Две недели у Шолохова
Две недели у Шолохова
В один из мартовских вечеров 1964 года в квартире Лукина раздался телефонный звонок.
— Здравствуйте, Михаил Федорович, — услышал Лукин незнакомый голос. — Вас беспокоит Соколов Анатолий Дмитриевич, секретарь Шолохова. Как ваше самочувствие?
— Здравствуйте. Говоря армейским языком, практически здоров.
— Не смогли бы вы поехать на Дон? Вас ждет Михаил Александрович.
— Признаться, я тоже жду этой встречи и готов ехать.
…Подъезжая к Ростовскому вокзалу, Лукин выглянул в окно вагона и увидел большую толпу людей. У многих в руках цветы.
— Анатолий Дмитриевич, кого это так пышно встречают?
— Вас.
— Меня?
— Да, посмотрите, вон и Михаил Александрович, и работники обкома партии.
Лукину стало неловко. Вспомнил июнь сорок пятого: безмолвная бетонка у ангаров Центрального аэродрома…
Сидя в машине рядом с Шолоховым, Лукин вертел в руке букет алых гвоздик, не зная, куда их деть.
— Неудобно как-то, — признался он. — Встретили как космонавта. Не привык я к такому…
— Все хорошо, Михаил Федорович, все честь по чести. Одно плохо: на Дону уже весна. Видите, даже в городе грязь, а к нам в Вешенскую и на тракторе не добраться, все развезло. А что, если мы пока поживем под Ростовом. Поселимся в обкомовской даче и поработаем. Согласны?
— Вы хозяин, я гость. Как прикажете.
— Вот и отлично.
— Но в сорок первом под Смоленском мы договаривались посидеть у рыбацкого костра на берегу Дона в ваших Вешках.
— Хорошая у вас память, — улыбнулся Шолохов. — Но и я не забыл той встречи. И могу повторить, что вы ответили, когда мы с Фадеевым и Петровым на передний край просились. Вы ответили, что за каждую нашу персону отвечаете своей персональной головой. И не рискнули. Верно? А теперь я отвечаю за вашу персону своей персональной головой.
— Так ведь там кругом стреляли, немецкие летчики за каждым человеком охотились…
— Ну а мы можем легко завязнуть где-нибудь под Миллерово.
— Теперь есть вертолеты, — не сдавался Лукин.
Шолохов пристально посмотрел на собеседника, и Лукин уловил в глазах писателя озорные искорки, казачью удаль. Они хорошо понимали друг друга и радовались оба, что жизнь, впервые сведя их у стен пылающего Смоленска, вновь подарила желанную встречу.
Две недели гостил Лукин у Шолохова, две недели они были неразлучны. Были встречи с партийным активом Ростова, с рабочими, станичниками. Был, конечно, и рыбацкий костер на сыром берегу еще по-весеннему мутного и вовсе не тихого Дона.
Шолохова интересовало все, что рассказывал ему Лукин. Он редко его перебивал, и то лишь для того, чтобы уточнить какую-нибудь деталь, важную для него подробность. Однажды после рассказа Лукина о боях под Вязьмой заговорил, обращаясь не то к Лукину, не то к самому себе, а скорее, просто размышляя вслух.
— Не так все просто было на войне, как некоторым кажется. И не все и не каждый вели себя одинаково. Вот как писать о вас, Михаил Федорович. Попробуй-ка я сгладить вашу трагедию… У некоторых товарищей складывается неправильное представление о писательском труде. Хотят, чтобы герои были описаны, словно они все время находятся на марше, навытяжку стоят перед писательским взором. О войне нельзя писать походя. Слишком это все ответственно. Все время думаю, как воссоздать правду о том, что было. Это не так бывает просто, да и не всем хочется иногда читать эту правду… Не хочется читать правду, а неправду писать не хочется. Да и не имеем мы на это права…
— Вы знаете, Михаил Александрович, до нашей встречи в московском военном госпитале я как-то не придавал особого значения тем событиям войны, в которых сам участвовал. Думал: все ясно, все помню. Но вот поработал в архиве. Признаюсь, долго и трудно работал. Около тысячи документов изучил и как-то иначе стал смотреть на первые месяцы войны. Скажу прямо, что для вас, писателей, и для военных историков это во многом еще не освоенные страницы. Теперь много пишут о победных этапах. Конечно, о победах надо писать много и хорошо. Но нельзя забывать и о начальном периоде войны. Это была суровая школа, предопределившая будущие победы. Да, Красная Армия уступила поле боя врагу, но ведь именно в Смоленском сражении враг впервые был остановлен на длительное время. Там его лучшие дивизии были перемолоты, и он не мог наступать в течение августа — сентября. Никому не хочется писать о якобы неудачных Смоленских боях. Это в корне неверно. Я вычитал у Энгельса интересную мысль: если вы были вынуждены к отступлению, но пока вы в состоянии влиять на действия противника, вместо того, чтобы подчиняться ему, вы все еще до некоторой степени превосходите его. И дальше Энгельс говорит: еще важнее то, что ваши солдаты, каждый в отдельности и все вместе, будут чувствовать себя выше его солдат. Справедливо? Да. Почему противник не пошел на Москву от Вязьмы? Потому что мы влияли на его действия, а не подчинялись ему. Мы держали врага, — значит, мы превосходили его и, значит, наш боец чувствовал себя выше его солдата.
Или другой вопрос. Вот считается, что мы потеряли на войне двадцать миллионов человек.
— Да, так считается.
— А скажите, Михаил Александрович, кто считал? Пора, очевидно, глубже посмотреть на эти цифры. Сколько воинов пало и в каких боях, сражениях, битвах при окружении наших войск в сорок первом и сорок втором? Число двадцать миллионов слишком округленное. Вместо семи нулей должны быть конкретные тысячи, сотни, а может быть, и единицы. Ведь за каждой единицей — конкретная человеческая жизнь. А сколько погибло советских людей в фашистских концлагерях? Я, Михаил Александрович, насмотрелся… — Лукин помолчал. — Я не долго говорю, не утомляю?
— Я внимательно слушаю, Михаил Федорович, — ответил Шолохов, закуривая новую папиросу. — Нужна правда, очень нужна. Для живущих нужна и для будущих поколений.
— А о плене вообще почти ничего не написано. Это у нас считается как бы запретной темой. Честно признаться, я был удивлен, прочитав ваш рассказ «Судьба человека». И как это его разрешили печатать? Очевидно, ваше имя, авторитет подействовали. Думаю, подобный рассказ рядового литератора не вышел бы в свет. Вы не нуждаетесь в лести, Михаил Александрович, новый рассказ превосходный, поверьте мне, испытавшему ужас плена. Я был в санатории, когда в «Правде» напечатали «Судьбу человека». И разгорелся спор между отдыхающими. И знаете, некоторые категорически не приняли ваш рассказ. «Надо писать о воинах, стоявших насмерть, а не о пленных, — доказывали они. — Плен — это позор. Плен несовместим с присягой, воинским долгом и честью. А те, кто пишут о плене, не считают его позором».
— Вопрос этот действительно очень сложный, — задумчиво проговорил Шолохов. — Ну, а вы, Михаил Федорович, сами-то как считаете?
— Я?., — Лукин долго молчал. Достал портсигар, вертел его в руке, неотрывно глядя в огонь костра.
— Знакомый портсигар, — проговорил Шолохов. — Неужто и в плену сохранить удалось?
— Что вы, немцы отобрали. А этот в комиссионке купил. Точно такой же, только уж без дарственной надписи, конечно. — Лукин достал папиросу. Шолохов взял из костра горящую ветку, поднес огонь. Лукин прикурил, глубоко затянулся. — Попробую ответить на ваш вопрос. Понятно, что героизм имеет массовый характер, предательство — всегда индивидуально, В годы войны мне довелось встретиться с тремя Власовыми. Генерал-майор Власов, начальник артиллерии шестнадцатой армии, геройски погиб под Смоленском. Подполковник Власов — летчик, Герой Советского Союза. Он и в плену не снимал с груди Звезду Героя. Организовал побег из крепости Вюльцбург. Неудача. Его отправили в лагерь смерти Маутхаузен. Там Власов поднял узников на восстание и сам погиб. Кстати, недавно я побывал у его родителей, рассказал Ивану Федоровичу и Матрене Григорьевне о том, как вел себя в плену их сын. Ну и третий Власов — навеки будь проклятый потомками предатель. Вот три Власова, у всех одна фамилия — обычная, русская, В чем же дело, Михаил Александрович? В чем истоки героизма и предательства? Понимаю, истоки героизма, советского патриотизма — тема для писателей и военных историков, философов самая важная, непреходящая тема. Но почему мы, наши дети, внуки не должны знать, в чем истоки предательства, духовного падения? Почему мы не должны вскрывать эти язвы? Вскрыть истоки предательства — не значит воспеть предательство, а заклеймить его, вытравить из души человека червоточину, если завелась она у него, а не прятать болезнь, не закрывать на нее глаза. Ведь имя предателя Власова не скроешь, оно, к сожалению, останется в истории. И молодежь должна знать, откуда и почему явился такой выродок, и заклеймить его позором и проклятием народным. — Лукин снова достал портсигар. — Заговорил я вас, Михаил Александрович… Но поверьте — наболело.
— И у меня наболело, — ответил Шолохов. — И не только у нас с вами. Так что не торопитесь, внимательно слушаю.
— Ну, а с теми «санаторными» генералами я лишь отчасти согласен. Действительно, плен несовместим с присягой, воинским долгом. И воспитывать молодежь надо прежде всего на подвигах и победах. Но ведь и подвиги бывают разные. Разве нельзя подражать генералу Карбышеву? А Муса Джалиль, а, наконец, ваш Андрей Соколов, пусть вымышленный персонаж, но прообраз-то у него есть. Рассказывать о плене не значит учить, как сдаваться в плен. Я не о тех, кто добровольно поднял руки. Таким нет прощения и нет пощады. Но нельзя плен делать запретной темой. На войне как на войне — всякое может случиться. Еще ни одна война на земле не обходилась без плена. А мы до войны считали, что с нашей стороны пленных не будет, даже Гаагскую конвенцию не подписали.
Не допускали, что придется вести бои в окружении, при отходе. Эти виды боя считались крамольными. А война в горах… Вы знаете, Михаил Александрович, у меня есть знакомый профессор. Он всю жизнь увлекается альпинизмом. Так вот, в тридцатые годы он и другие наши альпинисты обращались в Штаб РККА с предложением учить войска горной войне. А им отвечали: «Нам на Эльбрусах не воевать». А в августе сорок второго немецкие егеря захватили почти все перевалы Главного Кавказского хребта и водрузили флаг рейха на Эльбрусе. Большой кровью мы отстояли Кавказ. А все потому, что не допускали…
— Я уже знаю, кем вы будете представлены в романе «Они сражались за Родину», — неожиданно перебил Лукина Шолохов. — Если не возражаете, то станете одним из братьев Стрельцовых…
Они помолчали. От реки потянуло холодом. Ветер слизывал с бурых волн пену и швырял на прибрежный песок. Затухающий было костер снова взялся. Сыроватый хворост, источая пар, охватился пламенем.
— А между прочим, Михаил Александрович, ведь я имею касательство и к первому вашему роману.
— К «Тихому Дону»? — удивился Шолохов.
— Да. Ведь вы описываете двадцать третью Усть-Медведицкую дивизию?
— Да, именно ее.
— Так вот, ваш покорный слуга с октября двадцать второго по апрель двадцать третьего был помощником командира двадцать третьей стрелковой, а с двадцать девятого по тридцать пятый — ее командиром. Между прочим, первая в СССР территориальная дивизия — наша. За помощь в строительстве ХТЗ была награждена орденом Ленина.
— Если не ошибаюсь, в те годы в Харькове был Постышев.
— Да, Павла Петровича к тому времени из Дальневосточной республики перевели на Украину. Мне с ним довелось рядом работать. А познакомились мы, можно сказать, случайно. В двадцать третьем году я ехал в свою деревню хоронить отца. В одном купе со мной оказался высокий худощавый человек. Как водится, в дороге разговорились. Я сказал, что еду хоронить отца, но не знаю, как вести себя на похоронах. «Что же вас волнует?» — заметно окая, спросил попутчик. «Отец был религиозным человеком, и хоронить его будут по христианскому обычаю. А я — коммунист, командир Красной Армии. Совместимо ли с моей совестью присутствовать при отпевании в церкви?» «Так это же ваш отец, который, видимо, хорошо воспитал вас. Вы защищали революцию и Советскую власть, стали командиром. В церковь, конечно, можно не ходить, но обязательно похороните отца, как подобает хорошему сыну. Не надо нарушать русский обычай. И никто вас за это не осудит». «Я тоже так думал, но сомневался. А вы, простите, кто будете?» «Я секретарь Киевского губкома Постышев Павел Петрович». Вот так я с ним познакомился. Удивительный был человек, большевик с большой буквы. Думаю, старожилы до сих пор помнят его. С двадцать шестого года он секретарь ЦК Компартии Украины и секретарь Харьковского окружкома и горкома КП(б)У. Мы все учились партийной работе у Постышева. Как он о людях заботился! Вот, к примеру, говорим на бюро о подготовке и проведении какого-либо праздника. Павел Петрович прежде всего поинтересуется, что мы дадим людям к празднику кроме лозунгов и призывов, чтобы рабочий человек почувствовал праздник. А о детях как заботился! В свое время праздник новогодней елки был отменен как буржуазный предрассудок. Постышев сумел доказать несостоятельность такого суждения, и новогодние елки стали радовать детвору. И знаете, непреложным атрибутом и украшением елок в Харькове стал транспарант с четырьмя буквами «П.П.П.П.», что означало — «Привет Павлу Петровичу Постышеву». А надо сказать, что в начале тридцатых годов на Украине был страшный голод. Харьков был запружен голодными, оборванными детьми.
Да, трудное было время, очень трудное. Но, знаете, удивительно чистые взаимоотношения были между людьми. Нас связывали сердечность, бескорыстное участие в судьбе друг друга. В нашей дивизии, к примеру, воинская субординация вовсе не страдала оттого, что приехавший из глубинки командир полка останавливался не в гостинице, а у командира дивизии на квартире, спал в столовой на диване и обедал вместе с семьей комдива.
Забот было много, но главная забота была о людях. Теперь вот сам удивляюсь, как в тех трудных условиях удалось создать в дивизии ночной санаторий-профилакторий для комсостава, дивизионный дом отдыха на южном берегу Крыма в Симеизе, детский дом отдыха в Кочетке под Харьковом. Для личного состава строились новые казармы и клубы. Ну и, понятно, учились воевать.
— А учились современным методам ведения боя или больше шашками махать? — спросил Шолохов. — Вы ведь сами сказали, что учения в довоенных условиях далеко не соответствовали тому, что принесла война.
— Верно, говорил. Но учились не только шашками махать, как в гражданскую войну. У нас немало было грамотных, по-современному мыслящих военачальников. Они задолго до войны пытались учить войска тому, что необходимо в будущей войне. Взять хотя бы Якира…
— Да, это был удивительный человек, талантливый военачальник, — проговорил Шолохов. — Сейчас о нем уже пишут.
— В тридцать пятом мне пришлось с ним расстаться, — продолжал Лукин. — Меня назначили военным комендантом Москвы. Но как только Иона Эммануилович приезжал в Москву — то ли в Наркомат обороны, то ли на очередной пленум ЦК партии, — мы встречались и вспоминали годы совместной работы.
Последний раз я видел Иону Эммануиловича в Москве в мае тридцать седьмого, незадолго до его незаконного ареста. Что-то тревожило и томило Якира: он казался неимоверно усталым. На Киевском вокзале, чтобы как-то рассеять его подавленное настроение, я спросил, скоро ли он возьмет меня обратно на Украину. Иона Эммануилович тяжело вздохнул, неопределенно пожал плечами и ответил так, что у меня сжалось сердце: «Э, Михаил Федорович, что об этом говорить… — И неожиданно предложил: — Зайдем в вагон, посмотрим лучше фотографии моего Петьки и жены».
Он очень любил жену, обожал сына и, разглядывая их фотографии, как-то отвлекался от одолевавших его тягостных мыслей. До отхода поезда мы говорили о всякой всячине, расспрашивали друг друга о семьях, о здоровье, но не касались главного, что волновало нас обоих: что же происходит, почему арестовываются и бесследно исчезают люди, которых мы знали как отличных боевых командиров и преданных коммунистов? Об этом было тяжело не только говорить, но и думать.
Арест Якира поразил меня как внезапный удар грома среди ясного дня. Разве мог я поверить в то, что он шпион, враг?! Видимо, в это не верили и те, кто санкционировал арест и расправу над ним — скорую, позорную и несправедливую. Поэтому выискивали новые и новые «материалы», чтобы как-то оправдать свои действия.
Когда в тридцать восьмом меня назначили начальником штаба Сибирского военного округа, то пригласили в ЦК. Беседовал со мной кто-то из помощников Маленкова. Закончив разговор о моем новом назначении, он протянул мне пачку чистой бумаги и предложил: «Вот вам бумага, вот перо, опишите вражескую деятельность Якира. Ведь вы с ним работали несколько лет. Встретимся через два часа».
Я отодвинул в сторону бумагу и в горестной задумчивости просидел без движения эти два часа. Я любил Якира, верил ему и не мог отыскать в его жизни и работе даже малейшего пятнышка.
Когда «кадровик» снова появился в кабинете и увидел нетронутые листы бумаги, недовольно спросил: «Почему вы ничего не написали?» — «Потому что мне нечего писать. О Якире ничего плохого сказать не могу». «Та-а-ак, — многозначительно протянул „кадровик“. — Ну что ж, можете идти». Вот каких военачальников мы, Михаил Александрович, теряли перед войной.
— О таких людях должна знать молодежь, — все еще находясь под впечатлением услышанного, проговорил Шолохов. — И мы, писатели, и вы, ветераны, в долгу перед павшими на войне и в ходе репрессий.
— Работая в комитете ветеранов войны, я часто выступаю перед молодежью, перед новым поколением офицеров и всегда вспоминаю Иону Эммануиловича — талантливого военачальника, коммуниста по сердцу и совести.
— Надо не только рассказывать о таких людях, надо о них писать, чтобы знали не только ваши слушатели, но миллионы советских людей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.