Вместо эпилога (Писатели о Каменеве до и после 16 декабря 1934 г.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вместо эпилога

(Писатели о Каменеве до и после 16 декабря 1934 г.)

В связи с «делом Рютина» в октябре 1932-го Л. Б. Каменев был снова исключен из ВКП(б) и сослан. 27 ноября 1932 г. Горький из Сорренто писал Ромену Роллану: «Буржуазная пресса сообщила об аресте Каменева и Зиновьева, это — неверно. Они оба исключены из партии, как раньше, в 28 г., были исключены из ее Центр. Комитета. Зиновьев — болен и лежит в Москве, в частной больнице, Каменев — выслан в Тобольск. Он будет продолжать работу в издательстве „Академия“, где он — мне кажется, — более на своем месте, чем в политике»[104].

В мае 1933 г. Каменев под безусловным нажимом Горького был освобожден из ссылки и возвращен в Москву, где принят Сталиным. В декабре его восстановили в партии и назначили директором издательства «Academia». Поощряемый Горьким, Каменев делал все, что было в его возможностях для издательства «Academia» — в короткий срок оно стало наиболее культурным издательством СССР: по содержанию и ассортименту изданий, по серьезности их литературной подготовки, качеству переводов, наконец, по уровню полиграфии и художественности иллюстраций. «Academia» работала в условиях, до некоторой степени привилегированных; в других издательствах, например, в ГИХЛе, политический режим был более жестким; но и там случалось, что авторитетное «советское» предисловие могло открыть книге дорогу к читателю. Каменев, не ограничивавший себя литературной работой для издательства «Academia», когда к нему обращались с предложением написать предисловие-паровоз, в этом не отказывал. Он написал в предисловии к изданию в ГИХЛе второй книги воспоминаний Андрея Белого, что «автор воспоминаний ничего существенного не видел, не слышал и не понимал в воссоздаваемой им эпохе»[105]. Понятно, каково было Белому это читать; неудивительно, что давно покинувшие страну литераторы (например, Ходасевич), с гневом и сарказмом ополчились на эти страницы, но сегодня, зная советскую жизнь 1930-х гг., как мы ее знаем, нельзя не согласиться с непредвзятым выводом ученого: «Вторая книга воспоминаний Белого вышла в свет только благодаря тому, что издательское предисловие к ней написал Л. Каменев»[106] — в 1935 г. издание такой книги уже непредставимо.

В июне 1933 г. Горький в письме Сталину рекомендовал именно Л. Б. Каменева назначить вместо себя главным докладчиком на готовившемся Первом съезде советских писателей. Сталин этого не одобрил и на трибуну писательского съезда Каменева не выпустил, но Горький все-таки настоял на избрании Каменева в Правление вновь созданного Союза писателей. Кроме того, в 1934-м, и снова с подачи Горького, Каменев был назначен еще и директором Института мировой литературы, а также Института русской литературы (Пушкинский Дом). Предполагалось также избрание Каменева действительным членом Академии наук СССР. Словом, 1934 год оказался временем интенсивных и разнообразных контактов Каменева с писателями — особенно с Горьким, в частности, периодом обширной их переписки. Многим казалось, что карьера бывшего лидера левой оппозиции вышла на стабильный уровень.

1 декабря 1934 г. был убит Киров. В начале декабря того же года Горький из Тессели отправил Каменеву два деловых письма (первое из них кончалось строчкой «Совершенно ошеломлен убийством Кирова»), Но 16 декабря Каменев был арестован по обвинению в руководстве контрреволюционной группой «Московский центр», подготовившей убийство Кирова. Похоже, что свое последнее письмо Горькому Каменев отправил уже из тюрьмы 17 января 1935 г., на следующий день после вынесения ему приговора: к пяти годам заключения (суд прошел в Ленинграде, Каменеву было вынесено самое легкое наказание, — Зиновьев получил десять — как «менее активному участнику указанной выше группы»; отбывать наказание заключенных отправили в Верхнеуральский политизолятор). Из последнего письма Каменева Горькому опубликовано три фразы[107]. Первая: «К тяжести переживаемого мне было бы бесконечно горько добавить мысль, что Вы имеете право усомниться в правдивости и искренности моего поведения с Вами, в правдивости того, что я говорил Вам при наших встречах». В коротких второй и третьей речь идет о второй жене Каменева Т. И. Глебовой, которую Горький хорошо знал: «Ей будет тяжело. При нужде поддержите ее духовно, подкрепите ее бодрость». Неизвестно, разрешили Горькому прочесть это письмо или нет. 18 января «Литературная газета» продолжила публикацию его статьи «Литературные забавы»[108], в которой сказано: «Вот — мерзавцы убили Кирова, одного из лучших вождей партии <…> Убили Кирова — и обнаружилось, что в рядах партии большевиков прячутся гнилые люди, что среди коммунистов возможны „революционеры“, которые полагают, что если революция не оканчивается термидором, так эта — плохая революция <…> Не удалось убить Димитрова — убили Кирова, собираются убить Тельмана…». Это неопределенная фраза, странная. Никаких фамилий и конкретных обвинений Горький не называет, а цепочка Димитров — Киров — Тельман лишь путает планы Сталина. В любом случае, расстрелять Каменева при жизни Горького вождь не решился; он сделал это сразу после смерти писателя — в августе 1936 г.

Напоследок возвращаемся к 1934 году.

Писательская почта Каменева была на редкость обширной. Приведем одно письмецо, полученное им в августе, перед съездом писателей. Автор письма — писатель не без способностей, политически человек с тонким нюхом и ушлый, в ту пору — редактор популярного литературного ежемесячника «30 дней». Речь идет о Петре Павленко, о котором у нас еще будет подробный разговор в специальной главе. Это письмо отражает общие иллюзии по части каменевской судьбы.

П. А. Павленко — Л. Б. Каменеву.

<Москва, лето 1934>.

Дорогой Лев Борисович

Есть на свете такой журнал «30 дней», который Вас очень любит и уважает, и искренне хочет видеть Вас на своих страницах. Наша редколлегия самая молодая и, возрадовавшись некоторыми успехами журнала, пытается сделать из «30 дней» самый острый журнал, журнал новеллы, рассказа, маленькой пьесы.

Мы очень хотели бы Вас видеть в предсъездовском номере.

Тема — по Вашему выбору. В качестве пожелания, позволяем себе перечислить, что нас и читателей интересовало бы в первую очередь — о новелле, о русской новелле в частности, о работе редактора над классическими вещами и, наконец, диалог о литературе в той Вашей простой и свободной манере, которая делает Вас самым интересным публицистом.

Может быть, Вы хотели бы поспорить о литературных делах? Помечтать? Покритиковать кого-нибудь?

Единственно главное, чтобы Вы дали нам что-нибудь.

Крепко жму Вашу руку

П. Павленко[109].

Не пройдет и четырех месяцев, как Павленко даже имя «самого интересного публициста» сотрет из своей памяти, надеясь, что его письмецо 1934 г., адресованное, как было объявлено, «фашистскому шпиону, диверсанту и убийце», не будет поставлено ему в вину…

Из письма Корнея Чуковского, вернее, из сохранившейся у Каменева рабочей записки без обращения, приведем введение (Опустим деловое, конкретное содержание — замечания к вступительной статье Каменева для двухтомника полного собрания стихов Некрасова). Это письмо коллеге-писателю: «Я люблю язык Ваших позднейших писаний: даже при изложении сложных и запутанных мыслей он остается свободен, изящен и прост. Тем придирчивее я отношусь к случайным погрешностям Вашего стиля…»[110].

Дневники Корнея Чуковского содержат ценнейший для нашего сюжета материал; грех им не воспользоваться:

5 декабря 1934, Москва:

«…Вчера я весь день писал и не выходил из своего 114 номера „Национали“. Вечером позвонил к Каменевым, и они пригласили меня к себе поужинать. У них я застал Зиновьева, который — как это ни странно — пишет статью… о Пушкине („Пушкин и декабристы“). Изумительна версатильность этих старых партийцев. Я помню, как Зиновьев не удостаивал меня даже кивка головы, когда он был недосягаемым мифом (у нас в Ленинграде). <…> Татьяна Ивановна <Глебова> угостила меня луком, ветчиной, пирожками — очень радушно. А потом мы пошли по Арбату к гробу Кирова. На Театральной площади к Колонному залу очередь: человек тысяч сорок попарно. Каменев приуныл: что делать? но, к моему удивлению, красноармейцы, составляющие цепь, узнали Каменева и пропустили нас, — нерешительно, как бы против воли. Но нам преградила дорогу другая цепь. Татьяна Ивановна кинулась к начальнику: „это Каменев“. Тот встрепенулся и даже пошел проводить нас к парадному ходу Колонного зала. Т. И.: „Что это, Лева, у тебя за скромность такая сказал бы сам, что ты Каменев“. — „У меня не скромность, а гордость, потому что а вдруг он скажет: никакого Каменева я знать не знаю“. В Колонный зал нас пропустили вне очереди. В нем даже лампочки электрические обтянуты черным крепом. Толпа идет непрерывным потоком, и гэпеушники подготовляют ее: „скорее, скорее, не задерживайте движения!“ Промчавшись с такой быстротой мимо гроба, я, конечно, ничего не увидел. Каменев тоже. Мы остановились у лестницы, ведущей на хоры, и стали ждать, не разрешит ли комендант пройти мимо гроба еще раз, чтобы лучше его разглядеть. Коменданта долго искали, нигде не могли найти — процессия проходила мимо нас, и многие узнавали Каменева и не слишком почтительно указывали на него пальцами. Оказалось, Каменев добивался совсем не того, чтобы вновь посмотреть на убитого. Он хотел встать в почетном карауле. Наконец явился комендант и ввел нас в круглую „артистическую“ за эстрадой. Там полно чекистов и рабочих, очень печальных, с траурными лицами <…>- и каждые 2 минуты из их числа к гробу отряжают 8 человек почетного караула. Каменев записал и меня. Очень приветливый, улыбающийся, чудесно сложенный человек, страшно утомленный, раздал нам траурные нарукавники — и мы двинулись в залу. Я стоял слева у ног и отлично видел лицо Кирова. Оно не изменилось, но было ужасающе зелено…»[111]

20 декабря, Москва:

«В „Academia“ носятся слухи, что уже 4 дня как арестован Каменев. Никто ничего определенного не говорит, но по умолчаниям можно заключить, что это так. Неужели он такой негодяй? Неужели он имел какое-нб. отношение к убийству Кирова? В таком случае он лицемер сверхъестественный, т. к. к гробу Кирова он шел вместе со мною в глубоком горе, негодуя против гнусного убийцы. И притворялся, что занят исключительно литературой. С утра до ночи сидел с профессорами, с академиками — с Оксманом, с Азадовским, толкуя о делах Пушкинского Дома, будущего журнала и проч. Взял у меня статью о Шекспире, которая ему очень понравилась, звонил мне об этой статье ночью — указывал как переделать ее, спрашивал о радловском переводе „Отелло“ — и казалось, весь поглощен своей литературной работой. А между тем…»[112]

18 января 1935, Ленинград:

«Очень волнует меня дело Зиновьева, Каменева и других. Вчера читал обвинительный акт. Оказывается, для этих людей литература была дымовая завеса, которой они прикрывали свои убогие политические цели. А я-то верил, что Каменев и вправду волнуется по поводу переводов Шекспира, озабочен юбилеем Пушкина, хлопочет о журнале Пушкинского Дома и что вся его жизнь у нас на ладони. Мне казалось, что он сам убедился, что в политике он ломаный грош, и вот он искренне ушел в литературу — выполняя предначертания партии. Все знали, что в феврале он будет выбран в академики, что Горький наметил его директором Всесоюзного Института Литературы, и казалось, что его честолюбие вполне удовлетворено этими перспективами <…> Мы, литераторы, ценили Каменева: в последнее время, как литератор, он значительно вырос, его книжка о Чернышевском[113], редактура „Былого и дум“ стоят на довольно высоком уровне. Приятная его манера обращения с каждым писателем (на равной ноге) сделала то, что он расположил к себе: 1. всех литературоведов, гнездившихся в Пушкинском Доме; 2. всех переводчиков, гнездящихся в „Academia“ и проч, и проч., и проч. Понемногу он стал пользоваться в литературной среде некоторым моральным авторитетом — и все это, оказывается, было ширмой для него, как для политического авантюриста, который пытался захватить культурные высоты в стране, дабы вернуть себе утраченный политический лик. Так ли это? Не знаю. Похоже, что так»[114].

Разговаривая в своем узком кругу, писатели чувствовали себя свободнее, чем перед листом белой бумаги (притом, конечно, что вероятность напороться на тайного агента НКВД в середине 1930-х резко возросла). Вот устное высказывание И. Э. Бабеля, записанное в сентябре 1936 г. сексотом НКВД: «Мне очень жаль расстрелянных потому, что это были настоящие люди. Каменев, например, после Белинского — самый блестящий знаток русского языка и литературы <…> Мне известно, что Гитлер после расстрела Каменева, Зиновьева и др. заявил: „Теперь я расстреляю Тельмана“»…[115]

Реестр писательских откликов на приговоры показательных политических процессов 1936-го куда скромнее, нежели в 1937-м, но тоже внушительный. В 1935 г., когда формулы обвинений вождей оппозиции еще могли казаться правдоподобными, писательских откликов даже «Литературная газета» не публиковала. Иное дело август 1936-го с постоянным клише «бандитские дела Троцкого — Зиновьева — Каменева и их прихвостней», с передовой «Раздавить гадину!». 15 августа печатается сообщение «В прокуратуре Союза ССР» о передаче законченного следствием дела в суд. 20 августа публикуется на двух страницах «Обвинительное заключение». Его сопровождают нескольких писательских статеек — кто написал их от усердия, кто со страху Один из лидеров уже распущенной литературной группы «Перевал» Иван Катаев успевает напечатать: «Троцкий, Зиновьев, Каменев готовили убийства, жертвой которых должны были пасть лучшие люди земли, руководители нового человечества». Про то, что случилось на следующий день, «Литературная газета» сообщает 27 августа: «Уже на последнем заседании партийной группы был разоблачен И. Катаев, тщательно скрывавший от партии свои непосредственные связи и прямую помощь ярым врагам партии — Воронскому и другим». А Воронский еще не арестован, но уже исключен из партии и Союза писателей; списки разоблаченных писателей растут как на дрожжах.

В издательстве «Academia» начиная с 23-го августа прошло пять (!) партийных собраний и обсуждений материалов процесса; несчастные сотрудники высасывают разоблачения из пальца: «Каменев не случайно писал предисловие именно к этой книге, — говорят о томике Макиавелли. — Теории государства и власти он учился у ее автора, а не у Маркса, Ленина и Сталина»[116]. Все работавшие с Каменевым чувствовали, что топор висит над каждым. Для начала — исключали из партии; один из видных перевальцев критик Д. Горбов, состоявший в партии с 1920 г. и чудом оставшийся в живых, по собственному его рассказу, «был исключен из партии в 1935-м на том основании что присутствовал на вечеринке у одного из моих сослуживцев по издательству „Академия“, где был также тогдашний директор этого издательства Л. Б. Каменев»[117]. Можно себе представить, что чувствовал тогда К. И. Чуковский, которого многие могли видеть вместе с Каменевым на похоронах Кирова и уж, конечно, это запомнили.

В перечне авторов выступлений есть имена тех, кого скоро арестуют (В. Киршон, Б. Ясенский, А. Гидаш), тех, кто всегда усердствовал (А. Караваева, В. Инбер, Вс. Вишневский, К. Тренев, В. Финк), иногда мелькнут имена достойных литераторов (Олеша, Лапин, Хацревин, Луговской, Сейфуллина)… То ли еще будет.

Если 27 июля 1935 г. Каменева приговорили уже к десяти годам заключения, то 24 августа 1936-го — к расстрелу. Президиум ЦИК отклонил ходатайства о помиловании всех осужденных. Приговор тотчас же был приведен в исполнение.

Реабилитация состоялась через 52 года.