III. ПУТЬ В РОССИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III. ПУТЬ В РОССИЮ

Судя по всему, Кюстин выехал из Парижа в конце мая 1839 г. в сопровождении своего итальянского слуги Антонио и Туровского. Прошло более месяца, прежде чем он сел в Травемюнде на кронштадтский пакетбот. Не совсем ясно, где он находился в этот промежуток времени. Очевидны его старания запутать следы некоторых своих передвижений, и это ставит под вопрос достоверность того, что он говорит о всех других переездах. Однако нижеследующий маршрут можно считать приблизительно верным.

К 3 июня Кюстин и Гуровский были в Бад-Эмсе на Рейне и, конечно, отнюдь не случайно незадолго до того, как туда же приехал и российский наследник великий князь Александр Николаевич. Кюстин называет это событие фактическим началом своего путешествия в Россию. Он был очевидцем прибытия великого князя, и именно с этого начинается его книга. Он снова увидел наследника на следующий день и еще более подчеркивает среди всего прочего свое даже пугающее впечатление о способности великого князя к притворству, что, как он выражается с изрядной долей цинизма, показывает несомненные способности для обладания колоссальной властью. Но ничего не говорится о том, что он воспользовался случаем и представил наследнику Туровского.

8 июня или около этого дня Кюстин (возможно, уже без Туровского) выехал из Эмса во Франкфурт. Здесь он остановился недели на две, а затем отправился в Бад-Киссинген в шестидесяти пяти милях к востоку, куда прибыл около 24 июня. (Избрав этот путь, он следовал за великим князем, который был в Киссингене уже 18-ю). Кюстин пробыл там день или два и направился затем в Берлин, где тоже остановился на недолгое время, и 3 июля был уже в Любеке, готовясь отплыть из близлежащего Траве - мюнде.

Примечательно, что в описании путешествия он не только ничего не говорит о своих остановках во Франкфурте и Киссингене, а напротив, как бы хочет создать впечатление, что поехал из Эмса прямо в Берлин, и для подтверждения этого даже изменяет дату своего прибытия в прусскую столицу. Вполне естественно возникает вопрос о причинах такой скрытности.

В Бад-Киссингене, а, быть может, также и во Франкфурте, Кюстин встретил одного уже давно знакомого ему по Парижу русского и получил от него рекомендательные письма в Россию. Этим знакомым был человек, хорошо известный в истории русской литературы — Александр Иванович Тургенев.

Он состоял в дальнем родстве с великим романистом Иваном Сергеевичем Тургеневым и был одним из четырех сыновей второго директора Московского университета Ивана Петровича Тургенева, который принадлежал к числу образованнейших русских людей того времени. После службы в молодости в Архиве Министерства иностранных дел Александр Иванович занимал в царствование Александра I пост директора Департамента духовных дел, участвовал в деятельности Комиссии по составлению законов. После Декабрьского восстания по ряду личных и политических причин он жил большей частью за границей. Тургенев нашел себя в таком роде деятельности, который наилучшим образом подходил ему и в психологическом, и в политическом отношениях — он занялся разысканиями в иностранных архивах исторических документов о России и прежде всего тех, которые касались дипломатических связей. Это давало ему возможность годами оставаться в Европе. Он обосновался в Париже, где и проводил в конце тридцатых годов большую часть своего времени.

Этот плотный человек с постоянной одышкой и врожденной общительностью, все время куда-то спешащий, убежденный холостяк, наслаждавшийся благодаря этому полной свободой в своих знакомствах, постоянно совал нос во все дела и знал всех и вся в общественной и литературной жизни Франции и России. Александр Иванович поддерживал теплые дружеские отношения с десятками литераторов и образованных людей европейской элиты. Из оставшихся после него тысяч писем было составлено несколько сборников3, которые являются фундаментальными источниками для истории русской литературы первой половины XIX века. Кроме своих постоянных метаний из России во Францию и обратно, он с помощью самых близких своих друзей, особенно московского почтмейстера А.Я.Булга- кова и князя П.АВяземского, сделал из себя настоящую почтовую контору по обмену литературными материалами между обеими странами. Его корреспонденция наполнена упоминаниями о постоянно пересылавшихся им книгах. Фактически он исполнял в Париже роль неофициального атташе по делам культуры.

Но отношения Тургенева с режимом Николая I были сложными. Он принадлежал к той либерально-аристократической интеллигенции александров-

а Из несколько сотен, адресованных П.АВяземскому и его семейству, многие опубликованы в «Остафьевском архиве князей Вяземских» (1899—1913). Большое число писем, относящихся к молодым годам Тургенева вошли в «Архив братьев Тургеневых» (1911—1921). Обширное собрание составляют также «Письма Александра Тургенева к Булгаковым» (1939). В разное время были опубликованы в русской исторической периодике и другие собрания его писем.

ской эпохи, которая с трудом и даже болью приспосабливалась к новому царствованию. Его брат Николай, известный писатель, был замешан в заговоре декабристов, хотя в дни восстания он за границей, и ему пришлось так и остаться там на долгие десятилетия. Александр не только сохранил дружеские отношения с братом-эмигрантом, но, судя по всему, разделял в большой степени либеральные взгляды и чувства многих своих друзей — разочарование от неуспеха декабристов и подавления польского восстания и вообще неприятие гнетущего николаевского режима. И хотя было бы неправильно рассматривать его разыскания в европейских архивах всего лишь как предлог для жизни за границей, тем не менее создается впечатление, что эта деятельность также служила и благовидным оправданием долговременного отсутствия из России в наступившие трудные времена, давая возможность обойти некоторые нравственные проблемы, которые были бы неизбежны в России.

Тем не менее, у Тургенева оставались влиятельные связи в официальных кругах и совсем неплохие отношения с русскими властями. Хотя его научная работа производилась по поручению правительства, в частности Министерства народного просвещения, которое публиковало его труды, я не нашел никакого свидетельства какого-либо официального статуса[7]. Зато его отношения с российскими посольствами в Париже и других столицах были, по меньшей мере в некоторых из них, близкими и даже сердечными. Большая часть его обширной личной переписки пересылалась по дипломатической почте и, конечно, вряд ли могла избегнуть любопытствующих и недоброжелательных глаз. Но, похоже, его знал даже император и отнюдь не с неблагоприятной стороны. Наконец, как близкий друг Пушкина он присутствовал среди немногих при длительной предсмертной агонии поэта. Император избрал его в качестве того единственного человека, который должен был сопровождать тело Пушкина в его путь на санях к месту последнего упокоения под Псковом. Принимая во внимание болезненный интерес царя к знаменитому поэту, и особенно в обстоятельствах его смерти и похорон, это выглядит как свидетельство несомненного доверия.

Рекомендация, данная Тургеневым Кюстину в Киссингене 25 июня, была только частью письма к его близкому другу поэту и критику Петру Андреевичу Вяземскому, которое маркиз должен был доставить в Петербург. Тургенев писал, в частности, следующее:

«Маркиз де Кюстин, автор «Писем об Испании», «Этело», «Швейцарского пустьшника» /.../ привезет тебе отсюда это письмо и другое, от княгини (жены Вяземского — Дж.К.), с безделками богемского хрусталя. Он приятель и Шатобриана, и Рекамье, и ты его видел у ней. Рекомендую его и князю Одоевскому и от моего имени, и по желанию Фарнгагена, который с ним большой приятель. Он знавал жену его, Рахель /.../. Он пишет свои путешествия. Если поедет в Москву, то передай его Булгакову и Чаадаеву моим именем, и Свербеевой для чести русской красоты

Какое значение имело подобное письмо в связи с общим фоном путешествия и другими влияниями на взгляды Кюстина, это остается не вполне ясным — возможно, оно было не столь уж и велико. Но поскольку Кюстин беседовал о русских делах, по крайней мере, хотя бы с одним из упоминаемых лиц, а, быть может, даже и со всеми, и их отношения окутаны некоторыми интригующими тайнами, а совпадение мнений Кюстина с идеями Чаадаева было уже неоднократно отмечено еще до публикации этого письма, необходимо ближе рассмотреть личности упоминаемых персонажей.

Известный критик, поэт и интимный друг Тургенева, князь Петр Андреевич Вяземский был выдающейся фигурой в литературной жизни того времени, одним из самых близких к Пушкину друзей. Его сочинения отличались язвительным, сатирическим характером и в молодые годы, хотя и в завуалированном виде направлялись против правительства. Несомненно, что наибольший его дар заключался в критическом таланте.

В молодости он служил офицером во время войны 1812 г. (и сражался при Бородине), а потом некоторое время был адъютантом наместника Польши. Но, подобно многим другим, кн. Вяземский в последние годы царствования Александра I разочаровался в правительстве и отошел от дел. Он едва избежал участия в восстании декабристов и впоследствии, примирившись с николаевским режимом, поступил на службу в Министерство финансов. Здесь с течением лет кн. Вяземский постепенно приобрел интерес к своим официальным обязанностям, но становился при этом все более язвительным и мнительным (особенно по отношению к своему собственному положению). Его взгляды менялись в сторону большего консерватизма и защиты режима от иностранных критиков. Ко времени приезда Кюстина он занимал пост вице-директора Департамента внешней торговли.

Зимой 1838 г. кн. Вяземскому было разрешено поехать в Германию для лечения глаз, и он воспользовался этим, чтобы посетить Париж, где, несмотря на свой совершенный французский язык и многочисленные связи с французами, ему еще никогда не приходилось бывать. К огорчению Тургенева, служившему для него гидом, Вяземскому совсем не понравился Париж, и он уехал заскучавший и разочарованный. Именно тогда в салоне мадам де Река- мье он познакомился с Кюстином (скорее всего, мимоходом).

Следует особо отметить, что Вяземский учился в московском иезуитском пансионе. Еще на службе в Польше он проникся интересом и сочувствием к полякам, что, несомненно, подкреплялось и близкой дружбой с Мицкевичем, сонеты которого он переводил на русский язык. Нетрудно представить, что к концу тридцатых годов, когда не стало Пушкина, Мицкевич эмигрировал в Париж, а польское восстание еще совсем живо помнилось по всей России, для Вяземского Польша была самым чувствительным и болезненным предметом. Его собственная память и прежние связи, в том числе и католическое образование, не позволяли ему сочувствовать действиям властей в Польше. В то же время, дружба с Пушкиным, все нарастающий консерватизм и его примирение с режимом препятствовали осуждению правительства.

Князь Владимир Федорович Одоевский — первый, кому Вяземский должен был рекомендовать Кюстина — был весьма известной в Петербурге фигурой: писатель и эстет, музыковед и издатель, он, не обладая богатствами, прославился своим гостеприимством. Нам известны и другие французские писатели (среди них Мармье и юный драматург Оже), которые бывали у него как раз в эти годы. Возможно, его заметное положение радушного хозяина и деятеля культуры могло использоваться правительством или его друзьями (а может быть и обоими) для представления Петербурга в благоприятном свете.

А.Я. Булгаков занимал пост московского почтмейстера и был близким другом и Тургенева, и Вяземского. В молодости он служил по дипломатическому ведомству, а его положение начальника почты, позволяло ему, как и Вяземскому в Министерстве финансов, сохранять лояльные отношения с режимом Николая I (его брат Константин, умерший в 1835 г., занимал пост главноначальствующего Почтовым департаментом). Кроме того, должность Булгакова была весьма полезна для его друзей в отношении связей и поездок, благодаря находившимся у него в подчинении почтовым станциям и подставам лошадей, что являлось тогда главным средством передвижения состоятельных людей. Он мог оказывать весьма существенные услуги Тургеневу в быстрой пересылке его бесчисленных писем и пакетов, а может быть, и в избавлении их от досмотра. В совокупности со службой кн. Вяземского в Департаменте внешней торговли (протекция на таможне) это создавало для связей Тургенева самые благоприятные возможности. Не вдаваясь в интеллектуальные отношения Булгакова с Кюстином, можно не сомневаться в том, что он обеспечил маркиза лошадьми и другими средствами во время его поездки из Москвы в Нижний Новгород и обратно.

Второй человек, которому Вяземский должен был рекомендовать Кюстина хорошо известен каждому изучающему русскую историю и литературу — религиозный мыслитель и автор знаменитого «Философического письма» Петр Яковлевич Чаадаев.

Он являл собой наиболее разительный пример тех талантливых, разочарованных и ожесточившихся дворян, которые хотя и были связаны как личными, так и интеллектуальными отношениями с декабристами, но по тем или иным причинам избежали прямого участия в заговоре и, пережив его, как могли приспособились к жестким реалиям николаевского времени (иногда их довольно метко называли «декабристами без декабря»). Проведший последние годы жизни в уединенной отставке, Чаадаев возвышался над московским обществом, где он изредка появлялся, привлекая всеобщее внимание превосходством ума, гордой и романтической отстраненностью и неотразимым красноречием. Он представляется мне (хотя на этот счет есть разные мнения) очевидным прототипом героя великой комедии Грибоедова «Горе от ума».

Чтобы понять тот интерес, который столь часто проявлялся к возможной связи его идей и книгой Кюстина, нужно прежде всего иметь в виду суть и общий тон «Философического письма». Так принято называть первый из ряда документов, написанных им в 1829 г., как выражение его взглядов на некоторые важнейшие проблемы религиозной и политической философии, в особенности на роль религии в истории и будущих судьбах российского государства3. Списки этого первого письма ходили по рукам чаадаевских друзей в начале 30-х годов, еще до его появления в печати. Они достигли даже Парижа и распространялись там, благодаря все тому же Александру Тургеневу, с тем большим успехом, что были написаны на французском языке (которым Чаадаев владел лучше, чем своим родным русским).

Напомним, что в середине 30-х годов литературный журнал «Телескоп» совершенно неожиданно опубликовал русский перевод первого «Философического письма». Последующие события хорошо из-

а Только первый из этих документов был опубликован при жизни Чаадаева. Остальные отыскались уже в наше время и впервые увидели свет только в 1966 г.

вестны. Взбешенный царь повелел объявить Чаадаева сумасшедшим, посадить под домашний арест и подвергать каждодневному врачебному осмотру.

«Философическое письмо» после этого стало, конечно, знаменитым в анналах русской литературы и русской религиозно-политической мысли. Биограф Чаадаева М.Гершензон писал в первые годы нашего века, что его почти всегда воспринимали вне общего контекста, и поэтому возникло всеобщее непонимание чаадаевских идей. Возможно, то же самое относится и к 30-м годам прошлого века. И если Кюстин находился под влиянием идей Чаадаева, то, конечно, в общепринятом тогда понимании. Сравнение «Философического письма» с его книгой показывает их сходство не только по содержанию, сколько по тональности. Пафосу отрицания в книге Кюстина соответствует скорбный ритм чаадаевской прозы, словно плач по России, ее несчастной истории, ее недоразвитости и тщетной жизни ее одаренного народа2.

Остается лишь заметить, что Чаадаева часто подозревали в принадлежности к Католической церкви и упрекали за более терпимое и благожелательное отношение к ней, чем это было тогда принято среди образованного русского общества.

Последняя из тех, кому рекомендовали Кюстина, была Екатерина Александровна Свербеева, но она не представляет большого интереса для нашей темы. Ее муж, Дмитрий Николаевич, был старым приятелем Чаадаева, а сама она его отдаленной родственницей. Ее салон в Москве посещали многие известные москвичи, в том числе и Чаадаев. Просьба Тургенева в письме к Вяземскому представить ей Кюстина «ради чести русской красоты» — довольно странная, ведь всем были известны его вкусы в этом отношении.

Итак, в конце июня 1839 г. Кюстин приехал через Берлин в Любек, где оставался день или два, прежде чем сесть в Травемюнде на пароход, шедший в Кронштадт. На этой линии плавал тогда «Николай I», оснащенный колесной машиной и традиционными парусами. Несмотря на катастрофу в предыдущем году, когда судно загорелось неподалеку от острова Рюгена, он пользовался у состоятельных русских немалой популярностью, как быстрое и удобное средство для поездок из Петербурга в Европу.

Поэтому в трактире, где остановился Кюстин, бывало много русских, и именно там произошла одна из самых знаменитых сцен, описанных в его книге. Он разговаривал с трактирщиком, и тот удивился его желанию побывать в России. Кюстин спросил, что здесь такого необычного. По словам трактирщика у русских постояльцев как бы два лица: «Когда они сходят с корабля, направляясь в Европу, то все — мужчины, женщины, молодые и старые — выглядят веселыми и счастливыми, подобно сорвавшимся с привязи коням, или птицам, вылетевшим из клетки, или школярам на вакациях; но при возвращении те же самые люди какие-то пришибленные, унылые, смолкшие, с озабоченными лицами»3.

Ни одно другое место в книге не уязвило царя больше, чем этот разговор с трактирщиком. Никто из официозных критиков, набросившихся на Кюстина, не упустил возможности возразить на это в том смысле, что русские так радовались, сойдя на берег в Германии, лишь потому, что страдали на корабле от морской болезни, а при возвращении их удручала перспектива снова подвергнуться этой пытке.

Сев на корабль в Травемюнде, Кюстин наблюдал за прибытием еще одного пассажира, столь грузного, что его приходилось поднимать чуть ли не на руках. Вскоре он разговорился с ним, и их беседы неоднократно потом повторялись. Подробно записанные Кюстином, они стали впоследствии важным свидетельством в его книге. Маркиз был очарован личностью и обхождением князя, который во время плавания преподал ему маленький курс русской истории, остановившись, в частности, на различиях между Россией и Западом, особенностях современного российского правительства и его отношениях с церковью. Все сказанное им ни в коей мере не было русским шовинизмом, а напротив, очень прозападным, очень беспристрастным и в том, что касалось самой России — глубоко скептическим и полным пессимизма. В кратком изложении его мнения сводятся к следующему:

«От вторжений варваров Россию отделяют всего четыре столетия, в то время как на Западе они закончились уже четырнадцать веков назад: подобное различие во времени дает колоссальную разницу национальных обычаев.

Россия еще задолго до татарского завоевания приняла к себе правителей из Скандинавии, а сии последние заимствовали для себя вкусы, искусства и предметы роскоши от императоров и патриархов в Константинополе.

Блестящие фигуры святых и князей, совмещавшиеся иногда в одном лице, ярко вспыхивали в темной ночи русского средневековья, но они совсем не походили на великих деятелей Запада и напоминали скорее библейских царей с их патриархальными обычаями, чем государей рыцарских времен. Поэтому русские не прошли ту школу верности, которая сформировала рыцарские традиции средневековой Европы. У них не было таких понятий, как «честь» или «слово чести». Можно сказать, что распространение рыцарского духа на Восток не пошло дальше Польши. Поляки доблестно сражались ради одной славы. Русские тоже были воинственны, но стремились только к завоеваниям. Как воины они побуждались лишь привычкой к подчинению и корыстью. Поэтому между этими двумя нациями — Польшей и Россией — возникла глубокая пропасть, и чтобы преодолеть ее понадобятся столетия.

Пока Европа никак не могла отдышаться после своих попыток освободить Гроб Господень от неверных, русские все еще платили дань мусульманам и продолжали заимствовать у Византии не только обычаи, искусства, науки и религию, но и ее отвращение к Крестовым походам. Они переняли также от греков их хитрости и обманы в политической жизни.

Русский деспотизм, такой, как он известен теперь, возник в то время, когда по всей остальной Европе было уже отменено рабство. После нашествия монголов свободнейшие из всех народов — славяне — превратились в рабов, сначала у азиатских завоевателей, а потом и у собственных князей. Это привело к деградации всего духа русской общественной жизни»4.

Особенно поразительны были мысли князя о связи между религией и политикой в действиях русского правительства:

«Не подумайте, — здесь я дословно привожу запись Кюстина, — что гонения в Польше происходят от дурных чувств императора. Напротив, это следствие холодного и глубокого расчета. В глазах православных все эти жестокости достойны всяческой похвалы. Государя просвещает Св. Дух, возвышая его над всем человеческим, и Бог благословляет сего исполнителя Высшей Воли. Если смотреть с этой точки зрения, то чем более жестоки судьи и палачи, тем больше в них святости. Ваши легитимистские газеты сами не понимают, что говорят, когда ищут для себя союзников среди русских схизматиков. Скорее произойдет всеевропейская революция, чем российский император искренне встанет на сторону католической партии. Легче воссоединить протестантов с Папой Римским, чем сделать это по отношению к русскому самодержавию, потому что протестантам /.../ нужно поступиться всего лишь своей сектантской гордыней, в то время как император обладает вполне реальной и действенной властью, от которой он никогда добровольно не откажется. У римской церкви и всего с ней связанного нет более опасного врага, чем московит- ский самодержец, видимый глава своей собственной церкви, и я поражаюсь, как итальянцы с их природной проницательностью все еще не видят опасности, исходящей с этой стороны»5.

Нетрудно понять, что это идеи воинствующего католицизма, резко антагонистичны и к русской власти, и к русской церкви. То значение, которое придает им Кюстин в своей книге, свидетельствует о произведенном на него глубоком впечатлении.

Кюстин постарался (хотя и не слишком) скрыть имя своего необычайного собеседника и обозначил его лишь как «князь К***». Однако эта личность совершенно очевидна и заслуживает более подробного рассмотрения, не только благодаря ее значению в путешествии Кюстина, но и сама по себе.

Князь Петр Борисович Козловский вступил на дипломатическую службу в самом начале века. Он был поверенным в делах при сардинском дворе как раз в то время, когда Жозеф де Местр занимал пост сардинского посланника в Петербурге. Как и Кюстин, князь Козловский присутствовал на Венском конгрессе. В 1820 г. ему пришлось оставить службу, как говорили, из-за его донесения о политике Метгерниха в Германии, которое противоречило взглядам императора®. Но вместо того, чтобы

а Отставка Козловского может также отчасти объясняться и интригами Метгерниха.

сразу уехать в Россию, он долгие годы жил в Европе как частное лицо и возвратился только после двадцати трех лет непрерывного отсутствия. Какое- то время князь Козловский сотрудничал с Пушкиным в издании «Современника». Около 1836 г. его вновь приняли на государственную службу и послали в Варшаву к наместнику Польши фельдмаршалу Паскевичу. Там он оставался в течение трех лет, успешно занимаясь образовательными программами по введению в польских школах русской системы обучения3. Во время встречи с Кюстином он ехал обратно в Россию, и это была одна из его последних поездок. Козловский умер на следующий год в Германии, что само по себе позволило маркизу обширно цитировать его высказывания.

В дипломатических и светских салонах Европы князь был даже не знаменитостью, а скорее какой- то легендарной личностью из-за тучности, сходства его лица с Бурбонами (особенно с Людовиком XVI), доброжелательного и щедрого характера, но более всего благодаря блестящему остроумию и очаровывавшим беседам. Зачастую он изображал клоуна, чтобы притвориться, будто его тоже смешит собственная толщина. Однако все кто знал его подтверж-

а Сведения о службе Козловского в Варшаве содержатся в книге князя Щербатова «Генерал-фелвдмаршал князь Пас- кевич. Его жизнь и деятельность» (СПб., 1896. Т. 5. С. 175— 176). По характеристике Щербатова «князь Козловский, старый и замечательно образованный и умный дипломат, к которому Государь не благоволил, но который жил у князя Варшавского (т.е. Паскевича. — Дж.К) в качестве друга дома, состоя при нем по особым поручениям»6. Хотя фельдмаршал и относился к Козловскому вполне благосклонно, тем не менее, даже когда тот жил в его доме, за ним следила тайная полиция — удручающий пример атмосферы в русских правительственных кругах при Николае I. Впрочем, быть может, это делалось ради безопасности самого Козловского.

дают, что князь обладал глубоким и оригинальным умом. Специально приглашали гостей, если ждали Козловского, как это бывает с великими музыкантами, и будто бы ему довелось даже несколько вечеров подряд пересказывать сложившийся в его голове целый роман, который он ленился записать на бумаге. Я признателен слависту Джону Саймонсу за его сообщение, что князь Козловский был первым русским, получившим ученую степень в Оксфорде, даже раньше, чем царь Александр I7. Полагаю, это была награда за те его качества, которые проявлялись при беседах, поскольку он вообще писал крайне редко, утверждая, что скверные значки азбуки мешают плавному течению мыслей.

Князь Козловский был в глубочайшем смысле слова эмигрантом. Большая часть его взрослой и профессиональной жизни прошла вне России. Недаром профессор Глеб Струве назвал его биографию «Русский европеец»[8]. Действительно, с Европой у Козловского установились самые тесные связи. Уезжая последний раз в Россию, он оставил нечто вроде морганатической итальянской жены и двоих детей[9]. Кроме того, он, несомненно, был католиком (весьма важное обстоятельство для влияния на Кюстина), но не в смысле церковной набожности, но по своим убеждениям в правоте и легитимности претензий римской церкви на вселенскую духовную власть, и как католик не мог не быть противником православия и Русской Православной церкви. Все это, естественно, укрепляло его связи с Польшей, что было весьма важно в глазах Кюстина.

Во время службы в Варшаве кн. Козловский имел репутацию доброго друга поляков, за которых он неоднократно вступался перед наместником. В этой связи интересны различные гипотезы по поводу фрагмента пушкинского стихотворения, написанного, очевидно, в 1834—1835 гг., но обнаруженного только в начале нашего века8. Поэт резко нападает в нем на какого-то неназванного человека за его любовь к иноземцам и презрение к собственному народу. Он будто бы потирал от удовольствия руки при известиях о русских неудачах во время польского восстания 1830—1831 гг. Покойный профессор Вацлав Ледницкий склонялся к тому, что эти строки направлены против Чаадаева или Вяземского. Профессор Струве в своей биографии кн. Козловского убедительно доказывает, что значительно более вероятной мишенью этих упреков следует считать именно Козловского. В противоположность Чаадаеву, он не скрывал своих симпатий к восставшим полякам. А по сравнению с Вяземским князь был все-таки самоизгнанником, отчужденным от родной страны. Нам же остается добавить только то, что все трое оказались тесно связаны с поездкой Кюстина.

Если бы рассказ маркиза действительно сообщал все о его отношениях с кн. Козловским и о связи последнего с какими-то другими сторонами его поездки, мы распрощались бы уже с этой колоритной и впечатляющей личностью. Но тут снова возникают некоторые любопытные обстоятельства, и их никак нельзя не отметить, даже если на возникающие при этом вопросы нет удовлетворительных ответов.

Во-первых, выясняются связи кн. Козловского кое с кем из персонажей, упоминаемых в рекомендательном письме Тургенева. Из книги профессора Струве известно, что Александр Тургенев, его брат Николай и братья Булгаковы были давними и ближайшими друзьями Козловского, а с Вяземским, хотя и несколько позже, у него возникли теплые и близкие отношения. Именно Тургенев и Вяземский в следующем году написали его некрологи.

Во-вторых, хотя Кюстин и оставляет у читателя впечатление, что он познакомился с кн. Козловским только на корабле и даже расспрашивал о нем других пассажиров, есть свидетельства обратного: они встречались незадолго до этого, когда Кюстин останавливался в июне во Франкфурте. Некоторые разговоры, включенные в книгу Кюстина, происходили именно тогда3. Возникает вопрос — к чему вся эта таинственность и все эти недоговорки? Когда книга была готова для публикации, кн. Козловский уже три года как лежал в могиле. Ему ничто не могло

а По всей видимости, Кюстин приехал во Франкфурт 9 или 10 июня. Из корреспонденции Тургенева следует, что Александр Иванович встречался там же с Козловским 8 июня. Г-н Кадо заметил, что в конце тех мест книги Кюстина, где он ссылается на Козловского, есть загадочное подстрочное примечаниете ёё. Vol. I. Р. 150.), о том, что это было написано 10 июня 1839 г. Г-н Кадо заметил также, что фраза о будто бы первой их встрече на корабле, отсутствует в первом издании, а появилась только во втором и всех последующих.

Примечателен и тот факт, что один из самых давних и близких приятелей Кюстина во Франкфурте, Варнгаген фон Энзе, был связан тесными дружескими отношениями также и с Козловским. Все трое много лет назад присутствовали на Венском конгрессе. Поэтому вполне вероятно, что Кюстин все-таки встретился с Козловским во Франкфурте.

повредить. Для чего же Кюстину понадобилось скрывать их прежнее знакомство и встречу во Франкфурте? Пока на это нет никакого ответа.

В те времена судьбы людей как-то странно переплетались. Среди других пассажиров на борту «Николая I» оказался, по крайней мере, еще один, которому впоследствии пришлось сыграть некоторую роль (хотя и не столь уж заметную) в связи с книгой Кюстина. Маркизу показалось, что он угадал в этом человеке русского агента, пытавшегося разузнать о цели его поездки и выведать его отношение к России. Как это теперь подтвердилось, Кюстин не ошибся. Через три года он безжалостно поставил черную метку, рассказав в своей книге, как на корабле к нему подошел человек,

«...нечто вроде русского ученого, составителя грамматик, переводчика всех немецких сочинений и профессора не знаю уж какого коллежа /.../. Свобода его высказываний показалась мне подозрительной /.../, и я подумал, что, приближаясь к России, неизбежно встретишь ученых подобною сорта»9.

Этот случай имеет свою забавную сторону, поскольку сей господин, несомненно уязвленный словами Кюстина, стал впоследствии одним из самых ожесточенных критиков его книги. Это был весьма известный в литературных кругах человек: Николай Иванович Греч, журналист, издатель и автор ценной книги о структуре русского языка10. Судя по всему, именно в эти годы он провел много времени в Париже и действительно содействовал русской полиции в качестве источника сведений о тамошней русской колонии. Ему однако не была свойственна скрытность, поэтому о его роли осведомителя знал не только Кюстин! Парижские поляки будто бы развлекались тем, что рассылали визитные карточки с надписью: «Н.Греч. Главный шпион Его Величества Императора Всероссийского»[10]

Прежде чем вступить вместе с Кюстином на русскую землю, стоит еще раз обратиться к уже упоминавшимся персонажам, чьи отношения с ним имели более серьезный характер, нежели встреча с Гречем, и вспомнить о той общественной атмосфере, которой были окружены такие люди, как Козловский, Тургенев и другие, упоминавшиеся в рекомендательном письме.

Следует иметь в виду, что культурные и социальные реформы в России в конце XVIII в., особенно при Екатерине II, привели к появлению в первые годы нового столетия целого созвездия талантов — писателей, поэтов, публицистов, педагогов, администраторов и дипломатов. Они происходили по большей части из аристократии и поместного дворянства. Многие с воодушевлением сотрудничали с режимом Александра I во время первого, либерального периода его царствования. Однако нарастающий консерватизм императора в последние его годы оттолкнул их от власти и способствовал оппозиционной и даже конспиративной деятельности; кульминацией чего явилось восстание 1825 г. В нем участвовали и многие из этих людей, погибшие потом на виселице или в Сибири. Другие, только сочувствовавшие декабристам, подобно Пушкину, продолжали — но уже с большими трудностями николаевского режима — свою литературную или служебную карьеру.

Среди них было и немало озлобленных людей с пошатнувшейся верой в себя и подорванным юношеским энтузиазмом. Они не принимали существующий режим и сочувствовали его жертвам, нередко испытывая при этом чувство вины за то, что не оказались в их числе.

И вдобавок ко всему этому вспыхнуло польское восстание 1830—1831 гг., также жестоко подавленное. Можно предположить, что реакция этих людей была приблизительно такая же, как и у советской литературной интеллигенции после вторжения в Чехословакию в 1968 г. У них еще не утихла боль по декабристам, и они не могли не сочувствовать полякам, но в то же время было уязвлено их национальное чувство теми потоками недостоверной, а иногда и недобросовестной критики, которые изливались по поводу этих событий с Запада. Таким образом, в одной душе нередко боролись политический идеализм и русский патриотизм. Они понимали западные симпатии к полякам, но не переносили обычно связанной с ними русофобии. Это хорошо выразил Пушкин: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство»12.

Порожденные польским восстанием внутренние конфликты чувства и совести со всеми их последствиями, пожалуй, лучше всего отражены в литературных произведениях и личных отношениях двух великих поэтов: Пушкина и Мицкевича. Последний еще до польского восстания жил в Петербурге, где его чрезвычайно почитали и чуть ли не делали из него светского льва. Он поддерживал дружеские отношения со многими русскими писателями, в том числе и с Пушкиным. Но после восстания Мицкевич уехал к польским изгнанникам в Париж и опубликовал там антирусскую поэму «Дзяды». То, что он во многом не только имел в виду своих русских друзей, но даже предназначал ее для них, видно хотя бы из посвящения, обращенного к ним. А то настроение, в котором он писал поэму, явствует из разящих слов того же посвящения:

Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши, Слезами родины пускай язвит мой стих, Пусть, разъедая, жжет — не вас, но цепи ваши13.

Ничто не могло более жестоко уязвить разрывающиеся чувства русских интеллигентов, чем эти слова друга, почитавшегося чуть ли не величайшим славянским поэтом своего времени. Вся сила их реакции нашла выражение в великой поэме Пушкина «Медный всадник», в которой он с открытым забралом принял вызов Мицкевича, избрав как название и центр своего произведения статую Петра Великого, а вступление к поэме превратив в торжествующую хвалебную песнь граду Петрову, где восхвалялись не только красоты, но также богатство и красочность его жизни13а.

Когда Кюстин приехал в Россию, Пушкина уже два года как не было в живых, но эта мучительная полемика все еще разрывала интеллектуальную жизнь России и до некоторой степени даже Франции — в той мере, насколько там интересовались Россией. Это было противостояние двух взаимоисключающих взглядов: отрицательного, безнадежного, согласно которому все старания русских правителей в XVIII в. привести страну в Европу окончились неудачей и, с другой стороны, оптимистического, распространенного почти исключительно среди самих русских и основанного не столько на каких-либо разумных основаниях или реально наблюдаемых фактах, сколько на осознании эпических размеров русской трагедии и вере в то, что так или иначе безмерные страдания не могли быть совершенно напрасны, и когда-нибудь из этого воспоследует нечто положительное, соизмеримое по своему благу с катастрофизмом прежней истории3.

Следует особо подчеркнуть, что подобный конфликт разделял не только людей; часто он поселялся в душе одного человека. Создается впечатление, что среди той выдающейся литературной и чиновной интеллигенции эпохи Александра I, дожившей до конца 1830-х годов — людей уже немолодых, сильно потрепанных жизнью и во многом разочаровавшихся — нарастало неприятие западного критицизма и даже стремление защитить существующий режим от нападок иностранцев14. Этим они защищали и самих себя, свою совесть, отнюдь не только то, что пережили 1825 г., в то время как другие пострадали или погибли, а еще и свое пребывание в России в противоположность эмигрантам, таким как Герцен и Мицкевич. Этот конфликт делал их мнительными и опасливыми в отношениях с чужаками. Именно к таким людям Кюстин получил рекомендации Тургенева; несомненно, он встречал и других таких же, а не только Вяземского и Чаадаева.

Если рассматривать людей, связанных с приездом Кюстина, по их отношению к этой болезненной дихотомии, то видно, что они придерживались самых различных взглядов. Я не располагаю сведениями относительно Булгакова и князя Одоевского. Вяземский, я полагаю, был полностью на стороне Пушкина15. Чаадаев и Александр Тургенев разрыва-

а Здесь невольно вспоминаются знаменитые строки Тютчева:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить, У ней особенная стать — В Россию можно только верить.

лись между обеими сторонами16. Козловский, к чьим взглядам Кюстин оказался наиболее восприимчивым, безусловно поддерживал Мицкевича.

Таким образом, с самого начала своей поездки Кюстин, находившийся под сильным польско-католическим влиянием, попал в атмосферу столь различающихся и даже противоположных взглядов и мнений.