5. НЕПАЛ, БУТАН И ДРУГИЕ ВЫСОКИЕ ПЕРСПЕКТИВЫ: ЭКОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ В КОНТЕКСТЕ ТУРИЗМА, ПОМОЩИ РАЗВИВАЮЩИМСЯ СТРАНАМ И КОСМИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. НЕПАЛ, БУТАН И ДРУГИЕ ВЫСОКИЕ ПЕРСПЕКТИВЫ: ЭКОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ В КОНТЕКСТЕ ТУРИЗМА, ПОМОЩИ РАЗВИВАЮЩИМСЯ СТРАНАМ И КОСМИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

Осенью 1966 года в среде хиппи ходило выражение «на Рождество в Катманду», и на Рождество «дети цветов»[230] и вправду сотнями устремились в непальскую столицу. Далекое Гималайское королевство стало зачарованным миром для любопытных любителей дальних стран. После 1969 года за «мягкими» хиппи последовали гораздо более «грубые» треккинг-туристы, а к 1979 году их количество выросло чуть не в 100 раз. После создания в Непале национальных парков к этим потокам добавился поток экотуристов, открывших для себя прелесть не только высокогорий, но и южных джунглей. Рекламный слоган авиакомпании Royal Nepal Airlines гласил, что в Непале наряду с индуизмом и буддизмом появилась третья религия – туризм. В тот же период гималайское государство стало настоящей меккой для этнологов и специалистов по помощи развивающимся странам. Сегодня Непал – одна из наиболее изученных стран третьего мира и занимает одно из первых мест в получении финансовой помощи развивающимся странам в пересчете на душу населения.

Если в начале Непал презентовал себя как эльдорадо богатейшей древней культуры и грандиозной природы, то с конца 1970-х годов он воспринимается и с другой стороны – как пример тяжелейшего разрушения и культуры, и природы. Новый лейтмотив задала в 1975 году статья Эрика П. Экхольма с тезисом, что ни в одном другом горном регионе мира силы «экологической деградации» не работают так стремительно и так наглядно, как в Непале. В 1980-х годах Непал считался страной с самой высокой степенью обезлесения в Южной Азии, примером того порочного круга, звенья которого образуют перенаселенность, обезлесение, эрозия почв и рост демографического давления. Однако, присмотревшись внимательнее, можно увидеть здесь и другую историю, как минимум не менее поучительную, – историю восприятия окружающей среды извне, историю конструирования экологических проблем по заданной схеме, обратного воздействия «проектных» интересов на дефиницию экологических кризисов, а в целом – проблем экологической политики на большой части нашей планеты (см. примеч. 51).

Стремительное развитие туризма расширило и обострило взгляд на окружающую природу, и именно в критическом ключе, не только по линии туристических проспектов. В отпускных путешествиях эйфория и отрезвление часто сопровождают друг друга. Здесь, как и везде, турист склонен к экстремальным крайностям в восприятии окружающего мира: между адом и раем почти не остается промежуточных ступеней. Свои новые национальные парки Непал презентовал как рай «биоразнообразия», в то время как долина Катманду, до 1970-х годов казавшаяся сказкой из «Тысячи и одной ночи», задохнулась в выхлопных газах, смоге, шуме и мусоре. На этом адском фоне экологическая катастрофа казалась более чем очевидной. Пешие туристы в Гималаях видели экологические нарушения, оставленные предыдущими туристами, неустойчивость и хрупкость высокогорных террас. Уже с самолета повсюду видны оползни, правда, остается неясным, имеют ли они антропогенное или естественное происхождение. Ниже, в сельскохозяйственных регионах, туристов практически нет, ученым эти места также не слишком интересны. Экотуристы стремятся в «первозданные» леса и практически не замечают бесчисленных, мелких бамбуковых рощиц в земледельческих районах. К этому добавляются и временные рамки: до 1950 года Непал был закрыт для внешнего мира, и иностранцы склонны думать, что все эволюционные процессы начались здесь именно с этого времени.

Между туристическим восприятием окружающей среды, организациями помощи развивающимся странам, инстанциями самого Непала, а также общественностью Индии сложились различные взаимодействия, связи и пересечения. Поскольку модель развития по линии традиционной идеи прогресса уже давно вызывает сомнения, организации помощи развивающимся странам уже с 1970-х годов заняты активным поиском новой экологической легитимации. Им нужны такие дефиниции экологического кризиса, которые могут стать фундаментом для их проектов. Если корнем всех бед считать обезлесение, можно обосновать крупные проекты по восстановлению и созданию лесов, даже если они помогают вовсе не там, где рубка деревьев приводит к пагубным последствиям. Если видеть кризис в дефиците энергии и сверхэксплуатации дровяных лесов, получит смысл создание водохранилищ и электростанций, даже если при этом будут затоплены ценные сельскохозяйственные земли. Сооружение гидроэлектростанций в Гималаях – чрезвычайно соблазнительная идея, до сих пор проекты такого рода тормозили технические сложности и трудности кооперации между гималайскими государствами.

В 1978 году отчет Всемирного банка предрекал, что через 20 лет в Непале не останется доступных лесов. Проекты по восстановлению лесов стали проверенным средством получения денег из Всемирного банка и других фондов, занимающихся вопросами развития. Непальскому государству не потребовалось много времени, чтобы выработать языковые нормы для приспособления к новой ситуации. Экологическая катастрофа стала официальной доктриной. Чтобы облегчить реализацию госпрограмм по защите леса, лесные службы объявляли на деревенских собраниях, что без предлагаемых проектов сельскохозяйственные почвы в Бенгальском заливе подвергнутся эрозии и будут смыты. Теория катастрофы была также поддержана Индией, ведь таким образом на Непал перекладывалась вина за наводнения в Бенгалии. В одном индийском сборнике говорилось даже об «экологическом холокосте» (1989) в Гималаях, однако представленные доказательства были недостаточны для обоснования столь трагичной теории (см. примеч. 52).

Если проанализировать подоплеку происходящего, то в непальских страхах перед потерей лесов можно заметить некоторое сходство с европейскими лесными тревогами конца XVIII века: определенные дефиниции кризиса привлекаются для оправдания вмешательства сверху. В обоих случаях жалобы на обезлесение основывались на узком определении понятия «лес», не включавшем в себя ни осветленные пастбищные, ни рассеянные в пространстве крестьянские леса. Во многих горных регионах Непала наличие леса можно установить лишь с помощью аэрофотоснимков. Степень облесения будет разной в зависимости от того, при какой сомкнутости крон участки, покрытые деревьями, определяются как лес. Однако в отличие от Германии XVIII века, где восстановление и создание лесов проводилось в реальной жизни, в Непале XX века оно слишком часто осуществляется только на бумаге!

Что и как можно понять о реальной экологической ситуации в Непале и ее причинах? Общие суждения всегда будут уязвимы, потому что в такой стране, как Непал, региональные различия достигают экстремальных значений: это обусловлено уже географией, не говоря о разнице культур. Общие обвинения по адресу горных крестьян, сконструированные по всемирной модели, скорее всего ошибочны. К разрушению террас в горах часто приводит не перенаселенность, а наоборот, уход людей с земли. Если часто можно услышать, что горные крестьяне рубят на дрова последние деревья, то путешествие по Непалу легко убеждает в обратном: поскольку многие крестьяне используют древесную листву в качестве корма для скота, то в стране широко распространено выращивание деревьев. На селе дефицит дров мало ощущается. Правда, здесь надо вспомнить, что в Непале, как и во многих других странах, дрова традиционно собирают женщины, и мужчины просто не знают, что за дровами приходится ходить все дальше!

Утрата лесов на обширных территориях подтверждается прежде всего в равнинной части страны, в Терае. Вырубки начались здесь в 1957 году, после того как с помощью ДДТ была ликвидирована малярия, и земли начали осваивать прибывавшие из других мест переселенцы. Однако эти рубки не только начались, но и закончились, к настоящему времени здесь создан национальный парк. До 1982 года Непал был значимым экспортером леса, до последнего времени непальцы жили с ощущением, что леса в их стране очень много. Это тоже объясняет отсутствие давних традиций его охраны (см. примеч. 53).

Экологический ущерб от туризма в целом, видимо, не так страшен, как кажется туристам, настроенным критически. Туризмом затронуты прежде всего шерпы – носильщики и любимцы альпинистов. Однако вопреки прежним утверждениям, их культура под влиянием туризма скорее стабилизируется, чем разрушается. Глубочайшим переломом в экологической истории шерпов стало появление картофеля, предположительно в конце XIX века. Однако поскольку источник новых калорий шерпы использовали, в частности, для учреждения монастырей, то в их случае картофель косвенно послужил контролю над рождаемостью. Однако шерпов, тибетских буддистов, в традициях которых прослеживаются некоторые обычаи охраны лесов, никак нельзя считать типичными жителями Непала. Заменять общие обвинения в адрес горцев столь же общим экологическим гимном было бы неправильно. Безусловно, здесь идут и такие процессы деградации почв, которые шерпы не могут не только преодолеть, но даже как следует понять (см. примеч. 54).

Вообще не стоит слишком увлекаться мыслью, что многое в экологических катастрофах конструируется намеренно, и делать вывод, что все экологические кризисы – не более чем искусственные конструкты. Если эмпирические данные пессимистов и неполны, то это еще не дает оснований для оптимизма, особенно в Непале. За тем, что происходит в этой стране, даже критики катастрофизма наблюдают с большой тревогой. Да, нельзя забывать, что порочный круг «перенаселенность – обезлесение – эрозия» – всего лишь идеальная схема, реализующаяся лишь отчасти и лишь в определенных условиях. Но противоположный идеал, когда рост численности населения приводит к более совершенному использованию почв, как правило, к Непалу еще менее применим. Повышение плотности населения сопровождается не ростом, а скорее, падением дохода с земли. Хотя многие шерпы так же внимательны к удобрению почвы, как немецкие крестьяне XVIII–XIX веков, тем не менее существует много признаков недостаточности удобрения и снижения плодородия.

Сколь бы живописными ни казались непальские земледельческие террасы, они, как правило, не особенно стабильны. В большинстве своем они не имеют подпорных стен, их откосы каждой зимой разбивают и сооружают заново. На крутых склонах любой сильный ливень в сезон дождей может вызвать оползень, а с ростом плотности населения террасы поднимаются все выше и выше. В Непале с его гетерогенными культурами не формируется дисциплинированное гидравлическое общество, как на Яве или Бали, здесь крестьяне склонны по ночам рыть канавки, чтобы отобрать воду у соседа. Основой земледелия служат животные удобрения, то есть необходимы обширные пастбища. Но при росте численности и плотности населения площади пастбищ сокращаются. Если об острой экологической катастрофе речь пока не идет, то на вялотекущий кризис указывает множество признаков.

Однако этот кризис, видимо, не таков – чтобы справиться с ним, помогали проекты помощи развивающимся странам и иностранные эксперты. Хотя «соучастие» (participation) горных крестьян уже давно вошло в жаргон специалистов по развивающимся странам, но даже публикация Международного центра комплексного развития горных регионов, расположенного в Непале, признает: «Для тех, кто делает политику, горцы остаются невидимками, даже в такой горной стране как Непал». Проекты по развитию, как правило, не имеют ничего общего ни с бамбуковыми рощами, ни с террасированными склонами. Общий стиль политики, разрабатываемой за пределами страны, далек от проблем горного крестьянства. Здесь, как и везде, притязания государства на лес, никогда не сопровождавшиеся эффективным менеджментом, настроили местное население против охраны лесов сверху.

Письменные источники по экологии Непала весьма внушительны. Но феноменально и показательно отсутствие какой-либо связи между экологическим дискурсом и реальной жизнью. В такой стране историку приходится еще более тщательно, чем в Европе, следить за тем, чтобы не спутать историю дискурса с реальной историей. Экологическая публицистика требует особого отношения к источникам. В Непале, как и во многих других странах третьего мира, наиболее фатальным кажется то, что большая часть сельского населения уже не верит в будущее собственной формы жизни. Вместо этого наиболее активная часть молодежи стремится в город, а более всего – в США. Принцип устойчивости, напротив, требует в качестве социальной и ментальной основы такое население, которое чувствует себя дома не только внешне, но и внутренне, и верит в будущее родного края. Так было с европейскими крестьянами во время прежних аграрных реформ – их надежды и вера в будущее легко читаются в великолепных надворных постройках. Но в век всеобщей мобильности этому менталитету грозит эрозия еще более губительная, чем эрозия почвы (см. примеч. 55). Многие консультанты по развитию уже одним своим присутствием с их вызывающим зависть стилем жизни и невероятными по масштабам третьего мира зарплатами невольно способствуют победе менталитета «Только-бы-отсюда!»

После того как долина Катманду утонула в смоге, кто-то из туристов обнаружил в непосредственной близости от Непала еще один гималайский рай, и вправду архаичный и нетронутый – Бутан. Это уединенное и до сих пор почти неизведанное буддийское королевство, столь сходное по природным условиям с Непалом, с 80-х годов XX века являет собой пример, экстремально противоположный ему, и последовательно избегает повторения непальских ошибок. Нет в мире другой страны, которая, обладая такой привлекательностью для массового туризма, так упорно сопротивлялась бы ему. Туристическое планирование в Бутане считается «одним из самых совершенных в мире», как гордо сообщает отчет «Биоразнообразие и туризм», составленный для Федеральной службы по охране природы (1997). Показатели лесных площадей в пересчете на душу населения в Бутане почти в 12 раз выше, чем в Непале (1990). Бутан – одна из очень немногих стран третьего мира, реализующая эффективную охрану леса за пределами природных резерватов, причем в рамках общей политики сбережения традиционных деревянных и текстильных ремесел и сдерживания импорта промышленного ширпотреба.

Для своих поклонников Бутан стал новой Шангри-Ла, буддийской мечтой, заменив оккупированный китайцами и бесцеремонно вырубленный ими Тибет. Туманные горные леса Бутана кажутся путешественнику сказочной страной, где время остановилось, а природа осталась нетронутой. Но и здесь тоже был период безжалостных браконьерских вырубок, и лишь с 1980 года, с началом всемирной экологической эры, правительство страны перешло к активной политике сбережения и восстановления лесов. Эта политика производит впечатление в общем успешной, даже если не везде удается реализовать запрет на подсечно-огневое хозяйство. Главное объяснение благополучного состояния лесов заключается, безусловно, в низкой плотности населения. В Бутане нет широких долин, где могло бы развернуться аграрное производство, а полиандрия и высокий процент монахов (возможно, и относительно высокая независимость женщин) удерживают на стабильном уровне численность населения. Географическая изолированность и отсутствие у высших слоев общества соблазняющей привычки к роскоши способствуют созданию атмосферы относительной непритязательности. В стране нет крупных городов и практически нет двойственной экономики (dual economy), то есть резкого разделения между современным и традиционным экономическими секторами. Это означает отсутствие главных проблем третьего мира, затрудняющих эффективную охрану окружающей среды. В 1960 году леса Бутана были национализированы, однако в отличие от Непала и многих других стран негативных последствий это, видимо, не имело (см. примеч. 56). Все это – преимущества небольшой страны с обозримой территорией, где столица государства лишь чуть больше крупной деревни, а правители и управляемые, вопреки авторитарному режиму, равно держат друг друга в поле зрения.

С 1990 года бутанская экотопия имеет и темную сторону, тоже очень показательную, – изгнание из страны свыше 100 тыс. иммигрантов, в основном непальцев. Сегодня беженцы составляют примерно шестую часть населения Бутана. Непосредственным толчком к этому послужили беспорядки, произошедшие вследствие политики «бутанизации», проводимой правительством в 1980-е годы. Внешним ее знаком было повсеместное введение национального костюма, а также создание «зеленого пояса» (Green belt) – незаселенной лесной полосы на границе с Индией. Именно там и стали концентрироваться выходцы из Непала. Правительство объясняло выдворение недостаточной лояльностью мигрантов, а также квазиэкологическими аргументами – число непальцев растет быстрее, чем местных жителей, они разрушают леса своим подсечно-огневым хозяйством, и в таких условиях коренные жители вместе со своей культурой и природой стали бы «угрожаемым видом» (см. примеч. 57). Это соответствует общей картине экологического кризиса в Непале, которая, правда, при ближайшем рассмотрении верна лишь отчасти.

Можно видеть, как тесно спаяны в Бутане экология и сохранение политической системы. Предостережением для него послужила судьба соседнего Сиккима, потерявшего независимость после того, как непальские иммигранты стали в этой стране демографическим большинством. Опасность, грозящая бутанской культуре и природе, явно не была чистым измышлением. Экологическая дилемма, которая в западных экологических дискурсах пока только появляется на горизонте, в Бутане приобрела остроту; и архаическая горная страна могла бы послужить здесь указателем на будущее (см. примеч. 58). Правда, неясно, насколько устойчивым окажется особый путь Бутана в дальнейшем.

Институт глобального мониторинга в Вашингтоне уже считает общим правилом, что по мере роста плотности населения и нехватки региональных ресурсов люди «в целях своей защиты» обращаются к «этническим и религиозным общностям» (см. примеч. 59). И такое поведение даже нельзя считать полностью слепым: действительно, баланс между человеком и природой легче представить себе в культурно гомогенных социальных микромирах. Но что делать, если возврат к этим малым традиционным мирам уже невозможен или путь к ним лежит через потоки крови? Выходом было бы национальное государство на основе исторически сложившегося симбиоза соседствующих культур. Однако в значительной части мира лояльность по отношению к государству очень низка, люди лояльны скорее к семье, роду, племени, религии, партии. Государство – зачастую оправданно – считается коррумпированным, в нем видят лишь инструмент правящей фракции. Вероятно, в этом заключается основная сложность не только социальной, но и экологической политики в большой части современного мира. Этим объясняется и расцвет неправительственных организаций в сфере помощи развивающимся странам, а также в международной экологической политике. В Непале в 1984 году даже король учредил неправительственную природоохранную организацию!

Бессилие многих государств наводит на мысль, для многих привлекательную, что эффективную экологическую политику можно осуществлять только на международном, а лучше всего – на глобальном уровне. Аргументация здесь богата: взгляд на этом уровне будет наиболее широк, полномочия максимальны, а дистанция до губительных для природы частных интересов велика, как нигде. Экологическая наука не знает национальных границ, как не знает их и большинство промышленных выбросов. Именно те опасности, которые ассоциируются с апокалиптическими сценариями, то есть деградация атмосферы и мирового океана, целиком зависят от глобального подхода. Кроме того, экологические налоги на промышленность лучше всего вводить так, чтобы они относились ко всем и не отдавали конкурентное преимущество какой-либо национальной индустрии.

Уже с 1945 года мысли об апокалипсисе, прежде всего от ужаса перед новой мировой войной, приводили к одному и тому же выводу – что сегодня целью всех разумных людей должно стать создание мирового правительства. Глобальные экологические угрозы усилили логику этих аргументов. Однако поскольку этой цели противостоят неслыханные сложности и бесконечные группы интересов, то именно стремление к универсальным решениям способно втянуть человечество в самые тяжелые конфликты. Экологическая мудрость могла бы в итоге состоять в том, чтобы понять бессмысленность этой цели, исходя из понимания, что конкретный симбиоз человека и природы всегда происходит в небольших единицах, функционирует оптимально через осторожное взаимопроникновение регуляции и саморегуляции и в принципе не может быть организован сверху. Эрих Янч, автор теории «самоорганизующейся вселенной», считает, что нам следовало бы «сконцентрировать внимание скорее на симбиозе субглобальных аутопоэтических систем… чем на мировом правительстве и глобальной культуре» (см. примеч. 60).

В пользу такого предпочтения решительно говорит не только теория систем, но и исторический опыт. Решающим фактором эффективной экологической политики является не абстрактное сознание, а организация, коалиция участников, общий практический код. Часто не хватало именно их, а не принципиального осознания экологических проблем, и подобные практически-организационные задачи легче всего решать в конкретных регионах и ситуациях. Хотя многие экологические проблемы во всем мире более или менее сходны, однако пути их решения будут различными в зависимости от региона и исторической ситуации. Они могут различаться даже в соседних альпийских долинах. Как раз большинство проблем среды, свойственных третьему миру, носит в основном местный и региональный характер. Охрану и восстановление лесов, лесопольное хозяйство (agroforestry), социальное лесное хозяйство (social forestry), щадящее почвы орошение – все это невозможно организовать в глобальном масштабе, напротив, подобные вещи зависят скорее от местного знания и согласования интересов на месте. В целом понятно, что на глобальном уровне понятие «устойчивость» остается пустой формулировкой, наполнить его содержанием можно только в очень ограниченном пространстве и в приложении к конкретным моделям.

Плюс ко всему вопрос власти! Те разговоры, которые эксперты ведут в своих сценариях, например, когда ФРГ через «совместную реализацию» (joint implementation) экологически перевооружает китайскую энергетику, ведутся в странной, нереальной атмосфере, как будто в мире вообще нет власти и собственной воли государств! И если лояльность в вопросах экологии ничтожна по отношению к собственным государствам, то на уровне международных инстанций она может быть еще меньшей.

Эффективная охрана среды обитания, мобилизующая массы людей, не может состоять лишь из запретов и предельно допустимых значений. Она должна группироваться вокруг позитивных моделей. Это тоже немыслимо на глобальном уровне. Чтобы подобные модели не исчерпывались пустыми формулировками, а принимали конкретные очертания, они должны разрабатываться в гораздо более узком пространстве. Достаточно вспомнить обращение с отходами: очень многое зависит здесь от национальной культуры и региональных условий, лишь на этом уровне возможна созидательная политика. Одна из наиболее тяжелых экологических проблем – шум, сам по себе локален, при глобализации экологической политики он просто игнорируется.

Это не призыв к противоположной крайности, полному отказу от международной экологической политики как бессмысленной. Экологическая история не дает оснований думать, что местное знание (local knowledge) решает все проблемы, тем более, если, как в основном и бывает сегодня, местные традиции утрачены вследствие ухода с земли и миграции (см. примеч. 61). В поисках исторических аналогий нужно задуматься о том, не возможно ли, чтобы определенные экологические нормы становились для тех, от кого сегодня зависят судьбы мира, «второй природой», примерно так, как это произошло с нормами гигиены. Один из путей решения лежит, вероятно, в этом направлении. Тем не менее, судя по опыту, было бы непродуманным останавливаться исключительно на глобальных решениях, как это делает часть немецких экологов, испытывающих ужас перед национальным государством.

Пробным камнем, на котором проверяются возможности и ловушки глобального подхода, служит ООН. Стокгольмская конференция по проблемам окружающей человека среды 1972 года сыграла очень важную роль в том, что понятие «окружающая среда» вышло на глобальный уровень, а Конференция ООН по окружающей среде и развитию 1992 года с ее ключевым понятием «устойчивость» (sustainability) стала эпохальным событием международного экологического дискурса. Однако экологическим инициативам подобного рода всегда грозила опасность уйти в слова и символические жесты, лишь отвлекающие от того, что в реальности никаких серьезных изменений не было. В некотором отношении Конференции ООН действовали даже контрпродуктивно, потому что окружающая среда становилась на них игральной фишкой между властными блоками и альянсами. В этой игре, как правило, задается тенденция, согласно которой сохранение среды выглядит делом индустриально развитых государств, в то время как в третьем мире распространяется навязчивая идея, что речь идет не о собственных интересах, а о чем-то, что надо делать только за плату из первого мира. При этом, как утверждает фрайбургский политолог Дитер Оберндёрфер, во многих странах третьего мира в кратко– или среднесрочной перспективе как раз «нет противоречия между экологией и экономикой», и развивающаяся между первым и третьим миром ролевая игра отвлекает от интересов собственного выживания. Однако охрана окружающей среды может быть эффективной только тогда, когда она исходит из собственных интересов (см. примеч. 62).

Лучшим образцом международной экодипломатии до сих пор служит Конференция в Монреале (1987), которая привела к запрету производства некоторых аэрозолей в целях защиты озонового слоя. Это была проблема глобального масштаба, и требовалось принять контрмеры. Она касалась почти исключительно индустриальных государств, и отказ от производства вредных аэрозолей дался им не так трудно. Переговоры продвигались в основном через инициативы отдельных государств, иногда США, иногда Германии. Глобальный уровень также требует национальных участников! (См. примеч. 63.)

Европейский союз, основанный в 1957 году как экономическое сообщество, получил полномочия в сфере экологии только в 1987 году. Сама по себе эта организация намного более дееспособна, чем ООН. Центральная и Западная Европа в культурном и экономическом отношении имеют много общего, в экологическом сознании также происходит сближение. Поскольку экологическая политика – это не в последнюю очередь вопрос промышленных стандартов, ключ к ней лежит в выравнивании европейских норм. Однако в политике экологически чистого производства ЕС отстает. Германия, в 1983 году введя в действие постановление, регулирующее работу крупных отопительных установок (Gro?feuerungsanlagenverordnung), вырвалась вперед в снижении выбросов диоксида серы, но как страна автомобилей и автомобилестроения ведет себя менее образцово в отношении оксидов азота. Как минимум на вербальном уровне между странами – членами Европейского союза периодически происходит настоящее соревнование, кто лучше сохраняет окружающую среду. Вспыхивают и межнациональные распри, которые трудно погасить путем переговоров, поскольку в этом случае сталкиваются друг с другом различные экологические философии, каждая из которых имеет свою логику с точки зрения конкретного государства. Англия на своем продуваемом западными ветрами острове предпочитает такую эмиссионную политику, которая включает в себя контроль качества воздуха, но не лимитирует выбросы. Континентальная Европа с ее промышленными агломерациями имеет в этом случае иную точку зрения. Зато в сравнении с жителями континента британцы более болезненно воспринимают ущерб, который аграрная политика ЕС наносит орнитофауне. Общественное мнение на европейском уровне работает не слишком успешно, так что главный импульс к собственным экополитическим инициативам в Брюсселе отсутствует. В переговорах по озоновому слою Европейский союз как единое целое активной роли не играл. В 1990-е годы, приняв Директиву по охране естественных мест обитания дикой фауны и флоры[231], ЕС вышел вперед в охране природы, правда, это не решило проблему повышения популярности природоохранного движения. Защитники Средиземного моря, работавшие над организацией морского национального парка «Северные Спорады» и согласовывавшие его с местными рыбаками, воспринимали природоохранную политику Европейского союза с ее игнорированием интересов местных жителей как фактор беспокойства и даже «манию величия» (см. примеч. 64). Серьезную роль в этом недовольстве сыграло то, что в ходе европеизации экологическое право стало окончательно необозримым, а охрана природы – делом, доступным исключительно экспертному сообществу. Возможно, еще важнее всеобщий рост мобильности, обусловленный появлением и расширением ЕС, ведь транспорт возглавляет сегодня список экологических «вредителей». Вместе с тем образцовая экологическая политика таких стран, как Дания и Нидерланды, показывает преимущества стран с небольшой территорией, где консенсус в практических вопросах достигается относительно легко, а проблемы сравнительно конкретны. Это еще раз доказывает, что не умно без особой нужды отбирать у дееспособных национальных государств полномочия в экологических вопросах для перевода их на более высокий уровень. Австралийский эколог Тимоти Ф. Флэнери полагает, что страны с растущим экологическим сознанием не склонны к объединению, а, напротив, предпочитают скорее расходиться, и в этом есть внутренняя логика. Если так, то интернационализация экологической политики не имеет смысла (см. примеч. 65).

Фундаментальный вопрос о том, на каком уровне должна осуществляться экологическая политика, не только обсуждается рационально (если это вообще происходит), но задействует сильные эмоции. Связаны они не только с понятием национального государства, но и с процессом размывания границ. Чувству, что современному экологу необходимо думать в первую очередь глобально, дали сильный импульс полеты в космос и аэрофотосъемка. Родился образ «Земли как космического корабля», цельного и уязвимого, который требует единого управления и вынуждает обитателей Земли к солидарности. «Мы странствуем вместе, пассажиры маленького космического корабля, – произнес в 1965 году, за несколько дней до своей кончины, постоянный представитель США в ООН Эдлай Стивенсон, – только забота, только труд сохранит его от уничтожения и, я бы сказал, та любовь, которую мы дарим нашему хрупкому судну». Метафора космического корабля вскоре обрела популярность. Парадокс первого полета в космос состоял в том, что он разрушил свою собственную магию и донес до сознания людей, насколько Вселенная пустынна и безжизненна. Как пишет немецкий публицист и социолог Вольфганг Закс, «подлинным откровением открытия космоса стало новое открытие Земли». Если в 1950-е годы многие еще верили в марсиан, верили, что человечество сможет переселиться на другие планеты, когда Земля окажется перенаселенной, то теперь стала ясна вся безрассудность подобных фантазий – люди поняли, что Земля у них только одна. Произошел в некотором смысле «антикоперниканский» переворот: Земля, которая со времен Коперника считалась всего лишь одной из множества планет, вновь обрела уникальность, вновь стала единственной во Вселенной. Люди увидели ее из Космоса – маленькую, одинокую и хрупкую, покрытую атмосферой, по словам немецкого космонавта Ульриха Вальтера, как «тончайшим слоем инея» (см. примеч. 66).

С тех пор глобальный взгляд кажется знаком экологического озарения. Безусловно, свою роль сыграли и рациональные знания. Исследования озонового слоя дали NASA (Национальное управление по аэронавтике и исследованию космического пространства США) идеальный шанс выступить в роли экологического пионера и предать забвению свою связь с прежними планами космических войн. NASA позиционировало себя, по словам Лавлока, «принцем», освободившим Землю от участи Золушки. Спутниковые снимки предоставили подробные как никогда картины состояния тропических лесов, процессов дезертификации. Правда, некоторые специалисты считают, что космические снимки послужили началом эры заблуждений, когда дезертификацию стали принимать за единый всемирный феномен (см. примеч. 67). Навязанное этим представление, что с дезертификацией нужно бороться на самом высоком уровне, через реализацию глобальных проектов, абсолютно нереалистично.

Эмоциональной основой восприятия природы сегодня служит в первую очередь туризм. Путешествия ради путешествий – сначала скорее к центрам культуры, чем к природе – вошли в моду в обеспеченных слоях общества уже в XVIII веке. В истории современного массового и дальнего туризма, напротив, есть собственный «синдром 50-х». Резкий взлет произошел прежде всего с развитием чартерного туризма в конце 1950-х. Он особенно заметен среди немцев, вынужденных долгое время подавлять свою тягу к странствиям. Кажется, именно в ФРГ люди больше всего склонны видеть в путешествиях главный смысл своего существования. В сравнении с традиционными познавательными путешествиями в туризме стало доминировать стремление к природе – пусть даже в виде купания и солнечных ванн. Если туризм во всем мире уже несколько десятилетий является сектором экономики с максимальным ростом, то внутри него самого максимальный рост демонстрирует экологический туризм, тяга к буйной, благодатной природе, идет ли речь о Каринтии или Индонезии (см. примеч. 68).

В истории чувства природы, идеалов природы, а также разочарований, связанных с ее обезображиванием, роль путешествий несказанно велика (см. примеч. 69). Наряду с тревогой о здоровье они, вероятно, являются наименее признанным источником сегодняшнего «экологического сознания». Для массы людей с путешествиями связан не только эмоциональный опыт, но и опыт познания окружающей среды – пусть даже поверхностного. Цветение водорослей и отмирание коралловых рифов обостряют чувствительность курортников к загрязнению и повышению температуры мирового океана. Путеводители и туристические проспекты с их псевдорайскими яркими картинками самым назойливым образом обрушивают на клиентов потоки экологической информации по всему миру и беспрестанно ищут новые культурные и природные аттракционы, от оросительных каналов Мадейры до мангровых болот Малайзии. Но в своих постоянных попытках заколдовать знакомый мир они неизбежно спотыкаются о реальность, не вписывающуюся в создаваемую картинку.

Напряженность в отношениях между охраной природы и туризмом появилась в эпоху железных дорог. Уже Эрнст Рудорф сетовал в 1880 году на то, что туристы уродуют природу, к которой так стремятся. Движение в защиту природы и родного края развернулось в Альпах на переломе XIX и XX веков в ходе борьбы против строительства фуникулера на Маттерхорн и других подобных проектов. Один природоохранник из Богемии[232] в 1925 году признавался, что всю жизнь «люто ненавидел туристическую индустрию» (см. примеч. 70). У такого отношения имелись причины: сегодня экологический ущерб от массового туризма стал всемирным явлением. Туризм вносит немалую лепту в то, что западный стиль жизни с его расточительным отношением к воде и энергии становится непреодолимым идеалом для всего мира, в том числе и там, где воды и энергии не хватает. Этот ментальный процесс включает в себя, вероятно, тяжелейшую проблему экологической политики на значительной части мира.

Правда, какая-то часть критики объясняется скорее идеологическими, чем экологическими причинами. Любители подлинно дикой природы презирают типичные ландшафтные охраняемые территории с их скамейками и киосками, хотя без них популяризация охраны природы абсолютно невозможна. В таких давних, многоопытных центрах альпийского туризма, как Гриндельвальд и Давос, где местные общины взяли иностранный туризм в свои руки, он способствовал сохранению традиционного образа жизни горных крестьян (см. примеч. 71). Воздействие туризма на окружающую среду нужно постоянно соизмерять с тем, какие экономические альтернативы может предложить регион и с какими нагрузками на среду они связаны.

В 1980-е годы самый высокий процент обезлесения в Латинской Америке имела Коста-Рика. Туризм, особенно экологический, сыграл важную роль в осуществлении экологического переворота, в ходе которого четвертая часть страны была превращена в охраняемые природные территории, и Коста-Рика вышла на мировую арену как образец устойчивого развития. В 1990-е годы экологический туризм стал важнейшим источником доходов в стране. Правда, некоторые охраняемые территории по сей день существуют лишь на бумаге, а создание других вызвало жестокие конфликты с местными жителями (см. примеч. 72). Кроме того, охраняемые территории отвлекают внимание от того печального факта, что за их «стенами» – на плантациях, на пастбищах – экологические вопросы особенного интереса не вызывают. Тем не менее пример Коста-Рики сохраняет привлекательность, например, в сравнении с соседним Сальвадором, который наряду с Гаити уже долгое время демонстрирует самые высокие в Латинской Америке показатели эрозии, и это после того, как благодаря строительству дорог и мостов он считался наиболее прогрессивным государством Центральной Америки! Примеры Сальвадора и Гаити указывают на то, что в современных условиях, когда для охраны природы требуется участие государства, между политической и экологической нестабильностью существует связь. Гаити держит латиноамериканский рекорд не только по числу кровавых революций, но и по эрозии почв (см. примеч. 73).

Во всем мире за созданием национальных парков стоит сегодня не преклонение перед природой, а интерес к туризму. Без него, по словам эксперта WWF (Worldwide Fund for Nature) по охране видов, «многим природным территориям Земли пришлось бы туго» (см. примеч. 74). Если сохранение тропических дождевых лесов стало для западного мира символом охраны природы, то это явное влияние туристического взгляда в союзе с давней мечтой об «уходящем рае»! Когда в 1988 году президент Франции Франсуа Миттеран предложил для защиты дождевых лесов взять под контроль ООН обширные участки бассейна Амазонки, это вызвало яростные протесты в Бразилии. Резкую реакцию вызвал и бойкот использования тропической древесины, тогда же провозглашенный экологическими организациями и долгие годы очень популярный в Германии. В затронутых им странах он способствовал не росту понимания ценности леса, а скорее настроениям протеста, тем более что всегда был под рукой аргумент, что свои собственные девственные леса индустриальные страны давно уже вырубили или превратили в хозяйственные лесопосадки. Поэтому в 90-е годы бойкот потерял какое-либо значение. Привлекательной моделью для третьего мира может стать не закрытый для человека девственный лес, а исключительно лесопольное хозяйство, сочетающее земледелие и выращивание деревьев.

Путешествуя сквозь столетия, замечаешь, что у любви к природе есть два полюса – ближний и дальний: можно любить собственный сад, а можно – экзотическую Аркадию. Нередко оба вида этой тоски и страсти присутствуют в одном и том же человеке. Немецкое экологическое движение пыталось гармонизировать это противоречие под девизом «думать глобально, действовать локально» (Global denken – lokal handeln). Однако буквальное его прочтение грозит шизофренией. Нередко бывает полезным и думать локально. Сегодня глобальный взгляд часто считают более моральным, а сосредоточение на защите собственного непосредственного окружения высмеивают как «принцип святого Флориана» или, как говорят в США, NIMBY[233]. История не дает оснований так думать: достаточно вспомнить о том, что чувство любви и сопричастности к природе дальних стран имеет колониальное происхождение! Решающую роль всегда играют эффективные коалиции действующих лиц, а они не формируются до тех пор, пока немецкие защитники природы будут больше увлекаться «климатическими альянсами» с племенами индейцев на Амазонке, чем кооперациями с отечественными лесоводами. Сопротивление строительству атомных станций стало эффективным только после того, как перешло к обсуждению конкретных опасностей в непосредственной близости от участников дебатов. Бандана Шива с сожалением говорит, что «вместо того, чтобы расширить угол зрения», сосредоточение на «глобальных экологических проблемах» в действительности «сужает поле деятельности» (см. примеч. 75).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.