Вопрос о «братстве»
Вопрос о «братстве»
В 1574 году толмач одного из шведских посольств Авраам Нильсен, за пять лет перед тем оставленный в Москве с целью «учить робят свейскому языку», был наконец отпущен на родину. Однако до Швеции он не доехал. Русские власти задержали его на границе, в Орешке. Основания для этого были вполне веские: у Нильсена обнаружили несколько бумаг, которые он «крал лазучством». Дело само по себе довольно обычное. В Европе того времени члены дипломатических миссий шпионажем не гнушались, и существовал даже особый иронический термин, обозначающий дипломата, — espion honorable (франц. — почетный шпион). Любопытно другое: в числе прочих бумаг у незадачливого толмача «повыимали» царские родословцы. Через год на русско-шведском посольском съезде, состоявшемся на реке Сестре, бояре, вспоминая эту историю, обвиняли Нильсена в том, что он «лазучил и выписывал родство государя нашего»[7].
Удивительно не «лазучство», а выбор объекта для шпионажа. Зачем понадобилось Нильсену знать генеалогическое древо Ивана Грозного? Видимо, не из простого любопытства, раз он делал это втайне. Кто дал ему такое загадочное поручение? Почему, наконец, оно вызвало тревогу в Москве? На эти вопросы невозможно ответить, не рассмотрев прежде всю систему политических воззрений той эпохи, касающихся отношений между монархами и государствами.
В дипломатическом языке XVI–XVII вв. употреблялся важнейший термин — «братство», выражавший отнюдь не родство и не характер взаимоотношений между государями, а их политическое равноправие. С властителями, которых русские государи считали ниже себя по уровню власти или по происхождению, они могли состоять «в приятельстве и в суседстве» (в союзе), но никак не «в братстве». В то же время даже воюющие между собой монархи продолжали величать друг друга «братьями», если это было принято до начала военных действий.
Далеко не всех своих дипломатических партнеров русские государи считали равными себе. Василий III не признавал «братом» магистра Ливонского ордена, поскольку тот был вассалом («голдовником») императора Священной Римской империи, хотя на Руси прекрасно понимали номинальный характер этой зависимости. Посылая с индийским купцом грамоту к его повелителю «Бабуру-паше», Василий III «о братстве к нему не приказал: неведомо, как он на Индейском государстве — государь или урядник» (наместник)[8]. Позднее, в конце столетия, на честь быть «братьями» Федору Ивановичу и Борису Годунову не могли претендовать и грузинские цари, зависимые от персов. Но в Москве всегда внимательнейшим образом следили, чтобы великих князей именовали «братьями» самые могущественные владыки Востока и Запада. Когда в 1515 году турецкий посол Камал-бек в своем списке боярских речей, который посольские дьяки сличили с оригиналом, записал «о дружбе, о любви» Василия III с султаном, но пропустил упоминание «о братстве», ему пришлось исправить это якобы случайное упущение.
Но совершенно особая ситуация сложилась в отношениях с Крымом. Право на «братство» с ханами Ивану III, Василию III и даже Ивану Грозному приходилось либо утверждать в бою, либо, что чаще, выкупать богатыми дарами. В послании крымского хана Менгли-Гирея Ивану III (1491 г.) читаем: «Ныне братству примета то, ныне тот запрос: кречеты, соболи, рыбей зуб» (моржовая кость)[9]. В другой грамоте «приметой братства» (условием его признания ханом) оказываются меха и серебряная посуда, в третьей — некий крымский паломник («богомолец»), где-то в Диком поле захваченный в плен казачьей ватагой. Польско-литовская дипломатия активно подогревала неуступчивость «перекопских царей» в вопросе о «братстве». «Помнишь, царь (хан. — Л. Ю.), сам из старины: которой князь великой московской царю братом был? — риторически вопрошал хана Мухаммед-Гирея литовский посол в 1517 году. — А нынеча князь великой московской и тебе, царю, братом чинится!»[10]. Литовский посол не случайно вспомнил «старину»: тем самым русско-крымские отношения как бы вводились в русло традиционных отношений Москвы с Золотой и Большой Ордой, преемниками власти которых считали себя перекопские владыки. Ситуация сложилась парадоксальная: зависимые от Стамбула крымские ханы упорно не желали признавать равноправие независимых после падения ордынского ига русских государей, хотя те числились «братьями» турецких султанов, установивших над Крымом свой сюзеренитет.
В свою очередь, Иван Грозный по разным причинам не признавал «братьями» некоторых европейских монархов. Для него, постоянно подчеркивавшего древность династии, божественное происхождение собственной власти и ее величие, возможность признания «братства» включала в себя не только суверенитет данного государя, но также его значение в международной политике и происхождение.
Габсбургский дипломат И. Гофман, посетивший Москву в 1559 году, писал, что царь шведского короля считает «купцом и мужиком», а повелителя Дании — «королем воды и соли»[11]. Это не так уж далеко от истины: и шведских, и датских монархов Иван Грозный своими «братьями» не признавал. Когда в том же, 1559 году в Москве представители датского короля Христиана III просили «учинить его с государем в ровности», то бояре не только не согласились обсуждать с послами этот вопрос, но еще и потребовали, чтобы в грамотах, направляемых Ивану Грозному, король называл его своим «отцом»[12]. Трудно сказать наверняка, почему царь отказывался хотя бы формально приравнять к себе Христиана III и его преемника Фредерика II, суверенных и потомственных монархов, чья родословная даже у щепетильного в таких делах Ивана Грозного не вызывала ни малейших подозрений, королей державы традиционно дружественной (недаром в XVI–XVII вв. было предпринято несколько попыток связать обе династии брачными узами). Видимо, в Москве считали — и справедливо, заметим, считали — мощь Дании сильно поколебленной после того, как в конце первой четверти XVI в. Швеция, расторгнув Кальмарскую унию, объединявшую шведские и датские земли, освободилась из-под власти Копенгагена и стала самостоятельным государством. Но, возможно, русские дипломаты были знакомы с иерархией католических государей, которую в предшествовавший период устанавливали специальные папские буллы. Во всяком случае, в XVI в. на Руси была известна переводная статья под названием «Европейской страны короли», где в порядке старшинства перечислялись монархи Западной Европы. Император Священной Римской империи («цесарь») занимал в этом списке первое место, а король Дании — предпоследнее, ниже венгерского, португальского, чешского и даже шотландского королей[13]. Как можно предположить, могущество датских королей в Москве считали недостаточным для того, чтобы русский царь признал их своими «братьями».
Гораздо понятнее отношение Ивана Грозного к шведскому королю Густаву Вазе и его ближайшим наследникам — Эрику XIV и Юхану III, о «братстве» с которыми и речи быть не могло по причине их низкого происхождения. Царь утверждал, что это «мужичей род, не государьский». Действительно, по воззрениям современников, Густав Ваза, избранный на шведский престол после изгнания из страны датчан, хотя и был представителем знатной дворянской фамилии, никак не мог, даже став королем, претендовать на равенство с Иваном Грозным — государем «от прародителей своих», продолжателем древней династии, восходящей к римским и византийским «цесарям». О польском короле Сигизмунде II Августе, который признал «братство» с Эриком XIV, царь с презрением заявил: «Хоти и возовозителю своему назоветца братом, и в том его воля!»[14].
В Москве Густава Вазу («Гастауса короля», как называли его русские) считали даже не дворянином, а простым купцом. Грозный писал, будто в юности будущий король Швеции «сам, в руковицы нарядяся», осматривал сало и воск, привезенные в Выборг новгородскими «гостями». В 1557 году ближайший советник царя думный дворянин А. Ф. Адашев и дьяк И. М. Висковатый на переговорах в Москве говорили шведским послам: «А про государя вашего в розсуд вам скажем, а не в укор, которого он роду, и как он животиною торговал и в Свейскую землю пришол, и то недавно ся делало…» Возможно, это искаженный далекий отзвук одного из эпизодов бурной жизни Густава Вазы: в 1519 году он был посажен датчанами в тюрьму и бежал оттуда, переодевшись в платье погонщика скота. Потому-то, наверное, Грозный в 1572 году писал Юхану III, что его отец «Гастаус» явился в Стокгольм из своей родной провинции Смолланд с коровами («пригнался из Шмоллант с коровами»). В Швеции подобные обвинения воспринимались крайне болезненно. Если царь декларировал свое происхождение от императора Августа, то и Юхан III, доказывая законность своего пребывания на престоле, в письме к Ивану Грозному ссылался на какую-то имевшуюся у него «Римского царства» печать[15]. Что имел в виду король — не совсем понятно, намек темен. Но, как можно предположить, речь идет не о Священной Римской империи, а именно о Древнем Риме, откуда шведская королевская династия когда-то «получила» печать — символ власти.
Впрочем, когда дело касалось насущных политических проблем, этикетные нюансы отступали на второй план — вопрос о «братстве» становился дополнительным козырем в дипломатической игре. В 1567 году был заключен русско-шведский мирный договор о разграничении сфер влияния в Прибалтике и военном союзе, направленном против Польско-Литовского государства. Этот договор был крупным успехом русской дипломатии; в ознаменование его Иван Грозный Эрика XIV «пожаловал, учинил его с собою в братстве». Однако вскоре союзник был свергнут с престола, а нового шведского короля Юхана III, расторгнувшего договор с Россией, царь «братом» уже не признал.
Именно поэтому не планы крепостей, не численность и передвижение войск (в это время между Швецией и Россией велись военные действия в Карелии), не тайные речи недовольных самовластием Грозного бояр, а царская родословная прежде всего интересовала толмача Нильсена и тех, кто дал ему такое задание. В Стокгольме хотели иметь свидетельства, подтверждавшие тот факт, что русский царь ведет свой род отнюдь не от «Августа-кесаря» и даже не от великих князей киевских. И, по-видимому, Нильсен пользовался не только русскими источниками, но и польско-литовскими, где постоянно подчеркивалось происхождение Ивана Грозного, его отца и деда лишь от князей московских — данников Орды. Такие свидетельства облегчили бы шведской стороне ведение полемики по вопросу о «братстве». Отказ Ивана Грозного признавать королей Швеции равноправными дипломатическими партнерами, в свою очередь, диктовал некоторые унизительные для их достоинства обиходные нормы русско-шведского посольского обычая, стремлением упразднить которые и вызвано было странное, на первый взгляд, «лазучство» Авраама Нильсена.
Когда в 1576 году на польский престол был избран трансильванский («седмиградцкий») князь Стефан Баторий, царь и его не признал «братом» по причине «родственные низости». Кроме того, Грозный неизменно настаивал на превосходстве наследственного монарха над монархом выборным. Сам он — государь «по божью изволению», а Баторий — «по многомятежному человеческому хотению». Русский государь призван «владети людьми», а польский — всего лишь «устраивати их». В переписке между ними, изобиловавшей взаимными острыми выпадами, Грозный даже заметил однажды: «Тебе со мною бранитися — честь, а мне с тобою — безчестье»[16]. Хотя Баторий в своей грамоте впервые обратился к царю на «вы» (в речах и посланиях от первого лица русские государи издавна говорили о себе во множественном числе) и послы в Москве особо должны были напомнить Грозному, что прежний польский король всегда писал ему «тобе, ты», на царя это новшество никакого впечатления не произвело — его решение осталось непоколебимым. Но упорство царя скорее всего объяснялось не только «родственной низостью» Батория или способом его восшествия на престол.
Вопросы этикета и здесь стояли в прямой зависимости от политической обстановки. Во-первых, избрание Батория неизбежно влекло за собой резкое ухудшение отношений с Речью Посполитой, ибо означало победу той партии, которая выступала за войну с Москвой. Во-вторых, в Речи Посполитой существовала и влиятельная промосковская группировка, дважды предлагавшая либо самому Грозному, либо царевичу Федору занять вакантный польский престол — вначале после смерти бездетного Сигизмунда II Августа в 1572 году, затем — после внезапного отъезда из Кракова Генриха Анжуйского (он был избран королем на элекционном сейме, но в июне 1574 г., узнав о смерти брата, Карла IX, предпочел освободившийся французский трон польскому и тайно бежал в Париж). В связи с этим у царя появились далеко идущие планы. Отказываясь от власти над собственно польскими землями, он хотел сепаратно занять престол Великого княжества Литовского, разорвать Люблинскую унию и таким образом бескровно объединить под своим скипетром всю территорию, входившую некогда в состав Киевской Руси[17]. О степени вероятности реального осуществления этих планов можно спорить, но сами по себе они ярко демонстрируют возросший уровень политического мышления русских дипломатов и государственных деятелей. Однако с избранием Стефана Батория эти широкомасштабные замыслы рухнули, и вопрос о признании нового польского короля «братом» стоит, очевидно, в прямой связи с событиями 1574–1576 годов.
«Братство» — термин дипломатии и политики. Когда в 1495 году великий князь литовский Александр Казимирович женился на Елене Ивановне, сестре Василия III, последний называл его «братом и зятем», а короля Сигизмунда I — соответственно «братом и сватом». Но Иван Грозный, всегда отличавшийся склонностью к ерничеству, к скоморошеству, к «изнаночному», по определению Д. С. Лихачева, юмору, сознательно смешивал политические и кровно-родственные категории. Прибывшим в Москву польским послам он заявил, что если бы даже Баторий был сыном Сигизмунда II Августа, то и тогда он оказался бы царю не братом, а лишь племянником. Братом же Баторий в таком случае мог считаться только царевичу Ивану Ивановичу. При этих словах, как пишут в дневнике послы, Грозный «на сына своего пальцем вказал, бо тута подле него сидел»[18].
Но к концу жизни, после тяжелых поражений последнего периода Ливонской войны, царь, смирившись, все-таки был вынужден признать Батория «братом». Федор Иванович наконец «учинил в братстве» с собой королей Дании и Швеции, хотя отношения с последней продолжали оставаться достаточно напряженными. А сами русские государи добились права считаться «братьями» крымских ханов — уже безусловного права, вне зависимости от количества направлявшихся в Крым подарков. К исходу XVI в. сам термин «братство» в представлении московских дипломатов обрел более строгое значение, основным его содержанием стало понятие суверенитета. Происхождение монарха или древность династии в расчет не принимались. Царь признавал равноправие всех государей, не зависимых от какой бы то ни было земной власти.