Иван Грозный

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иван Грозный

Детство. Царь Иван родился в 1530 г. От природы он получил ум бойкий и гибкий, вдумчивый и немного насмешливый, настоящий великорусский, московский ум. Но обстоятельства, среди которых протекло детство Ивана, рано испортили этот ум, дали ему неестественное, болезненное развитие. Иван рано осиротел – на четвертом году лишился отца, а на восьмом потерял и мать. Он с детства видел себя среди чужих людей. В душе его рано и глубоко врезалось и всю жизнь сохранялось чувство сиротства, брошенности, одиночества, о чем он твердил при всяком случае: «Родственники мои не заботились обо мне». Отсюда его робость, ставшая основной чертой его характера. Как все люди, выросшие среди чужих, без отцовского призора и материнского привета, Иван рано усвоил себе привычку ходить оглядываясь и прислушиваясь. Это развило в нем подозрительность, которая с летами превратилась в глубокое недоверие к людям.

В детстве ему часто приходилось испытывать равнодушие или пренебрежение со стороны окружающих. Он сам вспоминал после в письме к князю Курбскому, как его с младшим братом Юрием в детстве стесняли во всем, держали как убогих людей, плохо кормили и одевали, ни в чем воли не давали, все заставляли делать насильно и не по возрасту. В торжественные, церемониальные случаи – при выходе или приеме послов – его окружали царственной пышностью, становились вокруг него с раболепным смирением, а в будни те же люди не церемонились с ним, порой баловали, порой дразнили. Играют они, бывало, с братом Юрием в спальне покойного отца, а первенствующий боярин князь И. В. Шуйский развалится перед ними на лавке, обопрется локтем о постель покойного государя, их отца, и ногу на нее положит, не обращая на детей никакого внимания, ни отеческого, ни даже властительного. Горечь, с какою Иван вспоминал об этом 25 лет спустя, дает почувствовать, как часто и сильно его сердили в детстве. Его ласкали как государя и оскорбляли как ребенка.

Но в обстановке, в какой шло его детство, он не всегда мог тотчас и прямо обнаружить чувство досады или злости, сорвать сердце. Эта необходимость сдерживаться, дуться в рукав, глотать слезы питала в нем раздражительность и затаенное, молчаливое озлобление против людей, злость со стиснутыми зубами. К тому же он был испуган в детстве. В 1542 г., когда правила партия князей Бельских, сторонники князя И. Шуйского ночью врасплох напали на стоявшего за их противников митрополита Иоасафа. Владыка скрылся во дворце великого князя. Мятежники разбили окна у митрополита, бросились за ним во дворец и на рассвете вломились с шумом в спальню маленького государя, разбудили и напугали его.

Влияние боярского правления. Безобразные сцены боярского своеволия и насилий, среди которых рос Иван, были первыми политическими его впечатлениями. Они превратили его робость в нервную пугливость, из которой с летами развилась наклонность преувеличивать опасность, образовалось то, что называется страхом с великими глазами. Вечно тревожный и подозрительный, Иван рано привык думать, что окружен только врагами, и воспитал в себе печальную наклонность высматривать, как плетется вокруг него бесконечная сеть козней, которою, чудилось ему, стараются опутать его со всех сторон. Это заставляло его постоянно держаться настороже; мысль, что вот-вот из-за угла на него бросится недруг, стала привычным, ежеминутным его ожиданием. Всего сильнее работал в нем инстинкт самосохранения. Все усилия его бойкого ума были обращены на разработку этого грубого чувства.

Ранняя развитость и возбуждаемость. Как все люди, слишком рано начавшие борьбу за существование, Иван быстро рос и преждевременно вырос. В 17–20 лет, при выходе из детства, он уже поражал окружающих непомерным количеством пережитых впечатлений и передуманных мыслей, до которых его предки не додумывались и в зрелом возрасте. В 1546 г., когда ему было 16 лет, среди ребяческих игр он, по рассказу летописи, вдруг заговорил с боярами о женитьбе, да говорил так обдуманно, с такими предусмотрительными политическими соображениями, что бояре расплакались от умиления, что царь так молод, а уж так много подумал, ни с кем не посоветовавшись, от всех утаившись. Эта ранняя привычка к тревожному уединенному размышлению «про себя, втихомолку», надорвала мысль Ивана, развила в нем болезненную впечатлительность и возбуждаемость.

Иван рано потерял равновесие своих духовных сил, уменье направлять их, когда нужно, разделять их работу или сдерживать одну противодействием другой, рано привык вводить в деятельность ума участие чувства. О чем бы он ни размышлял, он подгонял, подзадоривал свою мысль страстью. С помощью такого самовнушения он был способен разгорячить свою голову до отважных и высоких помыслов, раскалить свою речь до блестящего красноречия. И тогда с его языка или из-под его пера, как от горячего железа под молотком кузнеца, сыпались искры острот, колкие насмешки, меткие словца, неожиданные обороты. Иван – один из лучших московских ораторов и писателей XVI в., потому что был самый раздраженный москвич того времени. В сочинениях, написанных под диктовку страсти и раздражения, он больше заражает, чем убеждает, поражает жаром речи, гибкостью ума, изворотливостью диалектики, блеском мысли. Но это фосфорический блеск, лишенный теплоты, это не вдохновение, а горячка головы, нервическая прыть, следствие искусственного возбуждения.

Читая письма царя к князю Курбскому, поражаешься быстрой сменой в авторе самых разнообразных чувств: порывы великодушия и раскаяния, проблески глубокой задушевности чередуются с грубой шуткой, жестким озлоблением, холодным презрением к людям. Минуты усиленной работы ума и чувства сменялись полным упадком утомленных душевных сил, и тогда от всего его остроумия не оставалось и простого здравого смысла. В эти минуты умственного изнеможения и нравственной опущенности он способен был на затеи, лишенные всякой сообразительности.

Быстро перегорая, такие люди со временем, когда в них слабеет возбуждаемость, прибегают обыкновенно к искусственному средству, вину, и Иван в годы опричнины, кажется, не чуждался этого средства. Такой нравственной неровностью, чередованием высоких подъемов духа с самыми постыдными падениями, объясняется и государственная деятельность Ивана. Царь совершил или задумывал много хорошего, умного, даже великого, и рядом с этим наделал еще больше поступков, которые сделали его предметом ужаса и отвращения для современников и последующих поколений. Разгром Новгорода по одному подозрению в измене, московские казни, убийство сына и митрополита Филиппа, безобразия с опричниками в Москве и в Александровской слободе, – читая обо всем этом, подумаешь, что это был зверь от природы.

Нравственная неуравновешенность. Но он не был таким. По природе или воспитанию он был лишен устойчивого нравственного равновесия и, при малейшем житейском затруднении, охотнее склонялся в дурную сторону. От него ежеминутно можно было ожидать грубой выходки: он не умел сладить с малейшим неприятным случаем. В 1577 г., на улице в завоеванном ливонском городе Кокенгаузене, он благодушно беседовал с пастором о любимых своих богословских предметах, но едва не приказал его казнить, когда тот неосторожно сравнил Лютера с апостолом Павлом, ударил пастора хлыстом по голове и ускакал со словами: «Поди ты к черту со своим Лютером».

В другое время он велел изрубить присланного ему из Персии слона, не хотевшего стать перед ним на колена. Ему недоставало внутреннего, природного благородства. Он был восприимчивее к дурным, чем к добрым, впечатлениям. Он принадлежал к числу тех недобрых людей, которые скорее и охотнее замечают в других слабости и недостатки, чем дарования или добрые качества. В каждом встречном он, прежде всего, видел врага. Всего труднее было приобрести его доверие. Для этого таким людям надобно ежеминутно давать чувствовать, что их любят и уважают, всецело им преданы, и, кому удавалось уверить в этом царя Ивана, тот пользовался его доверием до излишества. Тогда в нем вскрывалось свойство, облегчающее таким людям тягость постоянно напряженного злого настроения, – это привязчивость. Первую жену свою он любил какой-то особенно чувствительной, недомостроевской любовью. Так же безотчетно он привязывался к Сильвестру и Адашеву, а потом и к Малюте Скуратову. Это соединение привязчивости и недоверчивости выразительно сказалось в духовной Ивана, где он дает детям наставление, «как людей любить и жаловать и как их беречься». Эта двойственность характера и лишала его устойчивости. Житейские отношения больше тревожили и злили его, чем заставляли размышлять.

Но в минуты нравственного успокоения, когда он освобождался от внешних раздражающих впечатлений и оставался наедине с самим собой, со своими задушевными думами, им овладевала грусть, к какой способны только люди, испытавшие много нравственных утрат и житейских разочарований. Кажется, ничего не могло быть формальнее и бездушнее духовной грамоты древнего московского великого князя с ее мелочным распорядком движимого и недвижимого имущества между наследниками. Царь Иван и в этом стереотипном акте выдержал свой лирический характер. Эту духовную он начинает возвышенными богословскими размышлениями и продолжает такими задушевными словами: «Тело изнемогло, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня; ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого, утешающих я не нашел, заплатили мне злом за добро, ненавистью за любовь». Бедный страдалец, царственный мученик – подумаешь, читая эти жалобно-скорбные строки, а этот страдалец, года за два до того, ничего не расследовав, по одному подозрению, так, зря, бесчеловечно и безбожно разгромил большой древний город с целою областью, как никогда не громили никакого русского города татары. В самые злые минуты он умел подниматься до этой искусственной задушевности, крокодилова плача.

В разгар казней входит он в московский Успенский собор. Митрополит Филипп встречает его, готовый по долгу сана печаловаться, ходатайствовать за несчастных, обреченных на казнь. «Только молчи, – говорил царь, едва сдерживаясь от гнева, – одно тебе говорю – молчи, отец святой, молчи и благослови нас». – «Наше молчание, – отвечал Филипп, – грех на душу твою налагает и смерть наносит». – «Ближние мои, – скорбно возразил царь, – встали на меня, ищут мне зла; какое тебе дело до наших царских предначертаний!» Описанные свойства царя Ивана сами по себе могли бы послужить только любопытным материалом для психолога, скорее для психиатра, скажут иные: ведь так легко нравственную распущенность, особенно на историческом расстоянии, признать за душевную болезнь и под этим предлогом освободить память мнимобольных от исторической ответственности. К сожалению, одно обстоятельство сообщило описанным свойствам значение, гораздо более важное, чем какое обыкновенно имеют психологические курьезы, появляющиеся в людской жизни, особенно такой обильной всякими душевными курьезами, как русская: Иван был царь.

Черты его личного характера дали особое направление его политическому образу мыслей, а его политический образ мыслей оказал сильное, притом вредное, влияние на его политический образ действий, испортил его.

Ранняя мысль о власти. Иван рано и много, раньше и больше, чем бы следовало, стал думать своей тревожной мыслью о том, что он государь Московский и всея Руси. Скандалы боярского правления постоянно поддерживали в нем эту думу, сообщали ей тревожный, острый характер. Его сердили и обижали, выталкивали из дворца и грозили убить людей, к которым он привязывался, пренебрегая его детскими мольбами и слезами. У него на глазах выказывали непочтение к памяти его отца, может быть, дурно отзывались о покойном в присутствии сына. Но этого сына все признавали законным государем. Ни от кого не слышал он и намека на то, что его царственное право может подвергнуться сомнению, спору. Каждый из окружающих, обращаясь к Ивану, называл его великим государем; каждый случай, его тревоживший или раздражавший, заставлял его вспоминать о том же и с любовью обращаться к мысли о своем царственном достоинстве как к политическому средству самообороны.

Ивана учили грамоте, вероятно, так же, как учили его предков, как вообще учили грамоте в Древней Руси, заставляя твердить Часослов и Псалтырь с бесконечным повторением задов, прежде пройденного. Изречения из этих книг затверживались механически, на всю жизнь врезывались в память. Кажется, детская мысль Ивана рано начала проникать в это механическое зубрение Часослова и Псалтыря. Здесь он встречал строки о царе и царстве, помазаннике Божием, нечестивых советниках, блаженном муже, который не ходит на их совет, и т. п. С тех пор как стал Иван понимать свое сиротское положение и думать об отношениях своих к окружающим, эти строки должны были живо затрагивать его внимание. Он понимал эти библейские афоризмы по-своему, прилагая их к себе, к своему положению. Они давали ему прямые и желанные ответы на вопросы, какие возбуждались в его голове житейскими столкновениями, подсказывали нравственное оправдание тому чувству злости, какое вызывали в нем эти столкновения. Легко понять, какие быстрые успехи в изучении Святого Писания должен был сделать Иван, применяя к своей экзегетике такой нервный, субъективный метод, изучая и толкуя слово Божие под диктовку раздраженного, капризного чувства. С тех пор книги должны были стать любимым предметом его занятий.

От Псалтыря он перешел к другим частям Писания, перечитал много, что мог достать из тогдашнего книжного запаса, вращавшегося в русском читающем обществе. Это был самый начитанный москвич XVI в. Недаром современники называли его «словесной мудрости ритором». О богословских предметах он любил беседовать, особенно за обеденным столом, и имел, по словам летописи, особливую остроту и память от Божественного Писания. Раз в 1570 г. он устроил в своих палатах торжественную беседу о вере с пастором польского посольства, чехом-евангеликом Рокитой, в присутствии посольства, бояр и духовенства. В пространной речи он изложил протестантскому богослову обличительные пункты против его учения и приказал ему защищаться «вольно и смело», без всяких опасений, внимательно и терпеливо выслушал защитительную речь пастора и после написал на нее пространное опровержение, до нас дошедшее.

Этот ответ царя местами отличается живостью и образностью. Мысль не всегда идет прямым логическим путем, натолкнувшись на трудный предмет, туманится или сбивается в сторону, но порой обнаруживает большую диалектическую гибкость. Тексты Писания не всегда приводятся кстати, но очевидна обширная начитанность автора не только в Писании и отеческих творениях, но и в переводных греческих хронографах, тогдашних русских учебниках всеобщей истории. Главное, что читал он особенно внимательно, было духовного содержания; везде находил он и отмечал одни и те же мысли и образы, которые отвечали его настроению, вторили его собственным думам. Он читал и перечитывал любимые места, и они неизгладимо врезывались в его память. Не менее иных нынешних записных ученых, Иван любил пестрить свои сочинения цитатами кстати и некстати. В первом письме к князю Курбскому он на каждом шагу вставляет отдельные строки из Писания, иногда выписывает подряд целые главы из ветхозаветных пророков или апостольских посланий и очень часто без всякой нужды искажает библейский текст. Это происходило не от небрежности в списывании, а оттого, что Иван, очевидно, выписывал цитаты наизусть.

Идея власти. Так рано зародилось в голове Ивана политическое размышление – занятие, которого не знали его московские предки ни среди детских игр, ни в деловых заботах зрелого возраста. Кажется, это занятие шло втихомолку, тайком от окружающих, которые долго не догадывались, в какую сторону направлена встревоженная мысль молодого государя, и, вероятно, не одобрили бы его усидчивого внимания к книгам, если бы догадались. Вот почему они так удивились, когда в 1546 г. шестнадцатилетний Иван вдруг заговорил с ними о том, что он задумал жениться. Но прежде женитьбы он хочет поискать прародительских обычаев, как прародители его, цари и великие князья и сродник его, Владимир Всеволодович Мономах, на царство, на великое княжение садились. Пораженные неожиданностью дум государя, бояре, прибавляет летописец, удивились, что государь так молод, а уж прародительских обычаев поискал.

Первым помыслом Ивана при выходе из правительственной опеки бояр было принять титул царя и венчаться на царство торжественным церковным обрядом. Политические думы царя вырабатывались тайком от окружающих, как тайком складывался его сложный характер. Впрочем, по его сочинениям можно с некоторой точностью восстановить ход его политического самовоспитания. Его письма к князю Курбскому – наполовину политические трактаты о царской власти и наполовину полемические памфлеты против боярства и его притязаний. Попробуйте бегло перелистать его первое длинное-предлинное послание – оно поразит вас видимой пестротой и беспорядочностью своего содержания, разнообразием книжного материала, кропотливо собранного автором и щедрой рукой рассыпанного по этим нескончаемым страницам. Чего тут нет, каких имен, текстов и примеров! Длинные и короткие выписки из Святого Писания и отцов Церкви, строки и целые главы из ветхозаветных пророков – Моисея, Давида, Исаии; новозаветных церковных учителей – Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста; образы классической мифологии и эпоса – Зевс, Аполлон, Антенор, Эней – рядом с библейскими именами Иисуса Навина, Гедеона, Авимелеха, Иевффая, бессвязные эпизоды из еврейской, римской, византийской истории и даже из истории западноевропейских народов со средневековыми именами Зинзириха Вандальского, готов, савроматов, французов, вычитанными из хронографов, и, наконец, порой невзначай брошенная черта из русской летописи. И все это, перепутанное, переполненное анахронизмами, с калейдоскопической пестротой, без видимой логической последовательности всплывает и исчезает перед читателем, повинуясь прихотливым поворотам мысли и воображения автора. Вся эта, простите за выражение, «ученая каша» сдобрена богословскими или политическими афоризмами, настойчиво подкладываемыми, и порой посолена тонкой иронией или жестким, иногда метким, сарказмом. «Какая хаотическая память, набитая набором всякой всячины», – подумаешь, перелистав это послание. Недаром князь Курбский назвал письмо Ивана «бабьей болтовней», где тексты Писания переплетены с речами о женских телогреях и о постелях.

Но вникните пристальнее в этот пенистый поток текстов, размышлений, воспоминаний, лирических отступлений, и вы без труда уловите основную мысль, которая красной нитью проходит по всем этим, видимо, столь нестройным страницам. С детства затверженные автором любимые библейские тексты и исторические примеры все отвечают на одну тему – все говорят о царской власти, ее Божественном происхождении, государственном порядке, отношениях к советникам и подданным, гибельных следствиях разновластия и безначалия. «Несть власти, аще не от Бога. Всяка душа властем предержащим да повинуется. Горе граду, им же градом мнози обладают» и т. п.

Упорно вчитываясь в любимые тексты и бесконечно о них размышляя, Иван постепенно и незаметно создал себе из них идеальный мир, в который уходил, как Моисей на свою гору, отдыхать от житейских страхов и огорчений. Он с любовью созерцал эти величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих – Моисея, Саула, Давида, Соломона. Но в этих образах он, как в зеркале, старался разглядеть самого себя, свою собственную царственную фигуру, уловить в них отражение своего блеска или перенести на себя самого отблеск их света и величия. Понятно, что он залюбовался собой, что его собственная особа в подобном отражении представилась ему озаренною блеском и величием, какого и не чуяли на себе его предки, простые московские князья-хозяева.

Иван IV был первый из московских государей, который узрел и живо почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника Божия. Это было для него политическим откровением, и с той поры его царственное я сделалось для него предметом набожного поклонения. Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти. Тоном вдохновенного свыше и вместе с обычной тонкой иронией писал он во время переговоров о мире врагу своему, Стефану Баторию, коля ему глаза его избирательной властью: «Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по Божию изволению, а не по многомятежному человеческому хотению».

Недостаток практической ее разработки. Однако из всех этих усилий ума и воображения царь вынес только простую, голую идею царской власти без практических выводов, каких требует всякая идея. Теория осталась не разработанной в государственный порядок, политическую программу. Увлеченный враждой и воображаемыми страхами, он упустил из виду практические задачи и потребности государственной жизни и не умел приладить своей отвлеченной теории к местной исторической действительности. Без этой практической разработки его возвышенная теория верховной власти превратилась в каприз личного самовластия, исказилась в орудие личной злости, безотчетного произвола. Потому стоявшие на очереди практические вопросы государственного порядка остались неразрешенными.

В молодости, начав править государством, царь с избранными своими советниками повел смелую внешнюю и внутреннюю политику. Целью ее было, с одной стороны, добиться берега Балтийского моря и войти в непосредственные торговые и культурные сношения с Западной Европой, а с другой – привести в порядок законодательство и устроить областное управление, создать местные земские миры, призвать их к участию не только в местных судебно-административных делах, но и в деятельности центральной власти. Земский собор, впервые созванный в 1550 г., развиваясь и входя обычным органом в состав управления, должен был укрепить в умах идею земского царя взамен удельного вотчинника. Но царь не ужился со своими советниками. При подозрительном и болезненно-возбужденном чувстве власти, он считал добрый прямой совет посягательством на свои верховные права, несогласие со своими планами – знаком крамолы, заговора и измены. Удалив от себя добрых советников, он отдался одностороннему направлению своей мнительной политической мысли, везде подозревавшей козни и крамолы, и неосторожно возбудил старый вопрос об отношении государя к боярству – вопрос, которого он не в состоянии был разрешить, и которого потому не следовало возбуждать.

Дело заключалось в исторически сложившемся противоречии, несогласии правительственного положения и политического настроения боярства с характером власти и политическим самосознанием московского государя. Этот вопрос был неразрешим для московских людей XVI в. Потому надобно было до поры до времени заминать его, сглаживая вызвавшее его противоречие средствами благоразумной политики. Иван хотел разом разрубить вопрос, обострив самое противоречие, своей односторонней политической теорией поставив его ребром, как ставят тезисы на ученых диспутах, принципиально, но непрактично.

Усвоив себе чрезвычайно исключительную и нетерпеливую, чисто отвлеченную идею верховной власти, он решил, что не может править государством, как правили его отец и дед, при содействии бояр, но, как иначе он должен править, этого он и сам не мог уяснить себе. Превратив политический вопрос о порядке в ожесточенную вражду с лицами, бесцельную и неразборчивую резню, он своей опричниной внес в общество страшную смуту, а сыноубийством подготовил гибель своей династии. Между тем успешно начатые внешние предприятия и внутренние реформы расстроились. Они были брошены недоконченными по вине неосторожно обостренной внутренней вражды.

Отсюда понятно, почему этот царь двоился в представлении современников, переживших его царствование. Так, один из них, описав славные деяния царя до смерти царицы Анастасии, продолжает: «А потом – словно страшная буря, налетевшая со стороны, смутила покой его доброго сердца, и я не знаю, как перевернула его многомудренный ум в нрав свирепый, и стал он мятежником в собственном государстве». Другой современник, характеризуя грозного царя, пишет, что это был «муж чудного рассуждения, в науке книжного почитания доволен и многоречив, зело ко ополчению дерзостен и за свое отечество стоятелен, на рабы, от Бога данные ему, жестосерд, на пролитие крови дерзостен и неумолим, множество народа от мала и до велика при царстве своем погубил, многие города свои попленил и много иного содеял над рабами своими; но этот же царь Иван и много доброго совершил, воинство свое весьма любил и на нужды его из казны своей неоскудно подавал».

Боярское правление. По смерти Василия, в малолетство его сына, требовавшее продолжительной опеки, власть надолго попала в руки бояр. Теперь они могли распорядиться государством по-своему, осуществить свои политические идеалы и согласно с ними перестроить государственный порядок. Но они не пытались строить никакого нового государственного порядка. Разделившись на партии князей Шуйских и Бельских, бояре повели ожесточенные усобицы друг с другом из личных или фамильных счетов, а не за какой-либо государственный порядок. В продолжение десяти лет со смерти правительницы Елены (1538) они вели эти усобицы, и это десятилетие прошло не только бесплодно для политического положения боярства, но и уронило его политический авторитет в глазах русского общества. Все увидели, какая анархическая сила это боярство, если оно не сдерживается сильной рукой; но причина его разлада с государем и на этот раз не выяснилась.

Переписка царя с Курбским. В царствование Грозного, когда возобновилось столкновение, обе ссорившиеся стороны имели случай высказать яснее свои политические взгляды и объяснить причины взаимного нелюбья. В 1564 г. боярин князь А. М. Курбский, сверстник и любимец царя Ивана, герой Казанской и Ливонской войн, командуя московскими полками в Ливонии, проиграл там одну битву и, боясь царского гнева за эту ли неудачу или за связь с павшими Сильвестром и Адашевым, убежал к польскому королю, покинув в Дерпте, где был воеводой, свою жену с малолетним сыном. Он принял деятельное участие в польской войне против своего царя и отечества. Но беглый боярин не хотел молча расстаться со своим покинутым государем: с чужбины, из Литвы, он написал резкое, укоризненное, «досадительное» послание Ивану, укоряя его в жестоком обращении с боярами.

Царь Иван, сам «словесной мудрости ритор», как его звали современники, не хотел остаться в долгу у беглеца и отвечал ему длинным оправдательным посланием, «широковещательным и многошумящим», как назвал его князь Курбский, на которое последний возражал. Переписка с длинными перерывами шла в 1564–1579 гг. Князь Курбский написал всего четыре письма, царь Иван – два; но его первое письмо составляет по объему больше половины всей переписки (62 из 100 страниц по изданию Устрялова). Кроме того, Курбский написал в Литве обвинительную «Историю князя великого Московского», т. е. царя Ивана, где также выражал политические воззрения своей боярской братии. Так обе стороны как бы исповедались друг другу, и можно было бы ожидать, что они полно и откровенно высказали свои политические воззрения, т. е. вскрыли причины взаимной неприязни. Но и в этой полемике, веденной обеими сторонами с большим жаром и талантом, не находим прямого и ясного ответа на вопрос об этих причинах, и она не выводит читателя из недоумения. Письма князя Курбского наполнены преимущественно личными или сословными упреками и политическими жалобами; в «Истории» он высказывает и несколько общих политических и исторических суждений.

Суждения Курбского. Свою «Историю царя Ивана» он начинает заунывным раздумьем: «Много раз докучали мне вопросом: как все это приключилось от столь доброго прежде и прекрасного царя, для отечества пренебрегавшего своим здоровьем, понесшего тяжкие труды и беды в борьбе с врагами Креста Христова и от всех пользовавшегося доброй славой? И много раз, со вздохом и слезами молчал я на этот вопрос, – не хотелось отвечать; наконец, вынужден был сказать хоть что-нибудь об этих происшествиях и так отвечал на учащенные вопросы: если бы рассказывать сначала и по порядку, много пришлось бы мне писать о том, как в предобрый русских князей род посеял дьявол злые нравы, особенно злыми их женами-чародейками, как это было и у израильских царей, более же всего – теми, которые взяты были из иноплеменников». Значит, во взгляде на ближайшее московское прошлое и князь Курбский стоит на точке зрения Берсеня, видит корень зла в царевне Софье, за которой следовала такая же иноземка Елена Глинская, мать царя. Впрочем, и без того как-то предобрый некогда русских князей род выродился в московский, «этот ваш издавна кровопийственный род», как выразился Курбский в письме к царю. «Обычай у московских князей издавна, – пишет он в “Истории”, – желать братий своих крови и губить их, убогих, ради и окаянных вотчин, несытства ради своего».

Попадаются у Курбского и политические суждения, похожие на принципы, теорию. Он считает нормальным только такой государственный порядок, который основан не на личном усмотрении самовластия, а на участии «синклита», боярского совета, в управлении; чтобы вести государственные дела успешно и благочинно, государю необходимо советоваться с боярами. Царю подобает быть главой, а мудрых советников своих любить, «яко свои уды», – так выражает Курбский правильные, благочинные отношения царя к боярам. Вся его «История» построена на одной мысли – о благотворном действии боярского совета. Царь правил мудро и славно, пока был окружен доброродными и правдивыми советниками.

Впрочем, государь должен делиться своими царскими думами не с одними великородными и правдивыми советниками – князь Курбский допускает и народное участие в управлении, стоит за пользу и необходимость земского собора. В своей «Истории» он высказывает такой политический тезис: «Если царь и почтен царством, но не получил от Бога каких-либо дарований, он должен искать доброго и полезного совета не только у своих советников, но и у всенародных человек. Потому что дар духа дается не по богатству внешнему и не по могуществу власти, но по правоте душевной». Под этими «всенародными человеками» Курбский мог разуметь только собрание людей, призываемых для совета из разных сословий, от всей земли: келейные совещания с отдельными лицами едва ли ему были желательны. Вот почти и все политические воззрения Курбского.

Князь стоит за правительственное значение боярского совета и за участие земского собора в управлении. Но он мечтает о вчерашнем дне, запоздал со своими мечтами. Ни правительственное значение боярского совета, ни участие земского собора в управлении не были уже в то время идеалами, не могли быть политическими мечтами. Боярский совет и земский собор были уже в то время политическими фактами: первый – фактом очень старым, а второй – явлением еще недавним, и оба – фактами, хорошо знакомыми нашему публицисту. Искони государи Русские и Московские думали о всяких делах, законодательствовали со своими боярами. В 1550 г. созван был и первый Земский собор, и князь Курбский должен был хорошо помнить это событие, когда царь обратился за советом ко «всенародным человекам», простым земским людям. Итак, князь Курбский стоит за существующие факты; его политическая программа не идет за пределы действующего государственного порядка: он не требует ни новых прав для бояр, ни новых обеспечений для их старых прав, вообще не требует перестройки наличного государства. В этом отношении он разве только немного идет дальше своего предшественника И. Н. Берсеня-Беклемишева и, резко осуждая московское прошлое, ничего не умеет придумать лучше этого прошлого.

Возражения царя. Теперь послушаем другую сторону. Царь Иван пишет менее спокойно и складно. Раздражение теснит его мысль множеством чувств, образов и помыслов, которых он не умеет уложить в рамки последовательного и спокойного изложения. Новая фраза, навернувшаяся кстати, заставляет его повертывать речь в другую сторону, забывая главную мысль, не договаривая начатого. Поэтому нелегко уловить его основные мысли и тенденции в этой пене нервной диалектики. Разгораясь, речь его становится жгучей. «Письмо твое принято, – пишет царь, – и прочитано внимательно. Яд аспида у тебя под языком, и письмо твое наполнено медом слов, но в нем горечь полыни. Так ли привык ты, христианин, служить христианскому государю? Ты пишешь вначале, чтобы разумевал тот, кто обретается противным православию и совесть прокаженную имеет. Подобно бесам, от юности моей вы поколебали благочестие и Богом данную мне державную власть себе похитили». Это возражение – основной мотив в письмах царя.

Мысль о похищении царской власти боярами больше всего и возмущает Ивана. Он возражает не на отдельные выражения князя Курбского, а на весь политический образ мыслей боярства, защитником которого выступил Курбский. «Ведь ты, – пишет ему царь, – в своей бесосоставной грамоте твердишь все одно и то же, переворачивая “разными словесы”, и так, и этак, любезную тебе мысль, чтобы рабам помимо господ обладать властью», – хотя в письме Курбского ничего этого не было написано. «Это ли, – продолжает царь, – совесть прокаженная, чтобы царство свое в своей руке держать, а рабам своим не давать властвовать? Это ли противно разуму – не хотеть быть обладаему своими рабами? Это ли православие пресветлое – быть под властью рабов?» Все рабы и рабы, и никого больше, кроме рабов.

Курбский толкует царю о мудрых советниках, синклите, а царь не признает никаких мудрых советников, для него не существует никакого синклита, а есть только люди, служащие при его дворе, дворовые холопы. Он знает одно: что «земля правится Божиим милосердием и родителей наших благословением, а потом нами, своими государями, а не судьями и воеводами, не ипатами и стратигами». Все политические помыслы царя сводятся к одной идее – мысли о самодержавной власти.

Самодержавие для Ивана не только нормальный, свыше установленный государственный порядок, но и исконный факт нашей истории, идущий из глубины веков. «Самодержавства нашего начало – от святого Владимира; мы родились и выросли на царстве, своим обладаем, а не чужое похитили; русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и вельможи». Царь Иван был первый, кто высказал на Руси такой взгляд на самодержавие. Древняя Русь не знала такого взгляда, не соединяла с идеей самодержавия внутренних и политических отношений, считая самодержцем только властителя, независимого от внешней силы. Царь Иван обратил первый внимание на эту внутреннюю сторону верховной власти и глубоко проникся своим новым взглядом: через все свое длинное-предлинное первое послание проводит он эту идею, оборачивая одно слово, по его собственному признанию, «семо и овамо», то туда, то сюда. Все его политические идеи сводятся к одному этому идеалу, образу самодержавного царя, не управляемого ни «попами», ни «рабами». «Како же самодержец наречется, аще не сам строит?» Многовластие – безумие.

Этой самодержавной власти Иван дает Божественное происхождение и указывает ей не только политическое, но и высокое религиозно-нравственное назначение: «Тщусь со усердием людей на истину и на свет наставить, да познают единого истинного Бога, в Троице славимого, и от Бога данного им государя, а от междоусобных браней и строптивого жития да отстанут, коими царства разрушаются; ибо если царю не повинуются подвластные, то никогда междоусобные брани не прекратятся». Столь возвышенному назначению власти должны соответствовать многоразличные свойства, требуемые от самодержца. Он должен быть осмотрителен, не иметь ни зверской ярости, ни бессловесного смирения, должен карать татей и разбойников, быть и милостивым, и жестоким, милостивым к добрым и жестоким к злым: не то он и не царь. «Царь – гроза не для добрых, а для злых дел; хочешь не бояться власти – делай добро, а делаешь зло – бойся, ибо царь не зря носит меч, а для кары злых и для ободрения добрых». Никогда у нас до Петра Великого верховная власть в отвлеченном самосознании не поднималась до такого отчетливого, по крайней мере, до такого энергического выражения своих задач. Но когда дело дошло до практического самоопределения, этот полет политической мысли кончился крушением.

Вся философия самодержавия у царя Ивана свелась к одному простому заключению: «Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же». Для подобной формулы вовсе не требовалось такого напряжения мысли. Удельные князья приходили к тому же заключению без помощи возвышенных теорий самодержавия и даже выражались почти теми же словами: «Я, князь такой-то, волен, кого жалую, кого казню». Здесь и в царе Иване, как некогда в его деде, вотчинник торжествовал над государем.

Характер переписки. Такова политическая программа царя Ивана. Столь резко и своеобразно выраженная идея самодержавной власти, однако, не развивается у него в определенный разработанный политический порядок; из нее не извлекаются практические последствия. Царь нигде не говорит, согласен ли его политический идеал с существующим государственным устройством или требует нового, может ли, например, его самодержавная власть действовать об руку с наличным боярством, только изменив его политические нравы и привычки, или должна создать совсем иные орудия управления. Можно только почувствовать, что царь тяготится своим боярством. Но против самодержавия, как его тогда понимали в Москве, самодержавия, идущего от св. Владимира, не восставало прямо и боярство. Бояре признавали самодержавную власть московского государя, как ее создала история. Они только настаивали на необходимости и пользе участия в управлении другой политической силы, созданной той же историей, – боярства и даже призывали в помощь обеим этим силам третью – земское представительство. Несправедливо было со стороны царя обвинять бояр и в самоволии «попа-невежи» Сильвестра и «собаки» Адашева. Иван мог пенять за это только на самого себя, потому что сам дал неподобающую власть этим людям, к боярству и не принадлежавшим, сделал их временщиками.

Из-за чего же шел спор? Обе стороны отстаивали существующее. Чувствуется, что они как будто не вполне понимали друг друга, что какое-то недоразумение разделяло обоих спорщиков. Это недоразумение заключалось в том, что в их переписке столкнулись не два политических образа мыслей, а два политических настроения; они не столько полемизируют друг с другом, сколько исповедуются один другому. Курбский так прямо и назвал царское послание исповедью, насмешливо заметив, что, не будучи пресвитером, не считает себя достойным и краем уха послушать царской исповеди. Каждый из них твердит свое и плохо слушает противника. «За что ты бьешь нас, верных слуг своих?» – спрашивает князь Курбский. «Нет, – отвечает ему царь Иван, – русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и не вельможи». В такой простейшей форме можно выразить сущность знаменитой переписки.

Но, плохо понимая один другого и свое настоящее положение, оба противника доспорились до предвидения будущего, до пророчества и – предсказали друг другу обоюдную гибель. В послании 1579 г., напомнив царю гибель Саула с его царским домом, Курбский продолжает: «…не губи себя и дому твоего… облитые кровью христианской, исчезнут вскоре со всем домом». Курбский представлял свою родовитую братию каким-то избранным племенем, на котором почиет особое благословение, и колол глаза царю затруднением, какое он сам себе создал, перебив и разогнав «сильных во Израиле», богоданных воевод своих, и оставшись с худородными «воеводишками», которые пугаются не только появления неприятеля, но и шелеста листьев, колеблемых ветром. На эти попреки царь ответил исторической угрозой: «Когда бы вы были чада Авраамовы, то и дела творили бы Авраамовы; но может Бог и из камней воздвигнуть чад Аврааму». Эти слова написаны были в 1564 г., в то самое время, когда царь задумывал смелое дело – подготовку нового правящего класса, который должен был прийти на смену ненавистному боярству.

Династическое происхождение разлада. Итак, обе спорившие стороны были недовольны друг другом и государственным порядком, в котором действовали, которым даже руководили. Но ни та, ни другая сторона не могла придумать другого порядка, который бы соответствовал ее желаниям, потому что все, чего желали они, уже практиковалось или было испробовано. Если, однако, они спорили и враждовали друг с другом, это происходило оттого, что настоящей причиной раздора был не вопрос о государственном порядке. Политические суждения и упреки высказывались лишь в оправдание обоюдного недовольства, шедшего из другого источника. Раздор с особенной силой обнаруживался два раза и по одинаковому поводу – вопросу о наследнике престола: государь назначал одного, бояре хотели другого. Так разлад обеих сторон имел, собственно, не политический, а династический источник.

Дело шло не о том, как править государством, а о том, кто будет им править. И здесь с обеих сторон сказались преломленные ходом дел привычки удельного времени. Тогда боярин выбирал себе князя, переезжая от одного княжеского двора к другому. Теперь, когда уехать из Москвы стало некуда или неудобно, бояре хотели выбирать между наследниками престола, когда представлялся случай. Свое притязание они могли оправдывать отсутствием закона о престолонаследии.

Здесь им помог сам московский государь. Сознав себя национальным государем всея Руси, он на половину своего самосознания остался удельным вотчинником и не хотел ни поступиться кому-либо своим правом предсмертного распоряжения вотчиной, ни законом ограничить своей личной воли: «Кому хочу, тому и дам княжество». Стороннее вмешательство в эту личную волю государя трогало его больнее, чем мог трогать какой-либо общий вопрос о государственном порядке. Отсюда обоюдное недоверие и раздражение. Но когда приходилось выражать эти чувства устно или письменно, затрагивались и общие вопроси, и тогда обнаруживалось, что действовавший государственный порядок страдал противоречиями, частично отвечал противоположным интересам, никого вполне не удовлетворяя. Эти противоречия и вскрылись в опричнине, в которой царь Иван искал выхода из неприятного положения.

Обстоятельства, подготовившие опричнину. Изложу наперед обстоятельства, при которых явилась эта злополучная опричнина.

Едва вышедши из малолетства, еще не имея 20 лет, царь Иван с необычайной для его возраста энергией принялся за дела правления. Тогда, по указаниям умных руководителей царя: митрополита Макария и священника Сильвестра, из боярства, разбившегося на враждебные кружки, выдвинулось и стало около престола несколько дельных, благомыслящих и даровитых советников – «избранная рада». Так князь Курбский называет этот совет, очевидно получивший фактическое господство в Боярской думе, вообще в центральном управлении. С этими доверенными людьми царь и начал править государством.

В этой правительственной деятельности, обнаруживающейся с 1550 г., смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований. В 1550 г. был созван первый Земский собор, на котором обсуждали, как устроить местное управление, и решили пересмотреть и исправить старый Судебник Ивана III и выработать новый, лучший порядок судопроизводства. В 1551 г. созван был большой церковный собор, которому царь предложил обширный проект церковных реформ, имевший целью привести в порядок религиозно-нравственную жизнь народа. В 1552 г. было завоевано царство Казанское, и, тотчас после того, начали вырабатывать сложный план местных земских учреждений, которыми предназначено было заменить коронных областных управителей – «кормленщиков»: вводилось земское самоуправление. В 1558 г. начата была Ливонская война с целью пробиться к Балтийскому морю и завязать непосредственные сношения с Западной Европой, попользоваться ее богатой культурой. Во всех этих важных предприятиях, повторяю, Ивану помогали сотрудники, которые сосредоточивались около двух лиц, особенно близких к царю, – священника Сильвестра и Алексея Адашева, начальника Челобитного приказа, по-нашему – статс-секретаря у принятия прошений на высочайшее имя.

Разные причины – частью домашние недоразумения, частью несогласие в политических взглядах – охладили царя к его избранным советникам. Разгоравшаяся неприязнь их к родственникам царицы, Захарьиным, повела к удалению от двора Адашева и Сильвестра, а случившуюся при таких обстоятельствах в 1560 г. смерть Анастасии царь приписал огорчениям, какие потерпела покойная от этих дворцовых дрязг. «Зачем вы разлучили меня с моей женой? – болезненно спрашивал Иван Курбского в письме к нему 18 лет спустя после этого семейного несчастия. – Только бы у меня не отняли юницы моей, кроновых жертв (боярских казней) не было бы». Наконец, бегство князя Курбского, ближайшего и самого даровитого сотрудника, произвело окончательный разрыв. Нервный и одинокий, Иван потерял нравственное равновесие, всегда шаткое у нервных людей, когда они остаются одинокими.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.