2. ЭКОЛОГИЧЕСКИЕ ТЕНДЕНЦИИ ЗАОКЕАНСКОГО КОЛОНИАЛИЗМА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. ЭКОЛОГИЧЕСКИЕ ТЕНДЕНЦИИ ЗАОКЕАНСКОГО КОЛОНИАЛИЗМА

Роль колониализма раннего Нового времени в мировой экономике нередко переоценивают. Количество людей и объем товаров, которые с того времени пустились в плавание по мировому океану, до XVIII века оставалось – если смотреть в целом – крайне несущественным; и кажется сомнительным, что открытие Америки на самом деле придало экономике глобальное измерение. Однако много быстрее, чем европейцы, по американскому континенту сумели распространиться травы и сорняки, микробы и крысы, кролики и овцы, коровы и лошади. В новых для себя мирах они заняли обширные пространства, где не было их естественных врагов, зато были неограниченные кормовые ресурсы. Если эпохальный характер колониализма раннего Нового времени в масштабах традиционной истории выглядит не слишком убедительным, то с точки зрения истории экологической он обретает новый смысл.

Одну из его версий представляет Альфред У. Кросби в своей книге «Экологический империализм» (1986). Речь идет о фундаментальной концепции экологической истории, оказавшей очень сильное воздействие на умы во всем мире (см. примеч. 11). Этот эффект базировался не в последнюю очередь на том, что Кросби совершил удачный ход: с одной стороны, он объяснил европейское завоевание Америки реализацией экологических законов, а с другой – сумел удовлетворить распространенную в третьем мире потребность обвинять в собственных несчастьях первый мир.

Кросби описывает широкую дугу, включая в поле своего рассмотрения 1000 лет всемирной истории, от 900-х до 1900-х годов, от заселения Исландии до высокого империализма. Он анализирует, почему экспансионные усилия европейцев первые 500 лет были серией неудач, а затем – цепью беспримерных успехов. Наиболее сильное впечатление по соотношению затрат и прибыли производит контраст между крестовыми походами и завоеванием Америки. С одной стороны, 200-летние безумные битвы крестоносцев, итоговый результат которых оказался нулевым, а с другой – стремительное победоносное шествие конкистадоров с последующим покорением гигантских пространств Нового Света, при котором, за исключением отдельных эпизодов, не случилось ни единого возврата к господству индейцев. Разгадка в принципе проста: в первом случае природа выступала против европейцев, во втором – на их стороне. И не только та природа, что встретила их в дальней стране, но и та, которую они – отчасти умышленно, отчасти неумышленно – принесли с собой: сельскохозяйственные растения и животные, а также сорняки, вредители и бактерии. Нечаянно «прихваченные» с собой мелочи оказались даже более эффективными.

Причины экологического отставания Нового Света – казавшегося, правда, многим европейцам воплощением необузданной дикой природы – Кросби объяснял историей нашей планеты. После того как американский материк отошел от евразийско-африканского континентального массива, он начал отставать от Старого Света в многообразии видов и процессах естественного отбора, способствовавших выработке иммунитета. Колонизация восстановила исходное экологическое единство континента Пангея и произошла, таким образом, в известном смысле в согласии с природой. Именно поэтому она стала историей столь грандиозного успеха, даже если потребовала при этом ужасных жертв и, в конце концов, сократила общее число видов во всем мире.

Кросби может подтвердить перенос многих видов и вытеснение ими видов автохтонных. Однако описывая победу и поражение экосистем, он представляет читателю в значительной степени сконструированную историю, исходящую из того, что Старый Свет и Новый Свет существуют как более или менее компактные гигантские экосистемы поверх всех экотопов и экологических ниш. Если же, напротив, представлять мир как совокупность множества экологических микрокосмов, то допущение об общей экологической отсталости Нового Света не оправдано. При чтении Кросби почти забывается, что в действительности не так мало американских видов, оказавшись в Европе, продемонстрировали большие способности к выживанию и внесли сумятицу в экосистемы Старого Света. Рекорд принадлежит картофелю, но в этом списке и кукуруза, и табак, и фасоль, и помидоры, и дугласия, и австралийский эвкалипт. Не забудем и возбудителя сифилиса, и виноградную филлоксеру, уничтожившую в XIX веке большую часть европейских виноградников. Кстати: сельскохозяйственные растения и животные Европы происходят в основном из Азии, однако их приручение и расселение вовсе не способствовало господству Азии над Европой. Многие виды принесли европейцам даже большую выгоду, чем самим азиатам. Индейцы также были вполне способны извлекать выгоду из проникновения европейских видов, известнейший пример этого – чрезвычайно успешный симбиоз отдельных индейских племен с лошадью, чему тщетно пытались помешать испанцы. Овцу индейцы в XVII веке также интегрировали в свое хозяйство (см. примеч. 12). Параллель между политической и экологической историями выглядит у Кросби чересчур гладкой.

Охотнее всего Кросби задерживается на островах: Мадейра, Азоры, Новая Зеландия – в их небольших изолированных пространствах европейская флора и фауна способны полностью развернуться за небольшой период времени. На больших континентах ситуация иная, они не так легко поддаются европеизации. У Александра Гумбольдта, посетившего Америку через 300 лет после Колумба, не сложилось впечатления, что ее природа подчинена иноземному влиянию или разрушена. Если книга Кросби может научить чему-то практическому, то только одному: что глобализация, пусть она и означает злой рок для большой части человечества, есть экологически неизбежный и необратимый процесс, при котором лучше всего, при всем возмущении его несправедливостью, встать на сторону победителей. Но к счастью, экология в планетарном масштабе не является такой тесной сетевой структурой, как идеально-типический мировой рынок в эпоху электроники.

Кросби специализировался на исторических исследованиях инфекционных болезней, и на уровне эпидемиологии его концепция, видимо, наиболее верна, хотя понятие «империализм» здесь наименее осмыслен. Принеся с собой возбудителей смертельных заразных болезней, против которых у индейцев не было иммунитета, колонизаторы самым быстрым и решительным образом изменили естественную историю Нового Света и невольно создали вакуумные зоны, лакуны, где могли расселиться впоследствии и они сами, и гигантские стада их овец и коров. Насколько велико было население Америки до прихода европейцев – вопрос бесконечных споров, при этом оценки колеблются от 10 млн, как считали в 1930-х годах, до 100 млн и выше, как думали в 1960-х. В тенденции подтверждаются слова Бартоломе де Лас Касаса[160], что в регионах, куда продвигались испанцы в первые 50 лет после 1492 года, люди кишели, «как в улье». Если Колумбу показалось, что он находится в «раю», то, по мнению американского географа Уильяма М. Деневана, рай этот был населен людьми, и не был похож на тот, о каком мечтают любители дикой природы. Успех конкистадоров значительно превзошел успех крестоносцев не потому, что они попали на мало населенные земли. Куда вероятнее, что многое в «дикой природе», пленявшей романтиков XIX века, возникло лишь как следствие эпидемий и сокращения населения. Немало признаков – таких как нехватка дров у северо-восточных индейцев или орошаемые террасы в Мексике и Перу – указывают на то, что обширные пространства Америки были заселены очень плотно, до пределов пищевых ресурсов (см. примеч. 13).

Самым важным содержимым «биологических коллекций», умышленно привезенных европейцами в Новый Свет, были крупные домашние животные. Военное превосходство испанцев основывалось в основном на наличии лошадей. Вместе с лошадьми и волами пришел плуг. У жителей Америки его не было, потому что некого было в него запрягать. Коровы и овцы превратили огромные пространства в пастбища. В первые столетия после Колумба выпас был таким же безудержным, как и завоевание Америки в целом, и не знал тех ограничений, какие были установлены для пастухов в европейских земледельческих странах. Следствием этого было разрушение почвы и растительности с последующей эрозией. Однако это еще не конец истории, были и контрмеры. На плантациях Вест-Индии в XVIII веке было замечено, что плуг способствует развитию эрозии, после чего его вновь заменили на мотыгу (см. примеч. 14).

Особенно подробно эти процессы изучены в Мексике. Элинор Г.К. Мелвилль собрала множество подтверждений безудержного перевыпаса земель Мексиканского нагорья в XVI веке. Ее работа остается наиболее значимым региональным исследованием на основе теории Альфреда Кросби. Но уже в конце XVI века последствия перевыпаса стали ощутимы для скотоводов, и размер стад резко пошел на убыль. Перевыпас не относится к тем экологическим бедам, которые подкрадываются медленно и незаметно для своего виновника. Когда пастухи теряют возможность перегонять стада на новые земли, им рано или поздно приходится сокращать их поголовье, приводя его в соответствие с емкостью пастбищ. Политика испанской Короны и Церкви, направленная на защиту индейских общинных земель и связанных с ними прав на воду от алчности испанских землевладельцев, внесла немалый вклад в сохранение множества индейских земледельческих культур, которые были разрушены или близки к разрушению лишь много позже, уже в постколониальное время. На значительных территориях страны вплоть до XX века сохранялось традиционное натуральное хозяйство индейцев с посадками кукурузы и бобов. В бедственном положении оно оказалось лишь с наступлением «Зеленой революции» (см. примеч. 15).

В ходе колонизации Мексика лишилась значительной части своих лесов: во-первых, в связи с созданием обширных пастбищ, а во-вторых, на нужды предприятий по очистке сахара. Тем не менее вызывает сомнение, что ранний период колонизации в этом отношении резко отличался от доколумбовой эпохи. Уже первый мексиканский вице-король хорошо осознавал, как опасна для его столицы потеря лесов. Добыча драгоценных металлов, самой большой колониальной ценности для Испании, немало зависела от дерева. Наиболее опасные крупномасштабные вырубки начались в Мексике, видимо, лишь в постколониальный период, и тогда же стало понятно, какими лесными богатствами располагала Мексика прежде. В 1899 году консул Франции в Мексике называл торговлю тропической древесиной «лучшим в мире бизнесом». В 1990-е годы страна, по словам главы Государственной службы окружающей среды, имела самый высокий процент обезлесения в Латинской Америке. Жесткие природоохранные меры, запрещавшие любые виды пользования в первичных лесах, теперь вошли в противоречие с индейским национально-освободительным движением сапатистов[161]. Для той части Северной Мексики, которая в 1848 году вошла в США, вторжение новой цивилизации означало экологические изменения такой неизмеримой глубины, что по сравнению с ними эру испанского господства можно считать продолжением американской древности. Сегодня происходит переоткрытие относительной разумности испанской колониальной политики. Сегодня говорят, что жители засушливой Кастилии неплохо понимали те условия, в которые они попали в Мексике, по крайней мере лучше, чем янки, стремившиеся любой ценой превратить степи в поля (см. примеч. 16).

Наряду с выпасом скота огромную роль в изменении ландшафтов Нового Света сыграло хозяйство плантаций. Старейший и наиболее широко распространенный вид колониальной экономики, самым скверным образом соединяющий в себе социальную и экологическую вредоносность, – плантации сахарного тростника. Ни одно другое культурное растение не оказало такой мощной поддержки крупному капиталистическому землевладению и рабству в колониях, как сахарный тростник. Он же является самым страшным виновником обезлесения, и не только вследствие ненасытной эксплуатации плодородных почв, но и из-за заводов по очистке сахара, «пожиравших» несметное количество древесины. Именно они были причиной того, что производство сахара окупалось исключительно на финансово стабильных предприятиях. До XV и XVI веков, то есть до расцвета сахарного производства на Мадейре, «сахарным» островом Европы был Кипр. Насколько безнадежна была проблема дров в почти безлесном Средиземноморье, понятно уже по тому, что в XV веке один кипрский специалист по очистке сахара пытался экономить древесину за счет использования яиц. Остров Мадейру, само название которого означает «лес», сахарный тростник лишил большой части его знаменитых лесов. При уборке урожая сахарного тростника пенек стебля остается в земле и пускает новый побег, что делает невозможным севооборот с другими культурами, которые способствовали бы восстановлению почвы и расширяли спектр питания. Наряду с дефицитом дерева это было, видимо, главной причиной, почему разведение сахарного тростника из регионов Средиземноморья было переведено на солнечные земли колоний. «Кроме высокого плодородия лесных почв, пройденных подсечно-огневым земледелием, разведение сахарного тростника на расстоянии 4000 миль или трех месяцев пути от европейских рынков не имело логически объяснимых преимуществ». В Бразилии, ставшей одним из ведущих мировых поставщиков сахара, еще в начале Нового времени тростник выращивали чисто хищническим методом подсечно-огневого земледелия, при котором постоянно расчищаются новые земли, а истощенные почвы забрасываются. Но только в индустриальную эпоху, когда сахар из предмета роскоши превратился в товар массового потребления, разведение сахарного тростника приобрело такой размах, что не только разрушило природу островов, но и полностью изменило облик многих ландшафтов на континентах. В эпоху модерна сахар как одно из наиболее распространенных наркотических веществ стал своего рода историческим субъектом. Динамика потребления, как никогда прежде, стала творить и всемирную, и экологическую историю: целая конфигурация новых источников удовольствия, таких как сахар, ром, чай, кофе и какао продвигала вперед колонизацию вместе с ее плантациями (см. примеч. 17).

Специалист по истории Бразилии пишет в XIX веке как об общеизвестном факте, что сахарный тростник способствовал господству аристократии, в то время как кофейное дерево было, «так сказать, растением демократическим», его можно было успешно разводить и в мелких хозяйствах. Кофе предпочитали сажать вместе с другими растениями, например, в Бразилии с кукурузой и бобами, для защиты молодых кофейных деревьев. Таким образом, выращивание кофе хорошо сочеталось с натуральным хозяйством и известным биоразнообразием. Но как только кофейные деревья достигали определенной высоты, они начинали подавлять рост других растений. Вследствие «суеверия», что «кофейные кусты» якобы хорошо растут только на «девственных лесных почвах», в Бразилии постоянно и без всякой необходимости рубили первобытные леса и под кофейные плантации тоже. Сохранению лесов служило дерево какао, нуждающееся для хорошего роста в защите более высоких деревьев. В Гане с прекращением производства какао исчез важный мотив к охране лесов (см. примеч. 18).

Пожалуй, только в XIX веке, в связи с индустриализацией, паровой машиной и железной дорогой, колониализм преодолел границы континентов и приобрел всемирное влияние. Только массовый экспорт мяса в Европу мог превратить аргентинское ранчо в гигантское предприятие. Многие страны третьего мира были охвачены динамикой индустриальной эпохи даже позже, лишь в постиндустриальный период. Колониальные правительства имели обыкновение консервировать существующие социальные структуры, пока они были для них полезны или как минимум безопасны. Сторонники прогресса критиковали их за это, но оценки экологов могут быть и другими. В колониальное время индейцы бассейна Ла-Платы с успехом отстаивали свои традиции разведения кукурузы и использования палки-копалки и сопротивлялись посадкам пшеницы и введению плуга. Только когда Аргентина обрела независимость, гаучо беспрепятственно повели против индейцев войну на уничтожение. Сведение тропических лесов достигло современных катастрофических масштабов только во второй половине XX века, в эпоху послевоенной конъюнктуры и деколонизации, грузового транспорта и бензопилы, массового экспорта для целлюлозной промышленности и взрывного роста численности населения. Еще во времена Альберта Швейцера, как описывает он сам, рубка и перевозка деревьев на Огове[162] были мучительно трудны: лес, удаленный от дороги или реки больше, чем на километр, практически не подлежал транспортировке (см. примеч. 19).

В Азии примерами экстремального обезлесения служат Таиланд и Непал – страны, которые никогда не были колониями, а в Америке – Гаити, где в результате французской революции чернокожие рабы сумели добиться независимости – уникальный в истории случай! После этой победы массы людей с равнинных плантаций переселились в горы, но устойчивой террасной культуры там не создали. Богатейшая когда-то колония стала примером экстремальной эрозии (см. примеч. 20). Эфиопия, бывшая колонией очень недолго и еще в 1950-е годы считавшаяся замечательно плодородной и многообещающей страной, после страшного голода 1982–1984 годов стала символом экономико-экологического обнищания: по-видимому, вследствие распространения «системы вол– плуг» в экологически хрупких регионах (см. примеч. 21).

В некоторых регионах Центральной Африки, таких как Родезия[163], колониальные власти в конце XIX века нанесли большой ущерб тем, что, поддавшись влиянию охотников на крупную дичь, запретили охоту на этих зверей местным жителям. Следствием стало распространение мухи цеце – симбионта крупных млекопитающих и переносчика возбудителя сонной болезни. То, что одно здесь связано с другим, было уже тогда хорошо известно людям, знакомым с бактериологией, и по вопросу, не стоит ли вновь разрешить охоту на крупную дичь, разгорелись ожесточенные споры. Если колониальная власть волей-неволей подтолкнула распространение симбиоза крупных зверей и мухи цеце, то это было не привнесением чуждой природы, а лишь расселением эндемиков. В Африке, как и в Америке, самые стремительные и самые тяжелые для человека последствия колониализма происходили в мире микробов. Но и здесь нельзя все вместе подвести под общий знаменатель «разрушение природы». Как показало одно исследование на озере Танганьика, доколониальное хозяйство коренного населения включало агро-садовую профилактику (agro-horticultural prophylaxis) против мухи цеце, в то время как колониальная политика охраны диких животных приводила к «потере контроля над окружающей средой» и отдавала «природе преимущество над человеком». История господства не во всех своих аспектах является историей покорения природы! Муха цеце, из-за которой люди старались селиться вдали от мест скоплений животных, вызывала симпатию и у охотников на крупных зверей, и у защитника этих зверей Бернгарда Гржимека. Пока чернокожие считались частью природы, а не homo sapiens в полном смысле, белые люди не воспринимали их присутствие в резерватах как нечто инородное. Это менялось тем сильнее, чем больше европейцы понимали, что и африканцы по-своему вторгались в природу. Возникшая вследствие этого конфронтация между природными парками и коренным населением, которая продолжилась и после деколонизации, была неблагоприятна для развития экологического сознания в Африке (см. примеч. 22).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.