Глава двенадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

Мой первый учебный год в реальном училище Воскресенского прошел удачно — весной я хорошо выдержал экзамены. Родители мои решили поощрить мое прилежание и сделали это, как обычно, довольно оригинальным образом. Они не считали целесообразным делать ценные подарки, которые рано или поздно надоедают и забрасываются. Вместо этого они предпочитали выдумать что-либо такое, что оставило бы воспоминания на всю жизнь.

Как-то однажды, в субботу, к нам на дачу в Малаховку приехал Владимир Васильевич Постников. Вечером я заметил, как мои родители о чем-то беседовали с ним вполголоса, изредка поглядывая на меня. Тогда я не придал этому особого значения. На другое утро, когда я собирался идти на рыбную ловлю, Владимир Васильевич неожиданно окликнул меня и пошел со мною вместе.

— Поздно идешь, — сказал он мне, — спишь долго. Рыбу ловить надо на зорьке, а не в восемь часов утра!

Я что-то возразил в свое оправдание.

— Ну ладно, — перебил он меня, — это все пустяки. Вот я уезжать собираюсь. Еду, брат, за стариной, недели на две, на три. Как Чичиков, буду по провинции да по помещикам разъезжать!

На мой вопрос, в какие края предполагает он ехать, Владимир Васильевич многозначительно кивнул головой и ответил:

— Куда-нибудь поеду — мало ли в России меп Уж какой-нибудь маршрут выберу.

— Вот что, — вдруг добавил он, — хочешь со мной ехать в компании? Мне веселее будет, да и тебе, брат, любопытно, я думаю!

На мое согласие он посоветовал мне, не откладывая в долгий ящик, попросить родителей отпустить меня в проектируемое путешествие.

Надо сказать, что я всю свою жизнь терпеть не мог просить что-либо для себя. Отчего происходило это органическое отвращение к просьбам — от ложного ли самолюбия, от застенчивости ли, — право, не знаю, но заставить себя просить о чем-либо, в особенности в детстве, требовало от меня огромного усилия. Чтобы приступить к этому делу, надо было побороть себя, а это требовало времени, хотя по опыту я и знал, что мои родители никогда ни в чем мне не отказывали. До самого обеда я ходил в смятении чувств — поездка чрезвычайно прельщала меня, но когда я вспоминал, что надо просить родителей отпустить меня и что я еще из-за этого потеряю несколько недель любимой рыбной ловли, то меня брали сомнения. Все же среди дня я пришел к определенному решению и, как говорится, очертя голову выпалил свою просьбу отцу с матерью. Мой, очевидно, растерянный и отчаянный вид привел моих родителей в веселое расположение, и они охотно согласились на мою просьбу.

И вот в один жаркий летний вечер, после суеты приготовлений к отъезду у Нового Спаса, мы с Владимиром Васильевичем наконец оказались на извозчике, который не спеша трусил на вокзал. Только тут я узнал, куда мы едем. Наш путь лежал на Брестский вокзал, где мы должны были сесть на поезд, отходивший на Смоленск, и ехать до станции Ярцево, а оттуда пробираться двести с лишним верст на лошадях в город Поречье.

— А по пути, — добавил Владимир Васильевич, — будем с тобой старину искать. Поедем с тобой в третьем классе, ехать-то всего шесть часов, чего деньги-то зря тратить. Да оно и веселее — с попутчиками потолкуем, может, чего интересного и узнаем для себя…

Почтовый поезд, на котором мы ехали, осаждался пассажирами, но у нас билеты с плацкартами были уже в кармане, и мы без труда погрузились в вагон с нашим незатейливым багажом — двумя ручными чемоданами и корзиной с продуктами. Посадка шла долго (мы приехали загодя), в вагон лезли какие-то люди со швейными машинами, мешками, узлами, садились охотники с собаками, рыболовы с удочками. Наконец все это угомонилось и поезд медленно двинулся с места. Было уже темно. Тускло помигивали вагонные свечи. Начали завязываться знакомства и разговоры. Беседа, не задерживаясь, перескакивала с темы на тему, пока окончательно не остановилась на рассказах о вагонных грабежах. Владимир Васильевич, будучи по существу человеком не робкого десятка, панически боялся двух вещей — собак и жуликов. Я с любопытством наблюдал, как постепенно округлялись его глаза, как он после каждого нового рассказа начинал ерзать на своем месте и нервно ощупывать на себе ладанку с деньгами, зашитую у него в подкладке жилета. Неторопливый поезд мерно баюкал, и я скоро прикорнул на своем месте. Сквозь сон я слышал, как какой-то пассажир, внушал Владимиру Васильевичу, что на станции Ярцево буфет держит молодая немка, которая изумительно готовит кофе и превкусные булочки, и чтобы мы их непременно отведали. В следующий раз я уже проснулся от прикосновения Владимира Васильевича, который держал меня за ногу. В окна светило раннее солнышко, и по обочинам сверкала зелень, орошенная обильной утренней росой. Мы подъезжали к Ярцеву — было около пяти часов утра.

На станции дневное оживление еще не сменило ночного покоя. В буфете дежурил полусонный официант, который не проявил никакого интереса к нашему появлению. Владимир Васильевич, с видом местного завсегдатая, немедленно подошел к нему и осведомился, скоро ли встанет хозяйка. Озадаченный необычайностью вопроса от незнакомца, официант сразу проснулся и, ни слова не говоря, исчез за занавеской. Через несколько минут он возвратился, умытый, причесанный, и доложил, что буфетчица уже встала, но занята по хозяйству и скоро выйдет. В скором времени к нам вышла молодая, полная блондинка, и вежливо, с небольшим акцентом, осведомилась, что нам угодно. Владимир Васильевич заявил ей, что еще в Москве он был наслышан об ярцевском буфете, о знаменитых кофе и булочках, и что мы проголодались и надеемся, что она нас угостит произведениями своей кухни. Немочка вспыхнула, самодовольно улыбнулась и, сделав книксен, заявила, что мы будем обслужены наилучшим образом через полчаса. Действительно, через очень короткий срок на столе перед нами появился целый ассортимент блюд. В поезде нас не обманули — все предложенное, а в особенности кофе, булочки и ватрушки, было превкусно приготовлено. Буфетчица стояла рядом и усиленно рекомендовала нам свои изделия. Владимир Васильевич, отдавая дань произведениям ее кулинарного искусства, не тратил времени даром и запасался сведениями, могущими нам пригодиться в дальнейшем нашем путешествии. Так мы узнали имя возницы, которого нам нужно было бы заполучить, лучший маршрут и место необходимого в пути ночлега. Так как время было еще раннее и станционные извозчики еще не прибыли на биржу, то буфетчица отрядила окончательно проснувшегося официанта в поселок, чтобы раздобыть рекомендуемого ею кучера. К концу нашего завтрака перед нами появился долговязый, белобрысый мужик в рыжей суконной, несмотря на лето, чуйке и с кнутовищем в руке. Внешний вид у него был малообещающий, на первый взгляд он казался явно тупым, если не сказать, просто придурковатым. Первым делом Владимир Васильевич спросил у него, как его имя.

Нил, — индифферентно ответил возница. Нил? Так-с! — повторил Владимир Васильевич, — Нил Столбенский, значит. Ну, так вот, братец… И начал излагать ему, куда и как нас надо было везти. Нил стоял молча и слушал. По окончании речи Владимира Васильевича он все так же продолжал молчать, словно ожидая, что ему скажут еще что-нибудь.

— Ну, так как? — принужден был наконец спросить Владимир Васильевич.

Нил шмыркнул носом и заметил:

Что ж, это можно, только я каурую еще припрягу, а то в одиночку-то ехать неспособно, да бабе ска-жу-с!

Сумма вознаграждений — двадцать пять рублей — была определена тут же, с обеих сторон возражений не вызвала, и Нил отправился экипироваться. Через полчаса мы уже выезжали из маленького чистенького Ярцева, держа свой путь на северо-запад.

Ну так вот, брат Нил, помещиков здешних знаешь? — спросил Владимир Васильевич, когда мы покатили по пыльному проселку, словно устланному мягкой мышиной шерстью. Нил снова помолчал, а потом ответил:

— Знаю.

Впоследствии мы убедились, что наш возница отнюдь не был ни глуп, ни малосообразителен, наоборот, его общее развитие и умственные способности были выше среднего, но он отличался совершенно особенной положительностью. Выслушав вопрос, он, по-видимому, сперва молча и старательно изучал его сущность со всех сторон, а затем столь же старательно взвешивал свой ответ, стараясь быть максимально точным и исчерпывающим.

— Хорошо, — проговорил мой спутник, — значит, будет у нас так заведено — ко всем помещикам по пути заезжать. Если там версты три-четыре крюку давать придется, все равно будем заворачивать, а за все это я тебе пятерку прибавлю.

Нил опять помолчал, а через несколько минут спросил:

— Значит, сейчас к Забелле поедем? Это верст с десять отсюда будет.

— К Забелле так к Забелле — вези куда знаешь, наше дело ехать! — согласился Владимир Васильевич, довольный тем, что он оказался понятым, и, обратясь ко мне, добавил:

— Ну, брат, начинаются «Мертвые души»…

Смоленщина в этой своей части не отличается лесистостью. Мимо нас мелькали бесконечные поля с наливающейся рожью и овсом, сменяясь изредка низкорослыми перелесками. В безоблачном небе заливчато звенели неугомонные жаворонки и медленно кружили ястреба. Дали были подернуты сиреневой дымкой просыпавшегося дня, и чистый воздух еще не усиел пропитаться мелкой дорожной пылью. Навстречу, все чаще и чаще, стали попадаться местные аборигены. Все они останавливались на обочине, приветливо кланялись и долгим взглядом провожали наш неказистый экипаж. Как мужчины, так и женщины были одеты в яркие местные костюмы, пошитые из домотка ной материи. Все почти женщины были украшены ожерельями из крупного натурального янтаря и носили в ушах причудливые серьги из посеребренных стеклянных бус, переплетенных яркими шерстяными нитками. Встречавшиеся старухи зачастую курили большие домодельные трубки, немилосердно дымя и оставляя за собой вонючий чад не то паленых тряпок, не то жженого осеннего листа. Как нам удалось впоследствии выяснить, вместо табаку они употребляли какой-то местный корень, не столь ароматичный, сколь, видимо, крепкий. На каком-то перегоне до нас долетели издали чарующие звуки какого-то необычайного инструмента. Мелодия была не сложной, но звук был исключительно мягкий и ласкающий. В первый раз заслышавши его, мы подумали, что где-то вдали играет искусный горнист, но вместе с тем звук был другой, более мягкий и приятный. Чем дальше мы двигались вперед, тем чаще раздавалась чарующая музыка. Наконец я не выдержал и спросил Нила, что это такое.

— А то ж пастух, — флегматично ответил он, — скотине на трубе играет.

Мы недоумевали, так как принять слово «труба» за местное обозначение пастушечьего рожка или жалейки 1* никак не могли — звук был совсем иной. Наконец сбоку дороги, впереди нас, запестрело стадо. Сзади брел пастух, волоча за собой длинный бич и опираясь на толстый высокий посох, намного выше его роста. Вдруг, к нашему удивлению, пастух вскинул посох вверх, приложил его узкий конец к губам и наполнил поле чарующими звуками роговой музыки. Мы остановились около пастыря и попросили его показать нам его диковинный инструмент. Труба, или рог, представляла из себя инструмент в три с лишним аршина длины. Сделан он был из двух долбленых половин березового ствола. Половины были сложены вместе и крепко-накрепко забинтованы березовым лыком. При игре на своем инструменте музыкант принужден был широко расставлять ноги, для упора, и издали его поза напоминала церковную стенную иконопись, изображавшую евангельского архангела, будившего мертвых на картине Страшного суда. После недолгого торга мы приобрели диковинный инструмент — это была наша первая покупка за время поездки. Смоленские пастухи тогда дали мне полное представление о том очаровании, которое таил в себе знаменитый в XVIII веке нарышкинский хор рожечников, игравший на Неве и пленявший слух современников. По мягкости звука ни один духовой инструмент не может равняться рогу.

Когда наши ноги уже начали затекать от долгого сидения в бричке, впереди, в лощине, замелькали какая-то купа деревьев и ряд небольших построек, над которыми расстилался приветливый печной дымок. Нил обернулся к нам и, указывая на лощину своим кнутовищем, проговорил:

— Вон и Забелло.

Минут двадцать спустя мы вкатили в довольно обширный двор помещичьей усадьбы. Одноэтажный деревянный барский дом новой стройки скорее напоминал зимнюю дачу владельца средней руки, нежели дворянскую резиденцию. Вокруг двора высились всякие хозяйственные постройки — скотный двор, птичник, амбары, конюшня. На всем лежал отпечаток новизны и бесхозяйственности. Казалось, у человека, воздвигавшего все это, вдруг неожиданно появилась откуда-то изрядная сумма денег, которую он сразу и убухал на обзаведение помещичьего хозяйства. К концу стройки денег стало не хватать, а когда все было отстроено, то финансы и вовсе перевелись — так все и стояло, неизвестно зачем и для чего выстроенное.

На части здания были какие-то временные крыши, на людской избе не хватало наличников у окон, к сараю были прилажены какие-то старые ворота, облезлые и пошарпанные, неизвестно откуда сюда попавшие. К нашему экипажу немедленно подбежал какой-то работник и встал как вкопанный в нескольких шагах, всецело отдавшись молчаливому созерцанию. Владимир Васильевич первым нарушил его занятие вопросом:

— Скажи, милый человек, барин-то встал у вас?

— Должно, встал, — неуверенно ответил малый, — чай, видно, пьет — самовар на крыльцо из людской ужо понесли.

— Проводи-ка к нему.

— Это можно, только чего ж провожать-то, дорога прямая, вокруг дома по стежке, прямо к нему и выйдете.

Владимир Васильевич двинулся по указанному ему пути, оставив меня одного в бричке. Я смотрел на его удалявшуюся фигуру, пока она не исчезла в зарослях сирени и акаций, окружавших дом. Затем я услыхал заливистый лай целой своры собак и ярко представил себе незавидное положение моего спутника. Я спокойненько продолжал сидеть в экипаже, держа на коленях свой «Кодак» и поглядывая в спину возницы. Это неинтересное и малопоучительное занятие было вызвано чувством смущения, так как вокруг меня к тому времени собралась значительная группа дворовых, которые без всякой застенчивости рассматривали меня во всех подробностях и громко обменивались по моему адресу результатами своих наблюдений. Я чувствовал себя как зверь в зоологическом саду или, в лучшем случае, как европеец, впервые забредший в зулусскую деревню.

— Глянь, рубаха-то на нем шелковая! — слышалось с одной стороны.

— Эк, сказала, шелковая. Сатин, как есть сатин, только выделка столичная, — возражал другой голос.

— А почем аршин такого стоит?

— Да подороже нашего будет. Сразу видать — материя богатая: все небось копеек сорок, не мене!

— А в руках-то у него что — ящик, что ль, аль клетка какая?

— Дура! Не понимаешь — это камера-обскура — портреты сымать!

— Ишь ты! Значит, они по этому делу промышляют!..

К моему счастью, в это время раздался голос Владимира Васильевича, звавшего меня присоединиться к нему.

На балконе барского дома нас приветствовал хозяин, грозными окриками сдерживавший целую стаю стриженных наголо пуделей. Собаки, покрытые какими-то язвами и болячками, были явно недовольны появлением нежданных посетителей и сильно нервничали. Сам помещик, наоборот, был, видимо, искренно рад гостям, могущим хоть чем-нибудь разнообразить его скучное существование.

Это был человек лет пятидесяти, тучный, неопрятный и явно заспанный. Весь его внешний вид свидетельствовал о том, что он «с утра». Облачен он был в засаленный стеганый халат неопределенного цвета, накинутый поверх некогда чистой ночной рубашки, и в чесучовые брюки, для удобства застегнутые лишь на верхнюю пуговицу. Завершали его туалет стоптанные туфли, надетые на босу ногу. Волосы у него были не чесаны, борода в виде двух бакенбард по сторонам выбритого подбородка спутана, обильная растительность на могучей груди сваляна. Перед ним на столе, покрытом грязной дырявой скатертью, дымился и пыхтел давно не чищенный медный самовар и в беспорядке была раскинута разрозненная посуда. Чашки были без ручек, с выбоинами, со всевозможными неподходящими блюдцами, чайник без носика, молочник с замазанной замазкой трещиной. Когда мы уселись, хозяин немедленно начал нас угощать, налил чаю, причем заботливо отковырнул грязным ногтем что-то прилипшее ко дну одной из чашек, стал убеждать отведать сливок и откушать меду «собственных пчелок». Не довольствуясь этим, он кликнул девку и приказал ей доложить барыне, что приехали гости из Москвы, а также подать домашней наливочки, попотчивать гостей. Когда девка ушла выполнять приказание, он хлопнул себя по лбу и обеспокоенно воскликнул:

— Я-то хорош! Вы ведь с дороги! Наверно, отдохнуть хотите с поезда-то? Я сейчас прикажу постельки приготовить — соснете часок-другой.

На наш решительный отказ отравиться спать он успокоенно проговорил:

— И то правда, сначала-то подзаправиться надо, а там и отдохнете!

Угощались мы вяло — с одной стороны, мы еще не протрясли обильный станционный завтрак, а с другой, уж больно все здесь было неопрятно. Хозяин явно расстраивался нашей вялости в еде и всячески понуждал нас отведывать предложенных яств. Разговор сразу перешел на расспросы о Москве, в которой хозяин не был уже лет пятнадцать.

— С смоленским дворянством на коронацию приезжал, а с тех пор в Смоленске-то раза два-три был, не более, — пояснил он.

Далее беседа перешла на хозяйственные темы. Говорил об урожае, о скотине, о дороговизне сена и о прочем. Любовно оглядывая свою свору пуделей, хозяин сокрушенно вздыхал:

— Запаршивели, понимаете, худеть стали, я уж бился, бился с ними — ничего не помогает. Спасибо, добрый человек помог, посоветовал средство — как рукой сняло. Креолин 2*и спирт — имейте в виду. Смешать пополам и втирать. Вот теперь поправляются. Опять скоро гладкие будут…

Владимир Васильевич оживленно поддерживал любой возникавший разговор, но, видимо, никак не мог найти подходящего предлога, чтобы перейти к теме, ради которой мы приехали. После того как было выпито достаточное количество чашек чаю, хозяин предложил осмотреть дом. Нас повели в «парадные» комнаты. Дом был новый, из числа тех, что скроены нескладно, да крепко сшиты. Никаких обоев или облицовок стен не было и в помине, взамен этого золотились натуральные могучие сосновые бревна. Мебель была также вся новая, частью сделанная по заказу хозяина местным столяром, частью, очевидно, приобретенная на ближайшей ярмарке. Предметов культурно-духовного обихода, как-то картин, книг, безделушек, видно не было, за исключением огромного чертежа в массивной дубовой раме, занимавшего наиболее видное место на главной стене «гостиной».

— Вот, — указал на раму хозяин, — наша родословная, вся семья Забелло. Сам чертил. Ведь мы прямые потомки Гедиминов!

Он подвел нас к чертежу и стал пространно объяснять, кто от кого происходит. Я рассеянно слушал объяснения, смотрел на бесчисленные кружочки и черточки, собранные под пышным цветастым гербом, украшенным дворянской короной, и думал, почему это обедневшие дворяне так любят при всяком удобном и неудобном случае подчеркивать древность своего рода по сравнению с родом царствующего дома.

— Тут вот, — закончил хозяин свое повествование, шаря в своем письменном столе и извлекая оттуда желтую грамоту на пергаменте, — у меня и грамота есть за подписью короля Стефана Батория, который пожаловал нам те земли, на которых вы сейчас находитесь!

Найдя момент удобным, Владимир Васильевич придрался к случаю.

— А скажите, — спросил он, — старины еще какой-нибудь у вас не сохранилось?

— Нет, — ответил хозяин, — я до старины не охотник. Много тут разного хлама было, годами накапливалось, да много сгорело в 1812 году, когда французы здесь были, а остальное, что оставалось, я извел, мебель пожег, новую завел, картины раздарил — только пыль разводят, а что другое, само как-то извелось!

— Жаль, жаль, — покачал головой Владимир Васильевич, — а я-то хотел вам предложить продать мне, что там вам не нужно из старины. Я ведь до этого старья большой любитель.

При упоминании о купле-продаже хозяин заметно оживился.

— Постойте, постойте, — проговорил он, — вот сейчас хозяйка встанет, мы кое-что сообразим.

Легкая на помине, в эту минуту из внутренних апартаментов выплыла и сама хозяйка. Это была полная дама лет сорока с лишним, тщательно причесанная и завитая мелкими кудряшками, облаченная в просторный сатиновый капот, изрядно уже ей послуживший и обрисовывавший ее хотя и расплывчатые, но монументальные формы.

— Вот, душенька моя, — перешел прямо к делу хозяин после нашего знакомства, — гости наши интересуются стариной, хотят кое-что приобрести. Как ты думаешь насчет дедушкиного лорнета, да потом у нас еще кубок этот есть да табакерка, может, и еще что найдется?

Хозяйка неопределенно замялась.

— Давай-ка все это — мы сейчас посмотрим да обсудим дело на свежем воздухе. Погода-то сегодня райская.

Мы снова переселились на террасу. Я смотрел на расстилавшийся вид перед домом. Чахлые немногочисленные яблони, отдельные, чудом уцелевшие от когда-то, видимо, обширного парка, вековые липы, кусты сирени, жасмина и акации, пестрые аквилегии и маки в траве, возле полузаброшенных клумб, вокруг которых деловито гудели пчелы. Свора бритых пуделей отправилась гулять, к великому облегчению Владимира Васильевича, и спокойно пощипывала какую-то целебную травку, вероятно, доверяя ей больше, чем креолину и спирту, рекламируемому хозяином. Вскоре снова появилась хозяйка с семейными реликвиями. На стол были выложены старинный лорнет, приобретенный каким-то предком в далеком Париже, судя по штемпелю фирмы на сафьяновом футляре, серебряная тяжелая табакерка английской работы 40-х годов прошлого столетия и небольшая серебряная стопка. После осмотра вещей начался жеманный разговор о цене, которую никто не желал назвать. Владимир Васильевич боялся дать лишнее, а хозяин продешевить. Наконец по истечении длительной беседы Забелло решился и назвал какие-то баснословные цифры: пятьсот рублей за лорнет и тысячу за табакерку. При всем воображении Владимир Васильевич не ожидал таких цифр и явно смутился. Хозяин сразу понял, что махнул через край, и примирительно добавил:

— Да я, в общем-то, в этих вещах не знаток. Вы не стесняйтесь, скажите вашу цену.

Со многими предварительными оговорками мой спутник назвал и свою максимальную цену — сорок рублей за лорнет и шестьдесят за табакерку. Хозяин ничуть не обиделся и, уйдя на несколько минут в комнаты с женой, возвратился с ответом, что насчет лорнета он согласен, а за табакерку меньше ста рублей не возьмет. Вопрос о серебряной стоике как-то отпал сам собой. В конечном итоге лорнет был приобретен, а табакерка, несмотря на добавление пятнадцати рублей, осталась у своего старого хозяина. Дело было сделано — мы стали откланиваться, пора было двигаться дальше. Тут-то и началась подлинная обида.

— Как это так «нора двигаться», — хором заговорили хозяева, — не успели приехать, как уж уезжать? Переночуете ночку, тогда и с Вогом. Вам постели распорядились постлать с дороги-то отдохнуть и кочета велели зарезать к обеду. Нет, нет, вы и не думайте так ехать, не покушавши и не отдохнувши!

Начались долгие препирательства, уговоры и убеждения. Они длились не менее получаса, после которого нам все же удалось вырваться от гостеприимных хозяев, к великому их разочарованию.

— Вы сейчас к Озерову заезжайте, — напутствовали провожавшие нас до экипажа хозяева, — у него старины много, только он все равно ничего вам не продаст.

Когда мы снова покатили по проселку, Владимир Васильевич подмигнул мне и заметил:

— Вот, брат, типы какие! Ты все это записывай. Это все уцелевшие мамонты. Таких, брат, не скоро еще увидишь! Ну, слава тебе Господи, почин сделан, — добавил он в заключение, убирая в чемодан приобретенный лорнет.

На этот раз перегон не был длительным. Время еще сократилось благодаря тому, что мы остановились в ка-кой-то деревне, чтобы купить у крестьянок полный женский костюм Смоленской губернии. Узнав о причинах нашей остановки, со всей деревни мигом набежало невероятное количество баб, ребятишек и старух. Наиболее оживленное участие в торгах принимали старухи, они суетились, галдели громче всех, дымили своими вонючими трубками и командовали молодухами. Наконец удалось прийти к какому-то обоюдному соглашению, и сделка была закончена к удовольствию всех. После этой остановки расстояние до усадьбы Озеровых показалось уже совершенно пустяковым.

Со стороны дороги барский дом стоял, казалось, на каком-то пустыре. Поблизости не было видно не только какой-либо растительности, но даже и хозяйственных построек. Сам дом был обширнее забелловского, также деревянной стройки, но зато сразу давал должное понятие о преклонности своего возраста. Выстроенный в форме небольшой буквы П, с двумя крыльцами на основаниях, покрытый деревянной дранкой, с цветными стеклами в некоторых оконных рамах, он весь посерел от времени и как бы врос в землю. Но вместе с тем это был еще совсем бодрый старичок, никаких разрушений от времени на нем заметно не было. Наоборот, даже старческое, потемневшее тело носило следы золотисто-белых ремонтных пятен, рассыпанных в виде нашлепок на крыше, по стенам и на оконных переплетах.

На дворе или, скорее, на лужайке перед домом не было видно ничего живого — ни людей, ни собак, ни кур. Владимир Васильевич вылез из экипажа и собирался уже идти искать кого-либо, как вдруг на одном из крылечек появилась молодая женщина и приветливо замахала рукой, приглашая нас в дом.

— Пожалуйте, пожалуйте сюда, — кричала она, хозяева дома, рады будут гостям!

Едва успели мы подняться по старым ступенькам крылечка, как навстречу показался и сам помещик — небольшого роста кряжистый старик лет шестидесяти с лишним. На нем была темно-синяя ситцевая русская рубаха мелким белым горошком и темные домотканого браного холста брюки, заправленные в сапоги. Весь вид старичка дышал какой-то своеобразной деревенской чистотой, усугублявшейся моложавым цветом лица, серебристой окладистой бородкой и белоснежными волосами, окаймлявшими голый череп правильной формы. Без излишней фамильярности он приветливо пожал нам руки и пригласил в дом отведать хлеба-соли с дороги. Крылечко, в которое мы вошли, было, по всем видимостям, черное, в сенях на нас пахнуло кухонным духом, и до ушей долетели звуки рубивших что-то ножей и поливаемой куда-то воды. Чтобы попасть в жилую часть дома, надо было пройти по застекленной длинной галерее, соединявшей обе ноги буквы П. Галерея эта имела не менее аршин пятнадцать в длину и четыре с лишним в высоту. Я вышел в нее и невольно остановился в немом удивлении. Во всю ширину и длину значительной по своим размерам стены висел огромный фамильный портрет, писанный масляными красками, судя по костюмам, изображенный в первые годы прошлого столетия. Картина была без рамы и подрамника, так как не умещалась на своем месте — ее края со всех четырех сторон были подвернуты. На стене она держалась при помощи солидных четырехдюймовых гвоздей, вогнанных без стеснения прямо в живопись. Многочисленные фигуры, красовавшиеся на полотне, были написаны вполне грамотно, но все же кисть, по-видимому, крепостного живописца во многих местах подменяла мастерство бойкостью письма. Хозяин, увидав наше изумление, решил дать кой-какие объяснения.

— Это предки какие-то наши, еще из старого дома остались, — сказал он и повел нас дальше.

Аккуратный и опрятный вид хозяина, суливший нам познакомиться с чистенькими, уютными комнатами, оказался сплошным обманом. Комнаты в доме представляли из себя явление редко встречаемого хаоса и грязи. Они форменным образом давились и задыхались от количества напиханных в них вещей, стоявших в каком-то непонятном беспорядке. Казалось, люди только что перевезли сюда все это громадное количество вещей и лишь начали в них разбираться. Часть мебели стояла уже по стенам, расположенная по законам симметрии, а все то, что не поместилось, было сдвинуто кучей либо посередине, либо в одном из углов комнаты. Качество мебели было столь разношерстно, что также вызывало удивление — рядом с золотыми екатерининскими и елизаветинскими креслами и диванами, обитыми нежным штофом, стояла карельская береза и красное дерево более изящных эпох, а между ними были нагромождены венские стулья, кухонные табуретки и сосновые столы местного деревенского производства. На стенах в обилии были развешаны старинные картины, портреты и гравюры, в рамах и без рам, защищенные битыми или растрескавшимися стеклами. Между ними проглядывали полосы старинного штофа, очевидно, содранные с каких-то других стен, наскоро прибитые здесь случайными гвоздями разных размеров. Почти вся ценная старинная мебель носила на себе следы самой грубой домашней починки — вместо поломанной золотой ножки елизаветинского диванчика было прилажено круглое березовое полено, отсутствующую спинку у стула карельской березы заменяли неструганые доски от какого-то ящика, приколоченные гвоздями прямо к драгоценному дереву. По углам зала стояли тумбы начала прошлого века, на которых, под битыми стеклянными колпаками, виднелись сильно испорченные большие вазы александровского фарфора. Общий беспорядок еще усугублялся большим количеством вещей, не имевших, видимо, своего места и попавших в комнаты случайно: на нарядной глади рояля красного дерева высилась консервпая банка с какой-то краской, на карельской березе александровского круглого стола стояла подтекавшая садовая лейка, на екатерининском штофе дивана валялся заржавленный топор и стыдливо ютилась ночная посуда без ручки, оставшаяся в прошедшую ночь не без употребления. Миновав весь этот хаос, мы наконец очутились на обширной террасе и полной грудью вдохнули свежий воздух после пыли и затхлости комнат.

За чайным столом сидело довольно многочисленное общество — какие-то пожилые женщины, молодые девицы и мальчики, из которых старший был, вероятно, мне ровесник. Хозяин ограничился общим представлением и, указывая на сидящих на террасе, кратко пояснил:

— Моя семья!

Мы обменялись поклонами.

Перед террасой был разбит скромный цветник, виднелись так же, как и у Забеллы, ульи, но здесь аккуратно расставленные и ухоженные, а сзади простирались довольно значительные остатки старинного липового парка. Посуда на столе была столь же разнобойная и сборная, как у предыдущего помещика, с той только разницей, что у Озерова все это были остатки дорогого фарфора начала прошлого столетия.

Владимир Васильевич как-то быстро на этот раз направил тему разговора в желательное ему русло. По всем внешним данным хозяин был практиком и с ним можно было говорить напрямик.

Да я уж не знаю, что вам и предложить, — заявил Озеров после речи Владимира Васильевича, — что я могу вам продать — вы не купите, а что вы можете купить — я не продам. Ведь у нас здесь все семейное, родовое, так сказать. Ведь дом-то наш здесь раньше был обширный, на широкую ногу, но в 1812 году он сгорел. Сами же подпалили — не хотели французам отдавать. Ну, а добро там всякое, что не увезли с собой, попрятали, позакопали, в лесу в шалашах схоронили. Когда французов изгнали, возвратились сюда, отстроили на скорую руку вот этот домик, а вещей-то девать некуда. Все собирались большой дом строить, а доходы-то не позволяли. Вот с того времени и живем здесь поколение за поколением, вместе с вещами. От отсутствия места все, конечно, портится, бьется, ломается, а что делать-то? Ничего не поделаешь!.. Что вам предложить-то? Право, не знаю. Вот разве бокал наш родовой вам показать.

Озеров встал, направился в дом и вскоре возвратился, держа в руках тяжелый хрустальный бокал начала XVIII века, с вырезанным на нем гербом и надписью, когда и кому он подарен. Вещь была хорошая. Начался торг. Он продолжался очень долго. Озеров все не называл своей цены, то и дело прерывая деловой разговор восклицаниями: «Да я уж не знаю, продавать ли?» или «Продать-то легко, а купить-то такой не купишь! Надо подумать!»

Владимир Васильевич тоже воздерживался от назначения своей цены. В разгаре торговли хозяин предложил мне вместе с его сыном погулять по саду. Я охотно принял его предложение, так как хотел поразмяться да и освободиться от слушанья скучного и неинтересного разговора. Мой проводник оказался малоразговорчивым и необщительным, но все же не преминул показать мне остатки фундамента старого барского дома, сожженного в 1812 году, по сравнению с которым существующий дом был не более чем собачья конура. Я совершил восхождение на неизменную в каждом добропорядочном старинном барском парке горку-улитку, осмотрел жалкие остатки некогда нарядных садовых павильонов и беседок.

Когда мы минут через сорок возвратились обратно на террасу, разговор там продолжался все на ту же тему и в том же темпе. Владимир Васильевич, видимо раскусив, что с хозяином все равно каши не сваришь, заметно нервничал и стремился хоть как-нибудь закончить бесплодный разговор. После повторного заявления хозяина, что «Продать-то продашь, а вот поди купи!», не вызвавшего никакого контрзаявления Владимира Васильевича, обсуждение прекратилось и воцарилась длительная пауза. Ее нарушил Озеров.

— Вот тоже, — задумчиво произнес он, — мой дед-то служил в армии — сперва состоял адъютантом при Суворове, а затем, позднее, при Кутузове, — так после него целый сундук бумаг остался. Как-то он уцелел, на чердаке у нас стоит. Вот если его разобрать, там тоже, наверное, может что дельное найтись, только вот горе — разбирать некогда!

— А вы чохом продайте, не разбирая! — предложил Владимир Васильевич.

— Да разве так можно?! — воскликнул хозяин и снова замолчал. Я воспользовался безмолвием и робко спросил, нельзя ли взглянуть на сундук.

— Почему нельзя? Конечно, можно, только очень испачкаетесь на чердаке-то, там небось пыли с поларшина. Впрочем, если хотите — пройдите.

Через несколько минут я в сопровождении моего проводника уже взбирался по шаткой приставной лестнице, ведшей в какой-то потолочный люк. На чердаке было душно и томительно жарко. Вековая пыль не только покрывала все окружающее, но и плотно насыщала весь чердачный воздух. Сквозь щели крыши лились узкие струйки солнечного света, в которых суетилась и искрилась потревоженная пыль. Всюду были навалены груды различной рухляди. Старинная мебель, почерневшие портреты и картины, какое-то тряпье, куча старинных книг в переплетах из солидной свиной кожи и нарядного красного и зеленого марокена. Я поднял одну из них — это был том сочинений Николева. В одном из углов чердака плотно стоял объемистый дубовый сундук, окованный широкими железными полосами. Содержимое мешало ему закрыть свою пасть, и он казался каким-то спящим чудовищем с приоткрытым ртом, в котором виднелись пожелтевшие от времени зубы. Мы с трудом открыли тяжелую крышку — он весь был битком набит бумагами. Я наудачу вытащил пачку и стал их просматривать — рукописи касались исключительно военных вопросов — приказы по частям, реляции, рапорта, донесения, но вот передо мной мелькнула вычурная четкая бисерная подпись Суворова, а еще через несколько бумаг бросился в глаза размашистый, уверенный, крупный почерк Кутузова.

Наученный отцом, возвратясь обратно, я незаметно дал понять Владимиру Васильевичу, что содержимое сундука стоит того, чтобы о нем начать разговор. Но Владимир Васильевич в ответ беззвучно прошептал: «Как везти такую груду» — и не стал подымать нового торга.

Мы стали прощаться. Хозяева искренно удивились:

— Как же вы без обеда-то поедете? Нет, сперва откушайте, а потом и поезжайте с Богом. Да куда вам спешить-то? Лучше отдохните у нас ночку, а там и дальше. Право, так складней будет.

Снова начались отказы и уговоры. Когда все проформы деревенского гостеприимства были соблюдены, вся многочисленная помещичья семья вышла нас провожать.

— Вы что ж? Теперь к Криштофовичу небось? — И Озеров стал объяснять Нилу дорогу, — Поезжай сейчас на Чижово, потом на Дальнее Залужье — хоть на Пьяное Залужье и ближе, но там дорога хуже, а оттуда на село Босино, потом на Селище, а уж от Селищ до Преображенского рукой подать.

Нил, который не хуже Озерова знал дорогу, учтиво слушал наставления и, по своему обыкновению, молчал.

Наконец мы устроились в экипаже и двинулись в дальнейший путь.

Время клонилось уже к полдню. Солнце невыносимо пекло, и воздух был недвижим. Парило. После неважно проведенной ночи в поезде нас разморило, и мы подремывали в мерно качавшейся бричке. Через некоторое время лошади пошли совсем шагом — дорога зазмеилась в гору, к большому селу. Медленно подползли к нам большие, просторные избы, неонрятные и неухоженные. В центре села, где с одной стороны высилась большая каменная церковь, а с другой открывались безбрежные дали, Нил остановил лошадей и не смог отказать себе в удовольствии щегольнуть местной достопримечательностью.

— Вот оно, село Чижово, — проговорил он, оборачиваясь к нам, — родина светлейшего князя Потемкина-Таврического. Он здесь и родился. Сказывают, его мать-то в бане родила… Богатое было село — всего вдоволь. Вот перед храмом-то, где кирпич-то валяется, — памятник ему стоял, Катерина, что ль, почтить велела… А значит, как он помер-то, наследница-то его, племянница, что ль, аль внучка, всю землю потемкинскую подарила на вечные времена крестьянству чижов-скому и всех на волю отпустила. Один уговор только сделала, чтоб они, значит, хранили церковь, памятник и баню эту, где Потемкин-то родился. А мужики-то тут все народ бесшабашный, как землю да луга эти получили, так и стали баловать. Что ни день, у них все праздник. Народ здесь к вину очень охоч. Недаром деревня-то ближняя так и прозывается Пьяное Залужье, потому и есть оно самое пьяное из всех. Землю пахать совсем бросили, на одних лугах и работали, и то с прохладцей. А потом уж и уговор забыли — храм забросили, памятник сломали, статуй медный на лом продали, дом барский здесь был, и его распотрошили и живут, прости Господи, как свиньи. Вот и выходит, верно говорят, что нашему брату от воли да от денег один вред. Непривычны мы к этому. Ни понятия, ни образования, одно безобразие получается… Но-о, пошли, что ль! — последнее обращение относилось уже к лошадям, которые нехотя двинулись в дальнейший путь.

Духота делалась все более и более нестерпимой. От жары и безветрия небо сделалось каким-то сизым. Съезжая с чижовской горы, мы заметили на горизонте очертания неясного облачка. По мере нашего продвижения вперед это облачко все росло и подползало к нам. Наконец оно уже закрыло половину неба. Поднялся легкий ветерок и начал пылить дорогу. Наши нотные лбы, покрытые коркой дорожной пыли, радостно ощутили неожиданную прохладу. Мы облегченно сдвинули фуражки на затылок. До Крищтофовича оставалось уже немного — надо было только проехать низкорослый лесочек, видневшийся вдали. И вдруг, как это всегда бывает в подобные жаркие дни, налетел один-единственный мощный порыв вихря, на земле все закрутилось, завертелось и винтом устремилось ввысь, вдали с ревом засуетился лес, засеребрился изнанкой завороченных ветвей, сорванные листья мотыльками взвились в воздух. И в это мгновенье ослепительно блеснуло впереди, раздался трещащий удар грома и сразу хлынул сокрушительный летний ливень. Мы все трое поспешно достали пальто и стали ими прикрываться. Не тут-то было — вода сверху устремилась такими потоками, что защиты от нее искать было негде.

— Ух, мошенница, за ворот потекла! — скулил Владимир Васильевич, а я сидел, боясь пошевельнуться, так как каждое движение, казалось, способствовало промоканию. Лошади плелись еле-еле. Молнии блистали ежеминутно, сопровождаясь непосредственно громовой разрядкой. Вдруг огненная стрела направилась прямо на нас. Мы сжались и схватились за глаза, лошади шарахнулись, а затем встали. Стрела, отклонившись от нас, ударила прямо в землю, в нескольких шагах от экипажа. Удар грома был оглушителен. Воздух наполнился запахом электричества. Мы съежились и сидели молча ни живы ни мертвы.

Неожиданно дождь сразу оборвался — мы с удивлением наблюдали, как стена ливня быстро отодвигалась направо, а слева все небо уже прояснилось. Гроза длилась не более десяти — пятнадцати минут, но на нас не осталось ни одной сухой нитки. Хлюпая по размокшей земле, лавируя между потоками бурой воды, лошади медленно двинулись вперед. Когда мы доехали до лесочка, впереди, на небе уже сияло солнышко, от коней шел пар и зелень радостно благоухала.

Миновав лес, мы попали на широкую дорогу, обсаженную древними, искалеченными временем ветлами. Она вела под горку к густой купе деревьев. Где-то слева от дороги виднелись крестьянские избы, белела церковка. Деревья впереди оказались разросшимися ивами, с большими стволами, густые их купы затемняли дневной свет и сохраняли сырость. Среди них мелькали какие-то полуразрушенные постройки, не то сарайчики, не то амбары. Вдруг сбоку засеребрился пруд, маленький, заросший осокарем и кувшинками, обсаженный ивами. Напротив пруда дорога обрывалась, переходя неожиданно на сочную зеленую лужайку, в стороне которой стоял древний, посеревший и позеленевший от годов барский домик. Его крытая деревянной дранкой крыша местами поросла изумрудным мхом, на верху наличников и по-прежнему и верхнему карнизам пробивалась мохнатая трава и торчали годовалые деревца. Людей нигде видно не было — все казалось мертвым.

Выждав паузу, Нил негромко позвал:

— Эй, люди добрые, кто тут есть?

Стоило ему вымолвить эту фразу, как на его зов немедленно откликнулась неизвестно откуда взявшаяся свора собак всевозможных размеров, видов и мастей. Они плотным кольцом окружили наш экипаж и стали дружно и настойчиво выражать свое неудовольствие появлению непрошеных нарушителей царившей здесь тишины. Положение создавалось критическое — лошади раздраженно отмахивались головами от наседавших на них псов, Нил тщетно махал кнутовищем, а Владимир Васильевич все сильнее и сильнее наседал на меня, так как собаки, видимо, сообразили, что его сторона наиболее уязвимое место в нашем фронте. Я с трудом удерживался на самом краю экипажа. В самый разгар собачьей атаки в доме открылась дверь и на пороге показалась худая, но довольно добродушная на вид старушка. Перекрывая голоса четвероногих сторожей, она довольно неприветливо крикнула нам:

— Вы к кому приехали-то?

— Скажите, пожалуйста, здесь живет господин Криштофович? — крикнул ей в ответ Владимир Васильевич.

— Криштофович? — недоверчиво переспросила старушка, — здесь, здесь он живет, коли вы к нему, так пожалуйте!..

По всему было видно, что гости в этом месте являются чем-то чрезвычайно необычным и редкостным. Старушка неожиданно расторопно водворила порядок в собачьей своре, указала Нилу, куда отвести лошадей, и помогла нам выгрузиться из экипажа. Без посторонней помощи нам на этот раз было бы трудно это сделать. Набухшее от воды платье обвисло на нас мешками, неудобно липло к телу, стесняя движения, башмаки хлюпали, и при каждом движении с нас обильно стекала вниз вода.

— Боже ты мой, Господи, — всплеснула руками старушка при нашем виде, — намокли-то вы как! Пожалуйте, пожалуйте сюда, в сени скорее!

Матушка, нельзя ли у вас где платье посушить? — попросил Владимир Васильевич.

— Сейчас, сейчас, батюшка, постойте здесь, я сбегаю принесу что-нибудь из гардеробной, вам переодеться. Вам-то обоим как раз впору будет Иосиф Евметьевича платье-то!

Она торопливо зашлепала куда-то во внутренние покои и быстро вернулась, неся ворох носильных вещей давно забытых фасонов. Через несколько минут мы уже переодевались в какой-то комнате. Заканчивая переодевание, мы готовились уже раздумывать, что делать дальше, как вдруг за дверью раздался голос старушки, пришедшей за нашим платьем. Отдав пришедшей с ней женщине обстоятельное распоряжение о том, где и как сушить наши вещи, она повела нас на барскую половину. Мы шли по каким-то коридорчикам и переходам. Везде было чисто и прибрано. Под ногами стелилась незатейливая домотканая дорожка, растянутая на глянцевитом желтом крашеном полу. Блестели кафелем голландские печи с горевшими жаром медными отдушниками и дверцами. По стенам, оклеенным какими-то невероятными обоями под старинный ситец, были повешены стародавние бисерные картинки и цветные гравюры. Иной раз попадалась какая-нибудь мебель, хоть и незатейливая на вид, но зато крепко обжитая. Наконец старушка открыла перед нами двустворчатую дверь, крашенную белой масляной краской, с медными ручками, и, пропуская нас вперед, проговорила:

— Пожалуйте в зало!

Казалось, мановением какого-то волшебного жезла мы попали в другую, давно миновавшую эпоху или вдруг очутились на сцене Художественного театра, в декорациях и обстановке одной из тургеневских комедий. Вся разница была лишь в том, что в нашем случае во всем окружавшем не было и тени музейности или реконструкции — это просто был каким-то чудом уцелевший кусочек повседневного быта прошлого.