За высокими тынами
За высокими тынами
В 1570 году уже упоминавшееся шведское посольство П. Юстена после возвращения из ссылки было размещено в Москве «на Нагайском дворе», то есть на подворье, специально предназначенном для ногайских дипломатов и купцов. Последним никогда не оказывали больших почестей, об их удобствах заботились мало, и, надо полагать, подворье это было достаточно бедным. Европейские посольства в столице не размещали на татарских подворьях. Случай со шведами — единственный и стоит в одном ряду с прочими унижениями, которым разгневанный царь подверг посольство своего врага — шведского короля Юхана III.
Предоставление подворья входило в систему полного государственного обеспечения послов и свиты всем необходимым. Система эта сложилась именно в Москве; в Новгороде и Пскове времен их самостоятельности немецкие и скандинавские послы жили в домах своих соотечественников-купцов и содержания от городской казны не получали. В Москве подворье назначали власти, возможности выбора у послов не было. Лишь Дж. Боусу, с которым царь связывал далеко идущие планы, в нарушение обычая приставы предложили самому выбирать между отведенным подворьем и двором английской Московской компании.
Чем ближе посольское подворье находилось к резиденции монарха, тем оно считалось почетнее. Когда в 1584 году русского посланника А. Измайлова поселили в полутора верстах от Вильно, он возмутился: «А преж сего государя нашего послов и посланников в деревне не ставливали, а ставили их блиско королева двора». В 1604 году русские послы были недовольны тем, что грузинский царь разместил их далеко от дворца, а «чеущу» турецкого султана «многую честь воздавал и ставил его подле своего двора»[87]. Очевидно, и Ногайское подворье, где Иван Грозный в насмешку поселил шведское посольство, находилось на окраине столицы.
В Москве иностранные дипломаты размещались вне стен Кремля, в городе. Это считалось в порядке вещей. Недаром тот же Измайлов требовал в Вильно, чтобы его «поставили на посаде». Если подворье отводилось за пределами Москвы, то это имело свои причины. Один из немногих случаев такого рода произошел в 1517 году, когда «великих» литовских послов, прибывших для заключения мирного договора, Василий III приказал поселить в Дорогомилове. В это время как раз возобновились военные действия — князь Острожский совершил удачный набег на псковские «украины», о чем послы в дороге узнать еще не успели. Известие об успехе войск Острожского могло повлиять на их позицию в ходе переговоров, сделать ее более жесткой. В городе слухи, возможно, просочились бы за ограду подворья, а в Дорогомилове послов легче было изолировать. Но едва поступило сообщение об отражении набега и отступлении литовских отрядов, посольство незамедлительно было переведено в Москву.
Гонцов, прибывавших с небольшой свитой, размещали на частных дворах — одном или нескольких (если свита превышала 15–20 человек), но обязательно соседних, примыкавших друг к другу. Так, в 1568 году крымский гонец Девлет-Кильдей (свита — 43 человека) был размещен «на большом посаде, на христианских дворех» (в домах у горожан)[88]. В начале XVI в. на частных дворах часто располагались и дипломаты более высокого ранга. Например, С. Герберштейн в 1517 году жил в доме князя П. Ряполовского. Литовские посольства с их многочисленной свитой размещались на более просторных монастырских и «владычных» подворьях (в Дорогомилове находилось подворье ростовского архиепископа), поскольку в подавляющем большинстве дипломаты Великого княжества Литовского были западнорусского происхождения и исповедовали православие. Но мусульман православные иерархи и монастыри приютить, естественно, не могли, и в связи с этим в Москве издавна были построены особые Крымские и Ногайские подворья, где жили не только татарские дипломаты, но и купцы. С 1526 года упоминается Литовский посольский двор на Успенском овраге, в районе современных улиц Белинского и Огарева. Этот двор просуществовал до конца XVI в. Обычно на нем располагались польско-литовские и шведские посольства, реже — имперские, и то лишь самые представительные. С начала XVII в. вместо него был отстроен новый, каменный посольский двор на Ильинке — трехэтажный, с галереей-гульбищем и обширной территорией внутри ограды, использовавшейся и для хозяйственных нужд, и для развлечений.
Пребывание иностранных дипломатов в Москве затягивалось порой на несколько месяцев, и в течение всего этого времени, исключая дни аудиенций и переговоров, они постоянно должны были находиться у себя на подворье. Для литовских дипломатов на подворье существовала своя церковь, а посещение ими службы в кремлевских соборах строго регламентировалось и приурочивалось обычно к высочайшей аудиенции или очередному туру переговоров. В 1517 году члены литовского посольства жаловались Герберштейну, что «как зверей в пустыне, так их стерегут». А почти через 100 лет посланцы Сигизмунда III Вазы говорили боярам: «Вся наша волность — видим неба столько, колько над нами, а земли столько, колько на дворе под нами»[89]. Но сам Герберштейн пользовался гораздо большей свободой. Он ездил с Василием III на охоту и по приглашению великого князя любовался медвежьей потехой — единоборством человека, вооруженного «деревянными вилами» (рогатиной), с медведем. Особенно тщательно охраняли в Москве именно польско-литовских и шведских дипломатов, ибо отношения напряженности с Речью Посполитой и Швецией в XVI в. были не исключением, а нормой.
На литовском посольском дворе возле Успенского оврага существовала отлаженная система «береженья». Сам двор был огражден высоким тыном, на ночь входы и выходы замыкались решетками, для чего назначались особые «решеточники». Один из приставов и с ним определенное число людей, приблизительно равное численности посольства, находились на дворе «безотступно». По ночам наряды патрулировали вдоль ограды «обходною улицей», а в Успенском овраге выставлялись дополнительные сторожевые посты. Никто из послов и свиты не имел права выходить со двора, никто, кроме приставов и стражи, — входить туда. Не разрешалось никому из иностранцев и москвичей разговаривать с послами через ограду; сделавших такую попытку Предписывалось немедленно арестовывать и доставлять в Посольский приказ для разбирательства. Даже поить лошадей послы могли только из колодцев — на дворе их было несколько. Послы обычно заявляли, что вода в этих колодцах несвежая, и в случае крайнего недовольства допускалось послабление: раз в день под охраной позволялось водить лошадей на водопой к реке, да и то не всех, а только лучших, принадлежавших самим послам. Зимой на Москве-реке или Неглинке устраивали «прорубь особную», которой пользовались лишь члены посольства. Но иногда, как правило, во время военных действий, послам отказывали и в этом, а воду для лучших лошадей в бочках возили с реки (проточная считалась здоровее). Приставы и находившиеся с ними в карауле дворяне менялись ежесуточно, сторожей и «решеточников» сменяли раз в неделю.
Возможности контакта послов с населением, иностранными купцами и собственным правительством исключались практически полностью. Последнее было особенно важно. Скажем, гонец из Вильно или Стокгольма не имел права без ведома царя передать находившимся в России польско-литовским или шведским послам дополнительные королевские инструкции. Такого гонца размещали отдельно от послов, а встреча их могла произойти лишь под непосредственным наблюдением русских приставов. Делалось это для того, чтобы послы не могли узнать о каких-то изменениях в международной обстановке, выгодных для Речи Посполитой или Швеции, что могло бы повлиять на их позицию в ходе переговоров.
Строгость охраны диктовалась и опасениями шпионажа. Соответственно иностранные послы в Москве получали разрешение передать определенное известие своему правительству только в том случае, если с ним предварительно ознакомится сам царь. Во всех европейских странах сбор информации входил в обязанности посла. В те времена, по замечанию английского историка Г. Никольсона, еще не существовало «ни газет, ни иностранных корреспондентов». В Москве внимательно следили, чтобы за рубеж не просочились какие-либо нежелательные для русского правительства сведения. Любопытный случай произошел в 1528 году, когда на московском подворье заболел и умер турецкий посланник. При описи оставшегося после него имущества приставы случайно обнаружили письмо, в котором покойный извещал султана о том, что Василий III, узнав о поражении турецких войск в Венгрии, на радостях приказал звонить в колокола[90]. Разумеется, такое опасное сообщение, способное повредить русско-турецким отношениям, было тут же изъято.
Понятно, почему в 1607 году посольских дьяков так встревожило известие, что польский посол С. Витовский привез с собой в Москву клетку с двумя голубями, которые, как приставы узнали у слуг посла, прежде были с Витовским в Стамбуле «на посолстве». Голуби могли быть использованы для передачи секретной информации, и приставам следовало осторожно выяснить, с какой целью посол привез этих птиц — «учены ль они чему или для которого воровства, и во Царегороде те голуби с ним для чего были»[91], но о результатах этого расследования нам, к сожалению, ничего не известно.
Надо заметить, что дипломатического шпионажа боялись и в Западной Европе. Филипп де Коммин, советник Людовика XI, справедливо полагал, что нет лучшего соглядатая и собирателя слухов, нежели посол. В XVI в. гражданин Республики Святого Марка, осмелившийся говорить с иностранным послом о государственных делах, приговаривался к штрафу в 2000 дукатов или изгнанию, а в Англии и столетием позже даже простой разговор с дипломатом другой страны грозил члену парламента потерей места, хотя в силу ряда причин иностранные послы в Западной Европе пользовались большей свободой, чем в России XVI в.
Однако в полном объеме русская система «береженья» действовала лишь во время войны с тем государством, откуда прибыло посольство. Литовского гонца Б. Довгирда, который приехал в Москву уже после заключения перемирия, велели сторожить не так, «как в розмирицу». В 1536 году к литовскому посольству было приставлено большое число детей боярских; это объяснялось следующим образом: «Ино б их было с кем уберечи, заньже еще государь с королем не в миру»[92]. И не случайно лишь после заключения Столбовского мира в 1617 году шведы просили предоставить их послам в Москве свободу передвижения. Иными словами, «береженье» послов носило не только прагматический, но и символический, церемониальный характер, поскольку попытки диверсий со стороны иностранных дипломатов или их самовольного отъезда из Москвы были маловероятны. Мерой предосторожности против попыток такого рода можно, пожалуй, считать лишь правило, согласно которому у крымских послов отбирались все лошади, если хан в это время совершал набег на русские земли.
Представитель враждебного государства — полупленник, дружественного — гость, но в XVI в. отношения со Швецией и Речью Посполитой дружественными не были.
Послы же других государств пользовались относительной свободой. Английские дипломаты могли беспрепятственно ходить по городу и «в торг», принимать у себя на подворье соотечественников-купцов. Англичанин А. Дженкинсов, например, в 1561 году присутствовал на празднике водосвятия и наблюдал, как крестили в проруби татар и детей, как поили освященной водой лучших лошадей с царских конюшен. На подворье у папского посла А. Поссевино «были сторожи для всяких дел, а не для береженья, не по тому, как живет (бывает. — Л. Ю.) у литовских послов»[93]. Правда, гулять по Москве имперским и английским дипломатам разрешалось в сопровождении русского эскорта, но, несмотря на это, имперский посол И. Кобенцель в 1575 году писал, что даже в Риме и Испании ему трудно было бы рассчитывать на лучший прием. Но, замечает он, поляков, татар и турок русские принимают «по заслугам, то есть хуже, чем турки принимают наших послов»[94]. Однако тут Кобенцель явно выдает желаемое за действительное. Хотя ханских дипломатов, и правда, встречали в Москве без особой пышности и торжественности, а подворья их были беднее, чем те, что отводились европейским послам, но никаких указаний относительно их «береженья» в посольских книгах нет. Даже задержанным и сосланным в Ярославль членам крымского посольства Янболдуя было разрешено «в город и за город, и в торг ходити»[95]. Шпионажа со стороны ханских посланцев не опасались, а символичность всех вообще элементов русско-крымского посольского обычая была невелика.
Турецким дипломатам также предоставлялась некоторая свобода. Но в 1591 году, когда в Москву прибыло персидское посольство, турок заперли на подворье: русское правительство не хотело, дабы шах и султан, давнишние и непримиримые враги, узнали о том, что Москва поддерживает отношения с обоими. Аналогичные меры предпринимались довольно часто. Г. Штаден точно подметил, что иногда два-три иностранных посла в России, живя в одном городе, ничего не знают друг о друге. Но бывали случаи и прямо противоположные, когда тоже по причинам политического порядка прибытие одного посольства намеренно демонстрировалось другому. Дипломатическим искусством считались и умолчание, и специально подобранная информация, которую отнюдь не всегда выражало слово.
По отношению к представителям дружественных держав строгости сохранялись лишь до первой аудиенции во дворце. Имперскому посланнику Г. Хойгелю в 1587 году говорили, что «еще он у государя не был, и его людей гулять спущати непригоже, и как у государя он будет, и ему, и его людем тогды поволность будет»[96].
В Москве, конечно, остерегались разглашения послами целей их миссии до того, как об этом узнает правительство. Но важнее было другое. Строгая охрана послов до аудиенции имела прежде всего церемониальное значение: посол прибывал к государю и именно перед ним должен был предстать в первую очередь. Габсбургский посол С. Какаш, которому в 1602 году было сделано такое же заявление, как и Хойгелю, справедливо рассудил, что причиной этого служит опасение «умалить достоинство великого князя, если кто другой станет говорить с посланными к нему»[97]. В Западной Европе правила дипломатической вежливости также требовали, чтобы посол никому не наносил визитов до первого представления монарху[98]. Но в Москве подобные правила проводились в жизнь с той жесткостью, которая была выработана в русско-литовских отношениях. Традиционный для этих отношений суровый режим содержания послов, отчасти распространенный и на представителей других держав, смягчался медленно. Предоставление свободы послам после первой аудиенции у царя стало нормой лишь в XVII в.