ГЛАВА X.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА X.

Заслуга польской конституции перед просвещением Руси. — Аскетическое начало в поддержании падающей церкви. — Защита церковнославянского языка. — Монашество, как связь между народом и церковью. — Изображение панского элемента перед народом, с монастырской точки зрения. — Нравственная поддержка мещанства в качестве церковных братчиков. — Защита монашества от осмеяний и хулы. — Значение Афонской горы в истории русской церкви. — Обличение унитских иерархов. — Оправдание распоряжений цареградского патриарха. — Сопоставление папизма с православием.

Главная цель унии со стороны католического духовенства состояла в том, чтобы захватить в свои руки церковные имущества, посредством которых оно могло бы править умами и совестью русского дворянства, следовательно — как оно думало — и народа. Главное побуждение к унии со стороны русской иерархии заключалось в желании освободиться от власти мирян, от их надзора и вмешательства в церковные дела. Главная причина противодействия унии со стороны мещан и их убогого, гонимого духовенства таилась в надежде сохранить предковскую веру, спасти отеческие предания, отразить вторжения в свои святыни пришельцев и отступников. Два лагеря вооружились против одного решимостью одолеть непослушных, браздами и уздою востягнуть противящихся тому, что для папистов было более нежели свято. Предоставляю судить моему читателю, на чьей стороне было больше естественных прав, этого основания всякого могущества, и больше духовности стремлений, следовательно и энтузиазма, который в деле религии и общественной самостоятельности значит все, и без которого в этой области жизни не выигрывался еще ни один приз.

Русские паны, Ходкевич и Острожский, сделали великое дело, дав у себя приют бежавшему из Москвы типографскому искусству, которое вслед за ними поддержали и распространили церковные братства. В то время типографии не были простою фабрикацией книг, как ныне: это были сборища энтузиастов которые, как бы предчуствуя, к чему искусство их приведет человечество, работали изо всех сил и достигали высшего умственного развития, какое только было возможно в их убогой среде. Они, силою энтузиазма, сопровождающего всякое новое дело жизни, увлекали за собой и преданных множеству приятных занятий аристократов, и подавленных множеством тяжких забот мещан. Тот сильно ошибется, кто типографское движение станет приписывать патронам: это было такое же дело клиентов, как и алхимия, которая, послужив во времена оны приманкою магнатскому корыстолюбию, выработала для мозольных рук нашего времени бесценную науку. Типография льстила гордости панской, давала широкий ход во все стороны панегерикам, которые в те времена казались почти такою же верною славою, какою в наше время считается (с одинаковой наивностью) слава литературная. Паны вменяли себе в унижение домогаться ученых степеней наравне с людьми низшими, но принимали охотно славу, которую ковали для них многоученые и хитроумные труженники. Они величались осуществлением чужой мысли, как величается каждый из нас образованностью, которая в сущности есть не что иное, как присвоение себе чужой умственной работы, чужого умственного капитала. Но и за то спасибо им, что не поступили они с беглыми типографами по-московски. В этом случае наша современность должна ударить челом перед польскою конституциею, которая, хлопоча в пользу своекорыстного вельможества, выработала для Польши, Литвы и отрозненной Руси благородное начало терпимости. Под её широким кровом, дававшим больше простора наглому эгоизму шляхетской массы, нежели самоотверженности скромных клиентов этой массы, нашёл себе приют русский гуманизм, насколько мог он проявиться в русском обществе. Заблудово, Острог, Львов, Вильно, а потом Киев и много других мест, пришли к единству русского самосознания посредством типографов. Как в старину монастырские иноки не дали русской земле впасть в областную замкнутость и исключительность, так эти апостолы «немой проповеди», сообщаясь и лично, и посредством работ своих друг с другом, сблизили Литву с Червонною Русью, а Украину с ними обеими. Никакие преследования со стороны законной власти, действовавшей, где можно, беззаконно, не унимали жару, с которым они предавались своему делу. Они поступали по заповеди божественного Учителя: «Когда вас будут гнать в одном городе, бегите в другой». Они тесно связали дело свое с людьми науки и религиозного движения. Спасаясь из заключения через дымовые трубы, их партизаны являлись вне городов, среди охранительной толпы народа, и возвещали пришествие в свет лучших людей, лучших учителей церкви, лучших правителей общества. Почти все имена этих людей забыты; но каковы они были и как действовали, историк видит по сравнению следующего поколения с предыдущим.

Наши философы, выросшие на всем готовом, отзываются с некоторым пренебрежением о тогдашних писателях, называют авторов прочитанных ими сквозь свои очки тогдашних книжек «литературными защитниками православия в казацком духе»; но в их-то неловких, засоренных всяким наносом и неизбежно заносчивых писаниях скрывался тот огонь, который согрел охладевшую кровь русского организма и дал ей новое обращение. В красоте русского слова, в достоинстве русского литературного вкуса, в независимости русского духа они играли ту темную, но зиждительную роль, какую в человеческой красоте, грации и силе играет незримый аппарат, варящий и переваривающий разнообразные вещества еще грубее, чем по-казацки, для того, чтобы выработать человеку цветущее здоровье.

Не мое дело перечислять произведения тогдашних перьев и типографских станков, и не в такой, как предлагаемая мною книга, может иметь место подробное рассмотрение их внутреннего смысла, их взаимной связи, их действия на современное общество и, посредством нисходящих поколений, на наше отдаленное время. Но произведения одного пустынножителя тогдашнего, уцелевшие игрою случая из многого множества подобных, которые погибли невозвратно, имеют столь тесную связь с изображаемыми мною событиями, что оставить их в стороне значило бы — отвернуться от современной живописи нравов, обычаев, страстей и злодеяний. Я уж упомянул об аскетическом начале в строении русской церкви со времен древнейших. Оно было явлением естественным и необходимым. Заповедь: «не любите мира, ни яже в мире», громко взывала к сердцам, которые, по кроткой натуре своей, не могли предаваться роскоши полюдья, пиршествам среди примитивных грубых обрядов брака, оргиям на полуязыческих тризнах. Это были сердца поэтические, в лучшем значении слова. Они повиновались тому движению, которое выражено в стихе великого поэта, выхваченного польским элементом из нашей русской среды:

Kochac swiat, sprzyjac swiatu daleko od swiatu.

Эти отшельники изнуряли себя постами, бдением, тяжелыми трудами и лишениями; они, можно сказать, хоронили себя заживо, в порыве отрицания прелестей мира сего, ненавистных им в том виде, в каком представлялся им княжеско-дружинный мир, полный грабежа, резни, увеченья; но, силою жажды лучшего, оказали русской земле услугу незабвенную. Правда, что они своею нетерпимостью наготовили даже и нашему времени много страданий; но та же ревнивая и неприступная ни для кого постороннего нетерпимость сохранила здоровую, девственную чистоту церкви православной, как опору великого русского мира, как охрану его нравственности в грядущем времени. Правда и то, что эти благочестивые пустынножители оставили после себя тунеядное монашество; но в сонмах тунеядцев передали они потомству и действительных последователей благотворительной, самоотверженной, мудрствующей горняя жизни своей. Малочисленны были их последователи, но тем не менее служили они светочами русскому миру среди обнимавшей его со всех сторон тьмы. Таковы были в северной Руси преподобный Сергий, новгородский архиепископ Геннадий, преподобный Нил Сорский, благородный пришлец Максим Грек и великий патриарх Никон. Что значит тунеядство Варлаамов и Мисаилов, как мало значит оно сравнительно с той неоценимой пользой, которую принесли делу русской жизни немногие представители иноческих добродетелей! Нигде нет большего тунеядства, как в Академии Наук. Если сравнить суммы, ею поглощенные и поглощаемые со времен Елизаветы, с достоинством так называемых ученых работ большей части академиков, с этим переливаньем из пустого в порожнее; то можно прийти в ужас и негодование; но трудами таких людей, как Ломоносов и немногие из его нетунеядных преемников, мы «движемся» в мире науки и „есмы“ в собрании самостоятельных наций.

Отрозненная Русь очутилась в руках чужеземных монархов, и это имело такое действие на её монастыри, что люди, желавшие посвятить себя безупречному богомыслию, удалялись на Афонскую гору. Там, среди агарянского владычества, они находили больше отрады своему пламенному духу, нежели в отечестве преподобного Феодосия Печерского. Они были правы в своем выборе: они там сохранили жертвенный огонь в чистоте, чтобы, во времена лучшие, перенести его в Киев и вверить охране новой иерархии, вышедшей из более здоровой народной среды. В числе таких добровольных изгнанников был некто Иоанн из Вишни. Мы уже заметили где-то, что Червонная Русь поставляла для Польши лучших воинов, что все коронные гетманы польские были родом русины. Она дала казакам первых предводителей. Она дала церкви первых защитников. Автор «Апокрисиса», этого кодекса церковно-социальной догматики русской, который, по всей справедливости, можно бы озаглавить „Камнем Веры", был земляк Яна Замойского. Сагайдачный и Иов Борецкий, сделавшие великий поворот русской церкви к самодеятельности, были уроженцы червонорусские. Иоанн Вишенский происходил оттуда же. Не устояли храбрые Русичи на Поросии, на Посулии, на Посемии; не удержали за собой и Поднеприя. Когда «возстогна Киев тугою, а Чернигов напастьми, и тоска разлияся по русской земле», народная сила наша отступила к горам «галицкого осмомысла Ярослава», которые он в свое время «подпирал железными полками»; но уже не «звонила она в дедовскую славу», не «побеждала полков кликом, без щитов, с одними засапожниками». И однакож там, в этом подгорье, держалось дружинное начало варягорусское, спустя много лет после татарского погрома, и сила русского движения в периоде новом началась оттуда. Карпаты и Нева — вот два устоя русского мира против иноземщины. С одного конца, со времен Александра Невского, не переставала Русь вырабатывать единодержавие, с другого, со времен «безупречных Геркулесов» русских, — равноправность на суде: два великие начала, при слиянии которых, при которых естественном взаимодействии, все ошибки и грехи отдельных личностей исчезают бесследно, путем великодушного забвения.

Вот с этого-то южного конца Руси, из её подгорья, удалился на Афон человек, которого можно назвать предтечею великих личностей, восстановивших русскую иерархию в виду Сигизмунда Католика, в виду его ультракатолической рады и гремящего над ними ватиканским громом папы. До него дошёл слух о зловещем событии 1596 года. Ему сообщали паломники о безобразии представителей русской иерархии, о смятении православного мира среди умственного и телесного разврата, о борьбе немногих за весь этот мир с грозною силою соперников и о последнем уповании, которое они возлагают на щедрого, великодушного, могущественного «патрона русской церкви». Добровольный мученик нищеты и аскетических лишений исполнился духа апостольской ревности, и написал первое свое послание, обращаясь к другу Скарги, Курбского, ариян и кальвинов, которого не мог рассмотреть ясно из своего подоблачного далека, но вместе с тем обратился и ко «всим православным христианам Малой России, так духовным, яко и свицким од вышшого стану и до конечного». Он писал тем языком, в котором, для знающего простонародный южно-русский, древнеболгарский и польский, так очевидна борьба аборигена с элементами пришлыми. Красоты в слиянии трех разнородных элементов, под пером Иоанна Вишенского, нет и, по его скудной образованности, быть не могло, но это перо исполнено силы, природного красноречия и малорусского язвительного сарказма. С этой стороны письма его с Афонской горы не лишены и для нашего времени увлекательности, а в свою эпоху они должны были производить влияние могущественное и плодотворное [121].

Например, в те времена под славянский язык подкапывались латинцы, утверждая, что латынь имеет будущность, а славянская речь не имеет. Полемику такого рода вели люди, славные своею ученостью и красноречием, каков был, в числе множества других, иезуит Петр Скарга. Русская молодежь, представлявшая, в мире интеллигенции, панские наши дома, эта обманчивая spes magna futuri, никла челом перед великими авторитетами, и в обществе распространялось предубеждение против библейского нашего языка, подобное тому, какое во времена Фридриха Великого, существовало в Германии против немецкого, во времена Костюшки, в Польше, — против польского, а в наше время, в Украине, — против украинского. Предубеждение проникало и в среду церковных братчиков. Они не сознавали в себе столько силы, чтобы постоять за достоинство любезного их сердцу языка и заградить уста авторитетам, которым была доступна сфера всего образованного света. Одни только греки и латины, казалось им, были способны объяснить «всех вещей действа и причины». Если накануне открытия Америки мудрено было вообразить Америку, то за полтораста лет до Ломоносова еще труднее было найти органическую связь русского слова с церковнославянским, не смотря на то, что дело происходило на почве связующего два элемента языка южно-русского, — на почве этой украинской речи, которая и в наше еще время встречает обскурантизм среди учености. Даже польскому языку отдавали тогдашние русские грамотеи наши предпочтение перед славянским, — тому языку, который не кто другой как их же предки вызвали из ничтожества, перейдя первые к нему от латинской речи в исторической литературе (Бильский). Часто писали они книги в защиту славянского языка и православия по-польски. И действительно, церковнославянский язык был труден: для писателей и не всюду ясен для публики; но у них, независимо от этого языка, была своя живая речь, непротивная языку церковному, много ему обязанная своим складом и способная, под пером человека талантливого, сочетаться с церковнославянщиною в полнозвучную гармонию. Нет, они эту речи подтянули к польщизне, одели ее в польское лохмотье, в недоноски польской грамотности, и естественно — или робели выступать с этим языком на литературное состязание с учеными антагонистами, или выступали с дерзновением оборвыша, который ободряет себя сочувствием такой же, как и сам он малограмотной публики. Все таки не умела эта несчастная бурсацкая литература сказать меткое и убедительное для всех и каждого слово в пользу того языка, на котором совершалось грекорусское богослужение. У неё, покамест, не было авторитетов. Авторитетами для осиротелой паствы русской, для изолированных братчиков, поддерживаемых только с виду панами, которых дома уже разъедало латинство, авторитетами безпастырной паствы явились афонские подвижники, и прежде всех галичанин Иоанн из Вишни. Мешая свой местный говор с языком библейским и врожденный сарказм с важностью речи инока, он, можно сказать, пророчески высказался не обинуясь, о взаимных отношениях трех языков, боровшихся тогда между собою в живом обществе братском [122].

«Евангелия и Апостола в церкви на литургии простым языком не выворочайте, по литургии же, для вырозуминня людского, по просту толкуйте и выкладайте. Книги церковныи вси и уставы словенским языком друкуйте: сказую бо вам тайну великую, яко диявол толикую зависть имаеть на словенский язык, же ледво жив од гнива; рад бы его до щеты погубил и всю борбу свою на тое двигнул, да его обмерзить и в огиду и ненависть приведет; и што некоторыи наши на словенский язык хулят и не любять, да знаеш певно, яко того майстра действом и рыганием, духа его поднявши, творять. А то для того диавол на словенский язык борбу тую маеть, занеже есть пдодоноснийший од всих языков и Богу любимийший: понеже без поганских хитростей и руководств, се же есть кграматик, риторик, диалектик и прочих их коварств тщеславных, диявола вмистных, простым прилижным читаннем, без всякого ухищрения; к Богу приводить, простоту и смирение будуеть и Духа святого подъемлеть... Чи не липше тоби изучити часловець, псалтир, октоих, апостол и евангелие, з иншими церкви свойственными, и быти простым богоугодником и жизнь вичную получити, нежели постигнути Аристотеля и Платона и философом мудрым ся в жизни сей звати, и в геену одъити? Розсуди! Лишпе есть ани аза не знати, только бы до Христа ся дотиснути, который блаженную простоту любить и в ней обитель соби чинить и там ся упокоевает».

Не над одним церковнославянским языком насмехались приверженцы латинства, но и над охранителями его. Архиереев нашей отрозненной Руси они прибрали к рукам давно; паны сознательно и бессознательно творили волю их; городских попов надеялись они одолеть с одолением братств, а братствам предстоял верный конец с окончательным, так сказать, фактическим и юридическим переходом русского дворянства в католичество; о сельских попах они вовсе не думали: тех обратит в унию, а потом и в латинство, воля пана или нагайка его дозорцы. Но вот где была неопреодолимая для них преграда — в монастырях! Одна киевская Лавра считала до тысячи монахов, и эти монахи собирали медовую и всякую дань в пользу Киево-Печерской обители не только в пределах Речи-Посполитой, но и по ту сторону московского рубежа. Сила экономическая всегда значила много: без неё сила нравственная — что душа без тела. Собирание дани в пользу монастырей было, пожалуй, своего рода полюдьем, но оно значило много в противодействии польскому праву, польскому элементу и притязаниям латинской церкви. В человеческом низком, для ума проницательного, часто таится великое, равно как и в человеческом великом изощренный взгляд часто открывает пошлое. Старинные акты свидетельствуют, что монахи пользовались на своем полюдьи, так же как и изчезнувшие их друзья, варягоруссы, правом, коротко выраженным в уставных грамотах словами: а ночь пити. Много, конечно, было и безобразия в хождении честной братии из села в село, из пасеки в пасеку, но, без сомнения, гораздо больше было того, для чего учреждались монастыри и для чего народ, во всей своей совокупности, постоянно их поддерживал. Важность русских монастырей не была неведомою представителям того учреждения, которое еще с 1231 года начало назначать в Русь епископов in partibus infidelium. Они прибегали к самому верному средству: подкопать эти устои древнего благочестия русского — к дискредитованию и осмеянию монахов между людьми благочестивыми. Иоанн из Вишни отражал метаемые ими стрелы с достоинством аскета и с неподражаемым сарказмом русина. Он знал, чем взять во мнении своей публики; он сознавал это силою таланта, а талант, это орган самой публики.

«Чому ся ты, римлянине, смиеши з духовного иноческого чина? (писал он.) Ты же ми видаю, отповиси, иж каптур или страшило на голови носить, што мы зовемщ клобук, и зась смиюся, иж волосье довге носить; што не кшталтовне, яко в мих, оболокся, и зась поясище никчемное скураное, или ременное черевичище, нимаш на што погледити, или чоботища невытертии, аж гадиться погледивши на них; а до того — хлоп простый; не знает и поговорити с чоловиком, коли ёго о што запытаеш... Тебе ж, смишнику з иноческои некшталтовнои одежи вопрошу: что ти ползуеть красная и кшталтовная одежда, коли темниця вичная тя з нею покрыеть? Что тя ползуеть злотоглавая делия, коли ад тя з нею пожреть? Что тя ползуеть алтембасовый копеняк, коли геенна в нидра своя тя з ним приимет?.. Или не видаеш, смишнику, яко на врожденных женами большом тая мехом шитая и некшталтовная одежда изображена есть? Облечен бо был, рече, Иоанн в одежду от влас велблюжд. То видиш, иж не мовить: убран, яко идол, але просто: облечен, яко покаянию проповидник... Если бо царие, Давид и иншии, пеплом головы свои посыповали и веретищем ся одивали, и на земли голой ся пометали, и постом внутреннюю свою мертвили, и кости свои сушили, каючися перед Богом, яко да получать милость, от него: а ты што розумиеш о соби, выбрытвивши потылыцю, магерку верх рога головного повисивши, косичку или пирце верх магерки устромивши и делию на соби перенявши, плече одно вышше од другого накокоричивши, яко полетити хотячи? Тоби ли покаянна не треба? Виру ми ими, еще больше от других потреба, зане дворское злое житие вси граници прироження и цноты гвалтуеть. Досить теды о одежи некшталтовной ся рекло... Уже ступим до невытертых черевиков или чобот. Тые для того так инок носить, да тебе мирянина од себе отженеть и мирен будет: бо если бы красного што на соби носил, ты бы на него миленько поглядовал, и говорити з ним прагнул, и порожними бесидами зачепал; а в том бы еси ему перешкоду и забаву, мысли отторгавши от памяти Божия, чинил. А коли видиш, иж болото маеть на черевицих, и твои очи не звикли того смотрити неохендозства, тогды бигаеш од него, мерзячи тым неоздобным строем; чому он и рад, яко да свободно Богу ся молить... Але стой ты, кривоногий бачмажниче из своею кривоножною бачмагою! Чи можеш нею так попрати силу вражию, яко тот невытертый черевичище? Мнимаю, што тя оммилить тая надия. А то чом? Для того, иж сила вражия внутри и в долини пяты твоея бачмаги седить, и она тот строй вымислила и с тебе ся всегда явне смиеть. А трафить ти ся перед паном стояти, але подтыкает тя, да переплетаеш ногами, то тую, то сюю наперед поставляючи и на пяту зась выворочаючи; а то сила вражия, куды хочет, ногами твоими поворочает для того, иж власть в ногах твоих маеть и сама под пятою седить. А черевичище невытертое иноково не так; але яко стало на одном мисцю од вечора пред Богом на молитву, тогды, яко камень неподвижный, доколь аж день освитить, стоить и биси од тои коморки, где ся молить, далеко отганяет... А ты для чого, брате, посмиваеш инока?.. Или не видаеш, иж житие се плача и подвига есть, а не смиху и утихи? Вси бо, рече, святыи плачуще из мира сего изыйдоша... Или не видаеш, яко в том житии, ради которого ты живеши, еще ни в сни тоби о том приснитися может? Или не видаеш, иж в тых многих мисах, полмисах, приставках чорных и шарых, чирвоных и билых юхах и многих шкляницях и келишкох, и винах, мушкателях, малвазиях, алякантох, ревулах, медох и пивах розмаитых тот смысл еще миста не маеть? Или не видаеш, яко в статутах, конституциях, правах, практиках, сварах, прехитреннях ум плываючий того помысла о животи вичном подняти и вмистити не может? Или не видаеш, яко в смихах, руганнях, прожномовствах, многомовствах, кунштах, блазенствах, шидерствах розум блудячий того помысла о животи вичном видити николи ся не сподобить? Или не видаеш, яко зе псы братство принявши, з хорты, окгары, выжлы и другими кундысы и о них пыльность и стирание чинячии, абы им боки повны, хребты ровны и гладки были, того помысла о животи вичном видити не можеш? Или не видаеш, яко на тых гордых бодавиях, валахах, дрикгантах, ступаках, едноходниках, колысах, лектиках, дрожках, карытах котчих труп свой переминяючи, о животи вичном мыслити—вмистити не может? Или не видаеш, яко в замкох,мистах, селах, полях, кгрунтах, границях розширенних мысль блудячая о царствии Божом мыслити не может? Или не видаеш, яко много предстоящим гологлавым треперным и многоперным майгероносцем, шлыком, ковпаком, кучмам, высоконогим и низкосытым слугам, дворяном воином и гайдуком-смертоносцем радуючийся о царствии Божим не только мыслити, но ни помечтати не может ?.. Ныни межи ляхи князи руськии вси поеретичили и християнства, истинные виры, одступили, и еще на слид Божий хулят и ропщут, иночеський чин ругают, посмивають, злословят, лжуть, клевещут, судят, мерзят, безчестят и до конця ненавидят, и, учинивши тое плодоносие, еще спастися сподивають! Не надийтеся, не надийтеся спасения, если ся до тых клобуков з любовию не обратите! Я вас упевняю и тую тайну вам одкрываю: если бы тыи каптуроносци межи вас не были, уже бы есте давно погибли, уже бы есте тыи власти давно потратили, уже бы есте тот декрет на Июдеи Христом реченный (се оставляется дом ваш пуст), давно однесли. Але тыи клобучники вас перед Богом заступают, иж милость Божия терпит безбожию вашому, очекиваючи вас, да ся взратите на покаяние и в первый чин благочестия устроите. А если бы тыи межи вами не были или не будут, розумеючи розумийте, иж яко слина исчезнене и запустиете».

Здесь остановимся и вставим свое слово. Хотя послание обращено к «благочестивому господарю княжати Василию Острозскому», но в нем не находим ни малейшей похвалы его благочестию, никакого упоминания о его делах по вопросу о древней русской вере; напротив, изобразив светского насмешника над иноческою одеждою и просторечием, оно прямо переходит к богачу, точно как-будто о самом князе Василии, а не о ком другом была речь, и возбуждает евангельский вопрос: кто может спасен быти? и не все ли власти и цари бывшие и будущие погибли и погибнут? На этот вопрос оно отвечает, что, за исключением немногих, которые известны нам счётом, все прочие цари и богачи прежних времен погибли и оставили по себе память своих дел на хулу и вечное поругание. Потом предлагает средство спасения для властелина. Это средство заключается в уразумении, что гордиться ему нечем: напротив, надобно бояться ответа за распоряжение вверенным ему на время богатством; что «хоть он и высоко сидит и выше всех глядит», но, как земля и прах, он равен с низшими; что смешно тем величаться, что скоро изменяется и исчезает; что должен он всем отворять утробу свою к милосердию; и что надобно хранить почитание, боязнь и стыд перед Богом и святыми. Этими чертами деятельного благочестия анахорет как-будто хочет выразить противоположные черты, свойственные личности, к которой он обратился, и даже явно намекает, что, без содействия святых, «не может он обрести, милости Божией, за забавою власти и распоряжения миром». «Этим способом», продолжает он, «может властелин король или князь спастись, надеясь, однакож, не на свою добродетель мирскую, а на этих бедняков, которые ходят в хвостатых каптурах, клобуках и мешковатой одежде, в ременном поясище и невычищенных черевичищах». Тут он обращается мыслью ко временам преподобного Феодосия Печерского и рисует его спасительное общение с предками князя Острожского: «Так и первые благочестивые цари християнские [в церковных историях знаходимо] пишо в пустыню драбантовали и там о Христе забавляючихся (проживающих) на помоч или о причину (о ходатайстве) к Богу своею покорою соби еднали, и сухого хлиба з ними ся причащали, и еще похвалу тому гощенню и честованню тым обычаем чинили, мовячи: николи же, рече, царская многосмышленная трапеза так мя не усолодила и в любовный насыток не пришла, якоже твой сухий хлиб и тое зелийце, честный отче». «А ныне», говорит он вслед за сим, «русские князья все оеретичились между ляхами и отступили от христианства, от истинной веры». Не выгораживает прямодушный инок ни одного, всех обвиняет в отпадении от православия, точно как-будто знал он, что de facto не было уже православия и в доме самого Острожского. Потом нас поражает в его строгой речи глубокое уразумение силы, таящейся в пренебреженном богатыми и знатными людьми иночестве. «Уверяю вас и открываю вам великую тайну: если бы не было между вас этих каптуроносцев, то давно бы вы уже погибли, давно бы утратили свои высокие места, давно бы совершился над вами приговор: се оставляется дом ваш пуст» [123].

Иоанн из Вишни поучал разумению истины своеобразно; его премудрость была убедительна для «чад премудрости», в каком бы низком звании они ни пребывали. Самый выбор простонародного языка, попорченного, как и в наше время в Галиции, польщизною и приправленного языком церковным, показывает, что писал он не для высшего класса. Иоанн вызывал смело на бой «прегордую Латину»: он чувствовал за весь народ. «С нами Бог восточными»! восклицал он, «разумейте, языци и ты, прегордая Латино, и покоряйтеся, яко с нами Бог!" Эти слова звучат в нашем слухе совершенно иначе, нежели звучали из уст афонского инока в слухе тех, для кого предназначались. Каждое время имеет свой клич, от которого трепещет предчувствием или восторгом торжества стойкое в борьбе сердце. Для своего времени клич Иоанна из Вишни был спасителен. Без потрясений, которые производил в сердцах голос, таких отшельников, каков был Иоанн Вишенский, голос, пожалуй, дикий, пустынно-пронзительный, но тем не менее вещий, без того трепета жизни, который возбуждал он в обществе львовских, виленских, витебских, киевских братчиков, мы бы не дожили до того, что видим наконец русскую семью почти всю уже собранной и готовящейся, хоть поздно, приобщиться тайн всемирной жизни.

Всего важнее было для Иоанна удержать безпастырную паству русскую в демократических понятиях о ничтожестве панского превосходства. Он топтал перед её глазами гордость богатства и роскоши запыленным и грязным чобочищем своим; он докорял вертлявому и пустому отступнику его мнимым превосходством. «Чом ся смиеш з инока, иж он не умиеть с тобою говорите и трактовати? (вопрошал он)... А што ж ты здорового знаешь?... и от кого ты ся научил, да бесидуеш доброе?... Альбо мнимаешь, иж ся ты чого пожиточного в замтузи (в замке) научил? албо мнимаешь, иж ты што цнотливого у курвы (проститутки) слышал? албо мнимаешь иж ты што богобойного от шинкарки навык? албо мнимаешь, иж ты что розсудного от дудки и скрипки и фрюярника разобрал? альбо мнимаешь, иж ты от трубача, сурмача, пищалника, шайманика, органисты, рекгалисты и инструментисты и бубенисты што о дуси и духовных ричах коли слышал? альбо мнимаешь, иж ты от всих пастырев, мисливцов или возовозов, возниц или скачемудрець, кухарок или пирогохитрцев-пекаров што о богословии навыкл? Чом ся ругаешь, брате дворянине, з инока, иж невмиеть с тобою говорити?... Што ж инок не умиет говорити с тобою, коли ты иноковы бесиды не приимаеши и яко пес встеклый (бешенный) от своего пожитку и спасения бигаеши? Если зась ты што иноку сказовати хочеши, не маешь ничого такового в скарби сердца своего, чим бы еси его своими повистьми и до конца отрул. Уже бо инок от твоего смрада твоей премудрости свитской свое начиння душеносное очистил, твой разум, который ты носишь, изблювал, изврацал и сплювал, и тот сосуд душевный слезами помыл, постом, молитвою, скорбми, бидами, трудом и подвигом выжег, выпик и выполировал, и новое чистое насиння богословии посиял. И того ли ради, брате милый, ругаеши инока? и того ради дурным зовеши и посмиваеши инока?... Или не видаеши, если бы не вмил инок с тобою говориши, — больше его невмилое молчание, нежели твоя изученая философия! Не видишь ли, иж тот простинею на пути живота вичного стоить, а ты з мудростию мирскою еще на пути погибельном стоиши!... Не ругайся, да не поруган будеши; не смийся, да не посмиян будеши; не безчести, да не обезчещен будеши".

С разных сторон подходила польская партия к иноку, нельзя ли его низвести с той высоты, на которой он стоял во мнении своего народа. Не удавалось осмеяние, — старались выставить перед народом сребролюбие, обжорство и пьянство чернецов. Но народ знал чернецов со времен преподобного Феодосия; видал он чернецов и на лавке и под лавкою, однакож сохранил убеждение, что они — хранители святыни церковной и указатели пути к духовной жизни, не смотря на то, что между ними встречаются грешники и безобразники. Разве из-за этих уклонившихся от пути «Христова (говорит Иоанн) самый след Христов и путь живота вечного уничтожился? Вовсе нет! Путь Христов цел стоит, а погибли только те, которые с него совратились». Стоя между своею безпастырною паствою и врагами православия, он не дает им разлучить народ с единственным безопасным убежищем русской веры — с монашествующим духовенством, которое не было так раздроблено, как светское, и стояло фалангами в стороне от житейского торжища. Он отвечает искусителям народа победительно:

«Але зась речеши, яко зло житие мають иноки, по корчмах ходят и упиваються, и по годах (балах) обиды чинят, и приятельство соби з мирскими еднають, и до того гроши збирають и на лихву дають? О, если гроши збирають и на лихву дають, а если бы, и на лихву не давали, але при соби ховали, купа до купы привязовали, грош до гроша для розмноження прикладали, таковых смиле можешь назвати тым именем: Июда, раб и лестець, друг и предатель, образом в апостолих, а дилом в зрадцах: образом в спасаемых, а дилом в пропадаемых, образом в учениках, а дилом в продаемых... А о обидах и напиттю, если того грошовою гриха инок не чинить и не имеет ничого в своим схованню, а трафиться ему од того чрева и од того горла звытяжитися, тому ни мало не чюдуйся: и я тому вирую, што трафляется и то в вашей земли иноку, иж часом и переночует в корчми. Не все бо пшениця в посиванню ся знаходить, але знайдеш другую ниву, которая большей куколю, нежели пшеници народить. Также и межи иноки в доспиянню на звитяжство того чрева мало их есть; абовим подвиг и борба есть жизнь тая, которои ты не знаеш: бо еще еси на войну не вибрався, еще еси доматур, еще еси кровоид, мясоид, волоид, скотоид, звироид, свиноид, куроид, гускоид, птахоид, сытоид, сласноид, маслоид, пирогоид; еще еси периноспал, подушкоспал; еще еси тилу угодник; еще еси тилолюбитель; еще еси кровопрагнитель; еще еси перцолюбець, кгвоздиколюбець, кминолюбець, цукролюбець и других бридень горко и сладколюбець; еще еси конфактолюбець; еще еси чревобисник; еще еси гортановстек (гортанобеснователь); еще еси гортано-кгратель; еще еси гортаномудрець; еще еси дитина; еще еси младенец; еще еси млекопий. Як же ты хочеш биду-военника, бьючогося и боручогося, у цицьки матерное дома сидячи, розознати, розсудити?... Не суди ж, брате, да не осужден будеши, и обрати свои очи, помысли на себе самого, як ся усправедливиш Богу з того корчмарства, которое всигды во ади чрева своего носиш, и которое смачнийшее пиво, мед или вино, коштуючи тое, горлом глытаеши, а которое тоби не любо, тое подлийшим черевом возницьким, мысливским травиш и давати по-веливаеши... Тому неборакови в мисяць раз, трафиться напитися, и то без браку: што знайдеть, горкое ли, или квасное, пиво альбо мед, тое глощеть, только бы тую поганку утробу наситити могл; а по насыщенню зась терпит, в келию влизши, доколи ся ему другий такий празник трафунком намирить [124]. А в тебе што вереда, то Рожество череву; а що пятница, то великдень весилля-празновання жидивського кроми других розришенних дний, мовлю: А предся себе видити не хощеши, але на бидника хулный язык вывернул еси. А если бы и так было, жеби от бисов зманеного инока в корчми пиючого видел еси, однак, день обо два забавившися, зась на покуту и плач в келию бижить и за злые два дни 40 дний добрых намищаеть, постить, алчет и страждет, за долг гриховный покутою платить и отмщает. А ты всигды в корчми живеши, и сам шинкарем еси, корчмы запродаеши, людськии сумниння опоиваеши скупостию корчемного торгу, з Афраимами жидовскими людское чрево оциневаеши, а предся тое поганство видити не хочеши, и очи суда, щоб себе не видити, зажмурил еси. Видиши ли, в якой пивници содомской седиши, и руки и ноги отпил еси, и до конца обезумил еси. А то зась не видиши, иж за твоим черевом бочки з пивами, барила з медами, барилка з винами, шкатулы з фляшами, наполнеными вином, малвазиею, з горилкою горко-дорогою волочят, а предся тое корчмарство свое видити не хочеши, але на бидника зуби наострив еси» [125].

Послание свое Иоанн Вишенский заключил презрительным воззрением на преимущества рождения, которые он подчиняет превосходству духа. Это был вызов на битву за самое дорогое для обеих сторон. Он наказывает — писание свое «пропустить всем до ушей», не боясь ляха. «Тот бо страх ляхов», говорит он, «за безвирие ваше на вас попущен, да ся познаете, если есте християне, или еретики».

До сих пор в украинском простонародье, и особливо между горожанами, хранится благодарная память об Афоне. Они конечно упустили из виду нить преданий, но те пожертвования, которые они туда посылают по собственному почину (очевидно и понятно, без поощрения со стороны местного духовенства), эти пожертвования, под оболочкой простодушного верования в афонскую святыню, дают нам видеть преемство того чувства, которое, в критическое время православной церкви «в польской земле», связывало безпастырную Русь с Афоном. Иоанн действовал по примеру апостола Павла: послания свои передавал он через руки близких людей, соподвижников своих, которые живым голосом действовали на сердца и утверждали братские общества в надежде на лучшее время. Второе из дошедших до нас посланий принес на Русь проигумен афонский. «Дошел до меня слух из лядской земли, то есть Малой Русии», писал он, «как на вас напали злые ереси, и потому послал я отца нашего Саву проигумена, от святых Павла; а вы, Христовы христиане, примите его с радостью и сотворите милостыни, о чем вас просим». Послание начинается громким и угрожающим воплем, точно как будто снова раздался глас вопиющего в пустыне:

«Тоби в земли зовемой польской мешкаючему всякого возраста, стану и преложенства народу руському, литовскому и лядскому, в роздиленых сектах и вирах розмаитых, сей глас в слух да достиже.

Ознаймую вам, як земля, по которой ногами вашими ходите.... на вас плачет, стогнеть и вопиеть, просячи Створителя, яко да пошле серп смертный, серп казни погибильнои, якоже древле на Содомляны, и всемирного потому, котрый бы вас выгубити и искоренити мог, изволяючи липше пуста в чистой стояти, нежели вашим безбожством населена и беззаконными делы осквернена и запустошена... Где бо ныни в лядськой земли вира? где надежда? где правда и справедливость суда? где покора? где евангельскии заповиди? где апостольская проповидь? где хранение заповидей Божиих? где непорочное священство? где крестоносное житие иноческое? где простое, благоговейное и благочестивое християнство? Не все ли превратися в паче всих язык нечистых нечестнийшее житие и безвирие?.. Днесь бо в Лядской земли священники вси, якоже древле никогда Елизавелини... жерци, чревом, а не духом, офирують, панове зась над Бога богами вишшими над своими подручными подданными ся починили... Вмисто евангелскои проповиди, апостольскои науки и святых закона и ограничення цноты и учтивости сумнення християнського, ныни поганськии учители, Аристотолы, Платоны и другии тим подобныи машкарники и комедийники в дворих Христа Бога владиють, вмисто зась смиренные простоты и нищеты — гордость, хитрость, матлярство и лихоимство владиеть... Покайтеся убо, вси жители тоя земли, покайтеся, да не погибнете двоякою погибелию, и вичною и дочасною, от скорого гнива Божия нагло!.. На панов же ваших русского рода, на сыны чоловические не надийтеся: в нихже нисть спасения! Вси бо живого Бога и вири яже в него отступили, прелести же еретической, любви духа тщеславного, жизнолюбовию и лихоимству ся поклонили.

Да прокляты будуть владыки, архимандриты и игумены, котрыи монастыри позапустивали и фольварки соби з мист святих починили, и сами только з слуговинами и приятельми ся в них телесне и скотски переховувають; на мистох святых лежачи, гроши збирають; с тых доходов, на богомольци святии наданых, дивкам своим вино торгуют, сыны одиваеть, жены украшают, слуги умножают, барвы справують, приятели збогачують, кариты зиждут, возники сытые и единообразные спрягають, роскош свою поганськи исполняют. А в монастыри рик и потоков, в молитве к небесному кругу текущих, иноческого чина, по закону церковному, видити нисть, и мисто бдиния, писни и молитвы и торжества духовного, псы выють, гласять и ликують... Владыки бо безбожнии, вмисто правила и книжного чтения и поучения в закони Господни день и нощ, над статутами и лжею увесь вик свой упражняют и погубляють, и, вмисто богословия и внимания настоящого жития, прелести, хитрости человическия, лжи щекарства и прокураций диявольского празнословия и угождения ся учять... Сего ради ее глаголет Владыка Господь Саваоф: О горе моцным и преложоным (высоко поставленным) в лядской земли! не престанет бо ярость моя на противность их, и суд лукавства их и противления над ними учиню, и наведу руку мою на них, и роспалю бидами и искусом в чистоту... и будет крипость их яко паздерие згребное и дила их яко искры огнены, сжегуться беззаконници и гришници вкупи, и не будет угашаяй!»

Вслед за тем он нишет послание к предателям православия, Ипатию Потию, Кириллу Терлецкому, Леонтию Пелчицкому, Дионисию Збируйскому и Григорку, как называет он Гедеона Болобана, который, до посвящения своего, носил имя Григория. Становя его наравне с отступниками, Иоанн Вишенский высказывает свою солидарность с цековным братством Львовским, в глазах которого он был „враг Божий и чужий веры его“. Афонский инок в этом случае обнаруживает ту же самостоятельность суждения о том, что есть, а не кажется, которая видна в его отзыве о панах, которых обвиняет в отступничестве поголовно, не смотря на то, что некоторые продолжали еще патронствовать над русскою церковью. В новом послании своем, он желает предателям-архиереям ниспослания свыше памяти покаяния и страха геенны. До него на Афон дошло сочинение их: „Оборона Згоды з Латинским Костелом и Верою Риму служачею“ (какое наивное самообличение)! На нем лежала нравственная обязанность обличить непризванных представителей православной церкви перед её членами. Он относится к этим „бискупам“ саркастически. „Изумило меня“, пишет он, «как и откуда получили вы такой дар блаженства и святости, что дерзнули соединить веру с безверием? Надивясь этому достаточно, стал я искать в вашей жизни следа евангельского, который привел вас к высокому вашему положению. Но ваши милости алчущих заставляете голодать и делаете бедных ваших подданных жаждущими; вы обдираете тех, которые завещаны благочестивыми христианами на прокормление сирот, и похищаете с гумна стоги и оборги; вы, с вашими слугами, пожираете их труд и кровавый пот; лежа и сидя, смеясь и играя, курите перепущаные горилки, варите троякое самое дорогое пиво и вливаете в пропасть ненасытного чрева; вы и ваши гости пресыщаетесь, а церковные сироты алчут и жаждут, а бедные подданные, в своей неволе, не в состоянии удовлетворить годовому обиходу, теснятся с детьми своими, уменьшают пищу свою со страха, что не хватит хлеба до будущего урожая... Не вы ли забираете у бедных подданных из оборы кони, волы, овцы, тянете с них денежные дани, дани пота и труда, обдираете их до живого, обнажаете, мучите, томите, гоните летом и зимою в непогодное время на комяги и шкуны; а сами, точно идолы, сидите на одном месте, а если и случится перенести этот оплодотворенный труп на другое место, то переносите его безскорбно на колысках, как-будто и с места не трогаясь. Между тем бедные подданные день и ночь трудятся и мучатся для вас, а вы, высосав из них кровь, силы и плоды трудов их, обобрав их до нитки в оборе и коморе, сорванцов своих, которые стоят перед вами, одеваете фалюндышами, утрфинами и каразиями, чтобы насытить око свое красноглядством этих прислужников, тогда как бедные подданные не имеют и простой сермяжки доброй, чтобы покрыть наготу свою. Вы с поту их наполняете мешки золотыми, талярами, полталярками, ортами, четвертаками и трояками; отводите в шкатулах удобные места для почиванья поименованных особ, а у этих бедняков нет и шеляга на покупку соли».