2. ЧЕЛОВЕК И ЖИВОТНОЕ – ОХОТА И ДОМЕСТИКАЦИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. ЧЕЛОВЕК И ЖИВОТНОЕ – ОХОТА И ДОМЕСТИКАЦИЯ

В известной книге «Человек-охотник» (1968) ее авторы, гарвардские антропологи Ричард Б. Ли и Ирвен Девор, представили охоту и собирательство как архетипический образ жизни человека, за последние 2 млн лет наложивший отпечаток на 99 % истории культуры и явно оптимизировавший отношения между человеком и природой. «До сих пор охотничий образ жизни остается самым успешным и самым долговременным приспособлением к природе из всего достигнутого человеком». Если допустить, что история оставляет в человечестве долговременный отпечаток и что богатая яркими эмоциями охота оставляет более яркий след, чем собирательство, то человек (точнее – мужчина) должен по природе своей быть прежде всего охотником. Тема влечет к антропологическим спекуляциям: и в современном типе бойца, и в туристе, и в исследователе, и в ловеласе можно распознать наследие тысячелетней охотничьей традиции (см. примеч. 22).

По крайней мере об индейцах можно сказать, что все их идеи и институты связаны в своем происхождении с охотой. Правда, даже индейцы навахо, знаменитые своими охотничьими ритуалами и табу, в историческое время питались в основном продуктами земледелия. В XVIII веке благодаря франко-американскому автору, Жану Кревкёру (1735–1813), получили известность слова одного индейского вождя о том, что «у мяса, которое мы едим, четыре ноги, чтобы убегать, а у нас только две, чтобы его догнать» (см. примеч. 23).

Теория об охотничьей природе человека уже давно подвергается критике. По всей вероятности, растения и в доисторическое время играли в рационе человека большую роль, которая еще возрастала при сокращении численности дичи и неизбежно влекла за собой повышение значимости женского труда. Сбор семян, плодов деревьев и кореньев почти сам собой перешел в посадку и посев: эти формы сельского хозяйства уходят корнями далеко в эпоху охоты и собирательства. Сельское хозяйство и выросло, вероятно, из собирательства и посадки растений, а не из приручения животных, как думали в XIX веке. Как показывает пример огневого хозяйства, даже охотники/собиратели и древние растениеводы не только приспосабливались к существующим природным условиям, но и изменяли их на больших площадях. Клод Леви-Стросс[56] установил, что менталитет таких народов совсем не чисто традиционалистский, напротив, они находятся «в процессе постоянного изучения окружающего мира» (см. примеч. 24).

В природе ближе всего к человеку стоят высшие млекопитающие, и отношение человека к животным обычно гораздо более близкое и пылкое, чем к растениям. Лишь знание экологии и мечтательный романтизм порождают у людей обратные предпочтения. Многие животные превосходят человека в силе и скорости, обладают способностями, которых люди лишены. Чувство превосходства по отношению к животным во многих древних культурах было не слишком сильным и соседствовало с осознанием собственной слабости. Зачастую охотник мог взять верх над животным только при помощи прирученных им других животных: лошади, собаки, сокола. Дистанция между человеком и животным была не так велика, как сегодня. В представлении людей боги имели образ животных, не редки в мифологии и случаи спаривания человека и животного (см. примеч. 25).

Бросается в глаза, что доисторические художники изображали животных гораздо искуснее и ближе к оригиналу, чем человека. Правда, и тогда речь шла, вероятно, о власти над природой: охотничьей магии и присвоении себе силы животных. У южнокалифорнийских индейцев-чумашей был танец медведя, во время которого танцоры, надев на шею медвежьи лапы, пели: «Я – суть силы. Я поднимаюсь и иду по горам…» (см. примеч. 26). Для успешной охоты нужно было точно изучить все повадки животных, уметь предсказывать их поведение, понимать их и подражать им. Умение превзойти животных в хитрости было для людей праопытом успеха, и этот триумф, искусство перехитрить природу благодаря пониманию ее потаенных правил, повторялся затем вновь и вновь в истории науки и техники. Правда, большинство побед долгое время оставалось скромным и сменялось последующими поражениями.

Охота была наиболее успешной, если ее проводили большими группами, окружая будущую жертву. Но тогда возникала опасность, что охота будет слишком успешна, так что начнет падать численность животных. Чем совершеннее технология, тем ниже устойчивость – это давняя проблема. Безусловно, люди очень рано поняли на опыте, что пищевой базис охотников не выдерживает высокой концентрации населения. Многие исследователи допускают, что охотники и собиратели каменного века в какой-либо форме практиковали ограничение своей численности.

Для истории окружающей среды интересен в первую очередь вопрос о том, до какой степени у популяций охотников было развито чувство устойчивости, то есть заботились ли они о том, чтобы не подорвать собственный пищевой базис и не помешать размножению диких животных. По этому вопросу до сих пор нет устоявшегося мнения. Апологетам охотничьего образа жизни возражают, что во многих регионах мира история человека-охотника началась с экологического фиаско – истребления многих видов крупных животных. Такие виды следовали в своей стратегии размножения скорее К-, чем r-типу, то есть не могли плодиться как кролики. Наиболее известна теория 1973 года о плейстоценовом перепромысле (Pleistocene overkill). Ее автор, Пол С. Мартин, считает, что в конце первого оледенения люди, заселив Северную Америку, в течение около 600 лет истребили всех обитавших там крупных млекопитающих. Ученые обнаружили, что и в других регионах первое появление человека совпадало по времени с исчезновением или сильным сокращением численности крупных зверей. Это касается в первую очередь Австралии и островов, куда человек добрался сравнительно поздно, а в последнюю – Африки и Евразии, где сформировался человек и где у животных очень рано мог развиться инстинкт, помогавший им спасаться от столь опасного соседа (см. примеч. 27).

Точного и прямого доказательства, что охота стала причиной падения численности крупных животных, быть не может. Однако в целом эти подозрения действительно сильны, особенно при сопоставлении данных по всему миру. Очень рано люди не только добывали отдельных животных, но и забивали их массами, сгоняя при помощи огня и загоняя в пропасти. В местах, где в начале каменного века происходили такие забои, находили гигантские количества костей. Так, в моравском Унтервистернитце обнаружили остатки более 1000 мамонтов, а во Франции, в Солютре – кости более 100 тыс. диких лошадей. Один французский археолог считает, что период палеолита был «жестоким прогрессом охоты». При всех нападках на теорию перепромысла достигнут консенсус о том, что у человека-охотника нет природного инстинкта, который призывал бы его к ограничению использования природных ресурсов[57]. Палеонтолог Найлс Элдридж полагает, что охотники по сути своей настроены добывать столько, сколько могут добыть. Вернер Мюллер, хотя и собирает аргументы в пользу бережного обращения индейцев с природой, но при этом рассказывает миф о Глускэпе (Glooscap) индейцев вабанаки, населяющих крайний северо-запад современных США. В геркулесовском образе Глускэпа, центральной фигуры мифологии вабанаки, сила соединена с лукавством, это существо сводит девственные леса и убивает древних чудовищ. Индейцы тоже не всегда проявляли свое прославленное братское отношение к животным. Многие, хотя и далеко не все, исследования современных охотничьих народов подтверждают «теорию расхищения» (foraging theory, Pl?ndertheorie), согласно которой охотники, выражаясь современным языком, живут по принципу «извлечения краткосрочной максимальной прибыли» (см. примеч. 28).

Конечно, нужно остерегаться общих оценок. Нет недостатка и в указаниях на то, что уже охотники и собиратели постоянно думали о том, как понизить риски собственного существования. Колин Тёрнбулл, исследователь лесных народов Африки, и вовсе утверждает, что охотник – «лучший защитник природы, какого только можно себе представить», он точно знает, «что, сколько, когда и где ему позволено взять». Однако представлять себе жизнь охотника как бытие, поддающееся точному расчету, было бы явно чрезмерным допущением, многое говорит против этого. Да и в утверждении, что охотник – лучший защитник животных, кроется доля современной охотничьей романтики. Подобные теории предполагают обозримость и замкнутость охотничьих участков, то есть участки должны быть такими, какими они становятся после обширных вырубок и сокращения площади лесов. Даже в национальных парках современной Германии оценка численности дичи затруднительна и дает пищу для вечных дебатов о квотах отстрела (см. примеч. 29).

В случае животных устойчивость – величина совсем иного рода, чем в случае пахотных почв. Звери размножаются сами; сначала кажется, что проблема возобновления и вовсе не стоит, если только человек не мешает им плодиться. В одной древнеиндийской истории газель горько упрекает короля за то, что тот пронзил ее стрелой во время спаривания. Чтобы сохранить обилие дичи, нужно хорошо знать особенности репродуктивного поведения животных. Нет сомнений в том, что эти сведения охотники собирали с особой любознательностью, и тем не менее еще в XIX веке немецкие лесники расходились во мнениях, с одной ли самкой или с несколькими спаривается самец косули, то есть можно ли свободно отстреливать самцов, сберегая для сохранения вида только самок (см. примеч. 30).

У многих охотничьих народов существует норма – не убивать больше животных, чем нужно для пропитания собственной группы. Но не вполне известно, всегда ли эта норма соблюдается на практике. Исследование, проведенное на примере монгольских кочевников, показало, что между словесными нормами и реальным действием существует разрыв: де факто люди охотятся и из чистого удовольствия. При обсуждении теории Пола Мартина о перепромысле ученый, изучающий индейцев Южной Америки, сообщил, что каждый из них убивал двух стельных коров в день, только чтобы съесть еще не родившихся телят, считавшихся особым деликатесом. Альбрехт Рошер[58] ссылался на сообщение о том, что «толпа индейцев пропивает за один вечер выручку за 1400 свежих бизоньих языков, бросив на месте все оставшиеся туши убитых животных» (см. примеч. 31).

Главный аргумент в пользу бережного обращения охотничьих народов с животными – многочисленные ритуалы, которыми окружена охота. Есть сообщения о том, что в ходе таких ритуалов шаманы устанавливали квоты на добычу. Часто ритуалы показывают, что дичь считалась одушевленной, у нее нужно было получить согласие на ее добычу. Но тот, кто слишком увлекается такими вещами, забывает, что в реальности дичь ответить не могла, а ритуалы служили для того, чтобы придать охотнику уверенность и очистить его совесть. Если вспомнить о том, как много значит для мужчины охотничий успех и как сильно охотник даже сегодня бывает захвачен охотничьей страстью, трудно поверить в то, что внимательность и уважение к животному является правилом. Вместо этого можно предположить, что как раз, когда дичь становилась редка, добывать ее было так трудно, что тревога о том, как бы не добыть слишком много, отступала на задний план. Воспринимается ли снижение численности охотничьих животных как потеря для природы, зависит от того, что понимается под словом «природа». От уменьшения численности некоторых видов животных выигрывает лесной подрост. Наглядные доказательства тому дает недавняя история: «…Богатые, ценные, прекрасные смешанно-пихтовые насаждения в Шварцвальде обязаны своим возникновением революции 1848 года», когда крестьяне смогли беспрепятственно охотиться на диких животных! (см. примеч. 32).

Рыболовство, если не включать в него китобойный промысел, воспринимается как искусство более мирное, чем охота. Правда, здесь еще труднее ожидать инстинкта, который помогал бы сохранить животных, ведь с холодными рыбами человек идентифицирует себя гораздо меньше, чем с млекопитающими. Появление сети очень рано сделало массовое убийство для рыбаков повседневным делом. В то же время, рыбак, по крайней мере на внутренних водоемах, держится в пределах обозримого и ограниченного пространства: здесь легче представить себе осознание исчерпаемости ресурсов и мысль об устойчивом пользовании, чем у охотника. Это относится даже к рыболовству на морском берегу. В прежние времена большинство рыбаков ловили рыбу только в зоне видимости их дома и причала. Как пишет Бродель, рыбак знает «воды перед своим причалом, как крестьянин – пашни своей деревни. Он ведет свое хозяйство в море так, как крестьянин на своем поле». Авторы сборника по истории рыболовства на морских побережьях Калифорнии (одного из наиболее фундаментальных современных исследований по истории рыболовства вообще) считают вполне вероятным, что отдельные индейские племена вымирали вследствие подрыва рыбных ресурсов. Другие племена, однако, учились на отрицательном опыте и благодаря установлению правил, а прежде всего – удержанию на низком уровне собственной численности, избегали подобной участи. Правила заключались не только в религиозных ритуалах, но и в правах собственности (см. примеч. 33).

Добиться устойчивости в рыболовном промысле в принципе довольно просто: нужно лишь сделать ячейки сети настолько крупными, чтобы молодые рыбы могли выплывать наружу. «Если не разрешать использовать в прудах и озерах слишком частые сети, – учил уже философ-конфуцианец Мэн-цзы, – тогда рыб и черепах станет столько, что их будет не съесть». На реке Дордонь в XVIII веке государственные чиновники и обладатели прав на рыбную ловлю зачастую поднимали шум по поводу перевылова рыбы, чтобы предупредить браконьерство и подчеркнуть необходимость управления, хотя запасы рыбы в Дордони тогда еще казались неисчерпаемыми. При рыболовстве в открытом море, напротив, всякий вкус к устойчивости терялся. Даже Герман Мелвилл, автор «Моби Дика» (1851), увлеченный китобойным промыслом не меньше, чем самими китами, насмехался над тревогами, что китов якобы можно истребить! А ведь уже в то время в некоторых китобойных районах китов не раз выбивали полностью. Но китобои находили для себя новые промысловые участки, ведь они не знали никаких границ (см. примеч. 34).

Образ, способный поразить воображение современного защитника природы, использует «Саксонское зерцало», известнейший средневековый немецкий правовой сборник. Королевский запрет на охоту назван здесь «миром для животных» (Frieden f?r die Tiere): дичь представлена как правовой партнер человека! Напрашивается вопрос, нельзя ли истолковать королевское верховное право на охоту как ответ на перепромысел дичи в доисторическое время, то есть считать его показательным историческим примером связи между охраной природы и властью. Роберт П. Харрисон, автор книги о лесах как зеркале культуры, пишет, что, глядя на великолепие королевских лесов, эколог не может «не стать хоть немножко монархистом», и восторженно декламирует древнеанглийское стихотворение в честь Вильгельма Завоевателя: «Он так сильно любил оленей, как будто он был им отцом». Охотники-аристократы ощущали свою связь с «благородной» дичью, которую разрешалось добывать только им. Декорацией охоты была и свежая зелень леса, привлекавшая животных. Многие живописные полотна дают яркое представление о том, как сильно взаимосвязаны страсть к охоте и любовь к лесу; здесь кроется, очевидно, один из сильнейших исторических источников той радости, которую дает нам природа. Но первое и главное – охота давала мощнейший импульс к охране природы. Еще в начале XIX века автор лесных реформ Вильгельм Пфайль, в других случаях занимавшийся в основном экономикой, утверждал, что в уединении своего лесного дома лесник будет счастливее всего, если будет служить там не только лесником, но и егерем. Охота, по его словам, – лучшее средство заставить лесника позабыть все теории и отправиться «учиться у природы» (см. примеч. 35).

Важно ли все это для истории окружающей среды? Профессиональная историческая литература до сих пор содержит удивительно мало сведений об охоте, хотя это занятие в течение веков было главным развлечением аристократии. Даже исторические исследования лесного хозяйства глубоко не изучали воздействие охоты на лес и на дичь. Тема охоты и сегодня окружена страстями, что затрудняет трезвый анализ. Так или иначе, школой устойчивого лесного хозяйства охота, видимо, не была. Продуманная биотехния, учитывающая кормовую емкость леса, смогла состояться только в XIX и XX веках, да и то зачастую только на бумаге.

Между охотой и экологическим движением существует множество связей, пересечений и ассоциаций. В колониальную эпоху авторитетные любители охоты на крупных зверей поддерживали организацию природных и зоологических резерватов в Африке и с отвращением отвергали планы по отводу мест обитаний крупных животных под крестьянские поселения. Страстным охотником был президент США Теодор Рузвельт, отец-основатель американской политики «консервации» (conservation), то есть охраны природы. Как-то раз он даже пригласил к себе в Белый дом охотников на медведей с Дикого Запада на «охотничью трапезу», сказав при этом, что еще ни у одного президента не было в гостях лучших людей. Олдо Леопольд[59], духовный вождь американского природоохранного движения, немало потрудился над введением новой специальности «охотничье хозяйство» (Game management) и утверждал, что человек с «начала своей истории… практиковал некоторую степень управления дикими животными» (см. примеч. 36). В душе его немецкого единомышленника Германа Лёнса также сочетались пылкая любовь к природе и охотничья страсть. Его «зеленая книга» 1901 года включает рассказы охотника, в конце которых обычно раздается смертельный выстрел в животное. В его фантазии природа и любовь, любовь и охота на тяге – одна сфера. В 1960-х годах Хуберт Вайнцирль, пресс-секретарь Немецкого союза охраны природы, пытался наладить союз с охотниками, полагая, что они ощущают ответственность за угрожаемые виды животных, в то время как Бернгард Гржимек[60], наиболее популярный тогда в Германии и даже во всем мире защитник диких животных, вступил в жаркий спор с охотниками при проведении кампании в поддержку организации национального парка Серенгети. В середине 1970-х годов гражданская инициатива против строительства атомной станции в городке Биле[61] нашла финансовую поддержку у регионального общества охотников. Однако позже в отношениях между экологическим движением и охотниками постепенно появляется враждебность. Действительно, прототипом мирного отношения к природе охоту считать нельзя. В XVII веке Вольф Хельмхардт Хоберг[62] восславил охоту как «прелюдию и зеркало войны» (Preludium belli) (см. примеч. 37). В истории охота и война тесно связаны друг с другом.

В отличие от охоты, которая, как предполагают, стерла с лица Земли не один вид, доместикацию животных Марвин Харрис называет «крупнейшим природоохранным действом всех времен» (см. примеч. 38). Как и в земледелии, и в отличие от охоты, при приручении животных очень рано заявила о себе главная проблема – сохранение «плодородия», ведь очень многие дикие животные в неволе не размножаются. Уже по этой причине лишь немногие виды пригодны для одомашнивания. Но не только повышение плодовитости, но и кастрация стали базисными инновациями приручения и разведения диких животных.

Доместикация большинства животных – процесс настолько затяжной и кропотливый, настолько ненадежный с экономической точки зрения, что его трудно представить себе как целенаправленное, экономически мотивированное действо. Комбинация земледелия и животноводства, столь выгодная экологически, не была изначально запланированной. До сих пор сохраняет правдоподобие гипотеза Эдуарда Хана (1986) о том, что приручение животных началось не в связи с нуждами сельского хозяйства, а как игра или, может быть, по религиозным мотивам. Успешная доместикация была для человека праопытом господства над природой. Первым домашним животным была почти повсеместно собака: никакое другое животное не дает воспитать себя до такой степени привязанности и подчинения человеку. Особенно тесными отношения между человеком и собакой сделала охота. В истории там, где появляется власть, часто появляется и собака. В XVIII веке английским национальным животным становится бульдог. «Отвага бульдога, – писал Дэвид Юм[63], – кажется особенностью Англии». Томас Бьюик (1753–1828), английский художник, известный своими иллюстрациями к зоологическим книгам, утверждал, что приручение собаки привело к мирному завоеванию природы человеком (см. примеч. 39).

Уже греческий философ Ориген[64] видел в существовании ручных животных доказательство превосходства человека. Домашние животные даже для детей могут служить объектом управления и притеснения. Около 1800 года автор баварских аграрных реформ Йозеф Хацци отмечал, что сельскохозяйственные животные всегда отражают состояние и настроение своих владельцев, свидетельствуют о том, хорошо или плохо обстоят у тех дела. Высказывание Декарта о животных как о бездушных машинах вовсе не было общепринятым убеждением, напротив, оно вызвало яростные возражения. И сегодня отношения между человеком и домашним животным – поле, на котором бушуют глубокие эмоции, затрудняющие трезвый анализ. Нет сомнений в том, что не только человек воздействовал на домашних животных, но и они повлияли на его менталитет – но как именно? Эдуард Хан после подробного рассказа о кастрации животных предостерегает от чрезмерного увлечения человеческой стороной в отношениях человек-животное (см. примеч. 40). В общем и целом история отношений между человеком и животным, конечно, не является безобидной и гармоничной. Эта история несет в себе животные черты и со стороны человека: она проникнута голодом и любовью, властью и властолюбием. К ней же относится обширная и коварная область нежелательных для человека симбиозов между ним и живыми организмами – крысами, блохами, бактериями. Здесь отношение человека к животному может доходить до чистого ужаса. Но это уже другая история.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.