что подобного рода действия – это «мошенничество над природой» (см. примеч. 15). В свете новых природолюбивых веяний прежние демографические методы управления отношениями между человеком и природой стали выглядеть отвратительными и противоестественными. Выражаясь в духе «Экологии разума» Грегори Бейтсона: тот традиционалистский менталитет, который принадлежит к гомеостазу экономики, основанной на ограниченно возобновимых ресурсах, то хладнокровие, которое не ищет все новых раздражителей и новых высот, в эпоху революций и крещендо отошли на задний план. Они еще жили, они даже были широко распространены, но утратили привлекательность.
Существует теория, что индустриализация победила потому, что указала путь спасения из острого экологического кризиса. Благодаря каменному углю она вывела из-под эксплуатационного гнета измученные леса, благодаря минеральным удобрениям восстановила плодородие истощенных почв. Зомбарт представлял индустриализацию как спасение от грядущей нехватки леса, Либих видел в своих минеральных удобрениях спасение от истощения полей и грядущего голода, для них обоих речь шла о жизни и смерти европейской цивилизации. От этой теории не так просто отказаться, многие свидетельства выглядят как ее подтверждения. В самом деле, в XVIII веке Западная и Центральная Европа были буквально наводнены мрачными прогнозами о будущности лесов и сельской альменды. Давид Рикардо[181], которого не впечатляли успехи аграрных реформ того времени, сформулировал закон падения нормы прибыли с земли при возрастающих затратах труда, и его пессимизм вскоре стал преобладать в политической экономии. Для такой страны, как Дания, лишившейся в XVIII веке практически всех своих лесов и тяжело страдавшей от ветровой эрозии, экологический кризис выглядит доказанным (см. примеч. 16).
Тем не менее, как показывает взгляд из далекого будущего, до пределов «системы, построенной на энергии Солнца» в XVIII веке было еще далеко, еще можно было многого достичь на основе возобновимых ресурсов. Ситуация кажется критической, только если исходить из непрерывного роста численности населения и промышленности. Одна из линий развития того времени сводилась к планомерному достижению все более совершенной устойчивости в отраслях экономики, базировавшихся в конечном счете на солнечной энергии, то есть в лесном и сельском хозяйстве. Индустриализация перечеркнула эти перспективные тенденции: гуано и искусственные удобрения сделали ненужными совершенствование севооборота и баланса между земледелием и скотоводством. Каменный уголь обесценил буковые леса – источник дров и древесного угля и способствовал тому, что в Центральной Европе стали сажать хвойные монокультуры, а в других местах относиться к лесам и вовсе с небрежением.
Но главным, скорее всего, было то, что совершенствование использования возобновимых ресурсов было связано с проблемами управления. Когда на множестве ручьев мельница теснилась к мельнице, а кузница к кузнице, и каждый метр, даже сантиметр воды были распределены, то при переброске и запруживании речных русел приходилось разбираться со все большим числом законов о воде, если подобные барьеры нельзя было преодолеть при помощи государственной поддержки. В таких условиях паровой двигатель, как бы он ни был технически сложен, в вопросах управления казался скорее шагом к упрощению. Аналогично обстояло дело и с каменным углем в то время, когда многие металлургические предприятия видели в новых лесопользователях угрозу своим привилегиям. Кризис доиндустриальной цивилизации только выглядит экологическим, по сути своей это был скорее кризис управления. Во всемирном масштабе ясно видно, что индустриализация началась не в наиболее кризисных регионах, а там, где экологические условия были особенно стабильны и даже все более стабильны.
Глазам современников индустриализация предстала в двух фазах: в первой она украшала окружавший их мир, а во второй – все сильнее уродовала его. Авторы путевых заметок, описывая первые индустриальные ландшафты, часто впадали в восторг: путешественник, помнивший местность еще до огораживаний (Markenteilung), восхищается тем, что на месте бывших пустырей теперь колышутся нивы, по берегам ручьев теснятся мельницы, повсюду пульсирует жизнь и трудятся усердные ремесленники. Георг Форстер, враг старого феодализма, «с неописуемым наслаждением» наблюдает за работой Аахенских суконных мануфактур (см. примеч. 17). Но с переходом к широкому использованию каменного угля картина меняется. Теперь над новыми индустриальными пейзажами высится лес чадящих фабричных труб, а вокруг разрастаются прокопченные до черноты рабочие районы, социальные и гигиенические условия в которых сулят неприятности. С каменным углем и развитием угольной химии острейшей проблемой воды и воздуха становятся промышленные выбросы. В «деревянный век» такого не было никогда.
Нужно все время помнить о том, как сильно изменилась ситуация: нуждающимся в защите общим достоянием теперь уже были не альменда или общинный лес, где надо было лишь согласовывать друг с другом интересы более или менее узкого круга пользователей, а воздух и проточные воды, круг пользователей которыми уже никакому учету не поддавался. Вся окружающая среда как целое теперь нуждалась в защите от всех заинтересованных в ней лиц. К несчастью, этот переворот в экологической проблематике пришелся на тот период всемирной истории, когда господствующей доктриной стал экономический либерализм с таким понятием общего блага, какое устанавливается на рынке благодаря прояснению интересов. Человечество до сих пор испытывает трудности из-за практических последствий коренного изменения экологической ситуации, и подобная инерция не удивительна, если вспомнить историю прошедших тысячелетий.
Поскольку в эпоху угля промышленность сначала концентрировалась в крупных агломерациях, индустриальная экологическая проблематика еще более, чем доиндустриальные проблемы леса и сельского хозяйства, заявила о себе в первую очередь на уровне коммун. Масштаб и серьезность проблем люди осознавали с самого начала, но, как правило, города и государственные инстанции по надзору за промышленностью реагировали на них только ad hoc-распоряжениями[182]. Может ли современный историк осуждать их за это – вопрос спорный. Сегодня становится понятным, что даже в начале XIX века индустриализация еще не вызывала в природе общих необратимых нарушений. Не один участок, где зарождалась английская индустриализация, превратился сегодня в идиллический природный уголок. В сравнении с асфальтовыми пустынями, порожденными моторизацией XX века, железные дороги еще более или менее гармонично вписывались в ландшафт, а занятые ими площади по отношению к мощности перевозок были относительно ничтожны. Структуру экологической истории индустриального периода задавали не только подъемы экономики, но и характерные для конкретных эпох пределы роста и разнообразные протесты общества. Не только фабрики были знаковым явлением эпохи, но и великая тоска по природе, и широкое гигиеническое движение, ставшее непосредственным результатом индустриализации. Эпохальную роль сыграл и национализм с его попыткой учредить государственные объединения с опорой на природу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.