Глава 7. «Переплавка» Кобы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7. «Переплавка» Кобы

(Троцкий Л. Сталин. Опыт политической биографии. Том 1)

Обратимся к любопытной книге Л. Троцкого «Сталин. Опыт политической биографии». Воспоминания и размышления этого политического деятеля ценны тем, что образ Сталина дается в них с учетом масштабного и весьма противоречивого исторического контекста. Итак, вот что пишет автор в одной из глав: «1917 год… Это был самый важный год в жизни страны и особенно того поколения профессиональных революционеров, к которому принадлежал Иосиф Джугашвили. На оселке этого года испытывались идеи, партии и люди.

Сталин застал в Петербурге, переименованном в Петроград, обстановку, которой он не ждал и не предвидел. Накануне войны большевизм господствовал в рабочем движении, особенно в столице. В марте 1917 года большевики оказались в Советах в ничтожном меньшинстве. Как это случилось? В движении 1911–1914 гг. участвовали значительные массы, но они составляли все же лишь небольшую часть рабочего класса. Революция подняла на ноги не сотни тысяч, а миллионы. Состав рабочих обновился к тому же благодаря мобилизации чуть ли не на 40 %. Передовые рабочие играли на фронте роль революционного бродила, но на заводах их заменили серые выходцы из деревни, женщины, подростки. Этим свежим слоям понадобилось, хоть вкратце, повторить тот политический опыт, который авангард проделал в предшествующий период. Февральским восстанием в Петрограде руководили передовые рабочие, преимущественно большевики, но не большевистская партия. Руководство рядовых большевиков могло обеспечить победу восстания, но не завоевание политической власти. В провинции дело обстояло еще менее благоприятно. Волна жизнерадостных иллюзий и всеобщего братания при политической неграмотности впервые пробужденных масс создала естественные условия для господства мелкобуржуазных социалистов: меньшевиков и народников. Рабочие, а за ними и солдаты, выбирали в Совет тех, которые, по крайней мере на словах, были не только против монархии, но и против буржуазии. Меньшевики и народники, собравшие в своих рядах чуть ли не всю интеллигенцию, располагали неисчислимыми кадрами агитаторов, которые звали к единству, братству и подобным привлекательным вещам. От лица армии говорили преимущественно эсеры, традиционные опекуны крестьянства, что не могло не повышать авторитет этой партии в глазах свежих слоев пролетариата. В результате господство соглашательских партий казалось, по крайней мере им самим, незыблемым.

Хуже всего было, однако, то, что большевистская партия оказалась событиями застигнута врасплох. Опытных и авторитетных вождей в Петрограде не было. Бюро ЦК состояло из двух рабочих, Шляпникова и Залуцкого, и студента Молотова (первые два стали впоследствии жертвами чистки, последний – главой правительства). В «Манифесте», изданном ими после февральской победы от имени Центрального Комитета, говорилось, что «рабочие фабрик и заводов, а также восставшие войска должны немедленно выбрать своих представителей во Временное революционное правительство». Но сами авторы «Манифеста» не придавали своему лозунгу практического значения. Они совсем не собирались открыть самостоятельную борьбу за власть, а готовились в течение целой эпохи играть роль левой оппозиции».

Проследим за мыслью Троцкого далее: «Массы с самого начала решительно отказывали либеральной буржуазии в доверии, не отделяя ее от дворянства и бюрократии. Не могло быть, например, и речи о том, чтоб рабочие или солдаты подали голос за кадета. Власть оказалась полностью в руках социалистов-соглашателей, за которыми стоял вооруженный народ. Но не доверяющие самим себе соглашатели добровольно передали власть ненавистной массам и политически изолированной буржуазии. Весь режим оказался основан на qui pro quo. Рабочие, притом не только большевики, относились к Временному правительству, как к врагу. На заводских митингах почти единогласно принимались резолюции в пользу власти Советов. Активный участник этой агитации, большевик Дингельштедт, позднейшая жертва чистки, свидетельствует: «Не было ни одного рабочего собрания, которое отклонило бы нашу резолюцию такого содержания…» Но Петроградский Комитет под давлением соглашателей приостановил эту кампанию. Передовые рабочие изо всех сил стремились сбросить опеку оппортунистических верхов, но не знали, как парировать ученые доводы о буржуазном характере революции. Различные оттенки в большевизме сталкивались друг с другом, не доводя своих мыслей до конца. Партия была глубоко растеряна. «Каковы лозунги большевиков, – вспоминал позже видный саратовский большевик Антонов, – никто не знал… Картина была очень неприятная…»

Двадцать два дня между прибытием Сталина из Сибири (12 марта) и прибытием Ленина из Швейцарии (3 апреля) представляют для оценки политической физиономии Сталина исключительное значение. Перед ним сразу открывается широкая арена. Ни Ленина, ни Зиновьева в Петрограде нет. Есть Каменев, известный своими оппортунистическими тенденциями и скомпрометированный своим поведением на суде. Есть молодой и малоизвестный партии Свердлов, больше организатор, чем политик. Неистового Спандарьяна нет: он умер в Сибири. Как в 1912 году, так и теперь, Сталин оказывается на время если не первой, то одной из двух первых большевистских фигур в Петрограде. Растерянная партия ждет ясного слова; отмолчаться невозможно. Сталин вынужден давать ответы на самые жгучие вопросы: о Советах, о власти, о войне, о земле. Ответы напечатаны и говорят сами за себя.

Немедленно по приезде в Петроград, представлявший в те дни один сплошной митинг, Сталин направляется в большевистский штаб. Три члена бюро ЦК в сотрудничестве с несколькими литераторами определяли физиономию «Правды». Они делали это беспомощно, но руководство партией было в их руках. Пусть другие надрывают голоса на рабочих и солдатских митингах, Сталин окопается в штабе. Свыше четырех лет назад, после Пражской конференции, он был кооптирован в ЦК. После того много воды утекло. Но ссыльный из Курейки умеет держаться за аппарат и продолжает считать свой мандат непогашенным. При помощи Каменева и Муранова он первым делом отстранил от руководства слишком «левое» Бюро ЦК и редакцию «Правды». Он сделал это достаточно грубо, не опасаясь сопротивления и торопясь показать твердую руку.

«Прибывшие товарищи, – писал впоследствии Шляпников, – были настроены критически и отрицательно к нашей работе». Ее порок они видели не в нерешительности и бесцветности, а, наоборот, в чрезмерном стремлении отмежеваться от соглашателей. Сталин, как и Каменев, стоял гораздо ближе к советскому большинству. Уже с 15 марта «Правда», перешедшая в руки новой редакции, заявила, что большевики будут решительно поддерживать Временное правительство, «поскольку оно борется с реакцией или контрреволюцией…». Парадокс этого заявления состоял в том, что единственным серьезным штабом контрреволюции являлось именно Временное правительство. Того же типа был ответ насчет войны: пока германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен «стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд – снарядом…». Статья принадлежала Каменеву, но Сталин не противопоставил ей никакой другой точки зрения. От Каменева он вообще отличался в этот период разве лишь большей уклончивостью. «Всякое пораженчество, – писала «Правда», – а вернее то, что неразборчивая печать под охраной царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда показался первый революционный полк». Это было прямым отмежеванием от Ленина, который проповедовал пораженчество вне досягаемости для царской цензуры, и подтверждением заявлений Каменева на процессе думской фракции, но на этот раз также и от имени Сталина. Что касается «первого революционного полка», то появление его означало лишь шаг от византийского варварства к империалистской цивилизации.

«День выхода преобразованной “Правды”, – рассказывает Шляпников, – был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии, Исполнительного комитета, был преисполнен одной новостью: победой умеренных благоразумных большевиков над крайними. В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками… Когда этот номер “Правды” был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников… Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что “Правда” была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями “Правды”, то потребовали исключения их из партии». Изложение Шляпникова перерабатывалось им в духе смягчения под давлением Сталина, Каменева и Зиновьева в 1925 г., когда эта «тройка» господствовала в партии. Но оно все же достаточно ярко рисует первые шаги Сталина на арене революции, как и отклик передовых рабочих. Резкий протест выборжцев, который «Правде» пришлось вскоре напечатать на своих столбцах, побудил редакцию стать осторожнее в формулировках, но не изменить курс.

Политика Советов была насквозь пропитана духом условности и двусмысленности. Массы больше всего нуждались в том, чтобы кто-нибудь назвал вещи их настоящим именем: в этом, собственно, и состоит революционная политика. Но никто этого не делал, боясь потрясти хрупкое здание двоевластия. Наибольше фальши скоплялось вокруг вопроса о войне. 14 марта Исполнительный комитет внес в Совет проект манифеста «К народам всего мира». Рабочих Германии и Австро-Венгрии этот документ призывал отказаться «служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров». Тем временем сами вожди Совета совсем не собирались рвать с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками и банкирами, своими собственными и всех стран Антанты. Газета министра иностранных дел Милюкова с удовлетворением писала, что «воззвание развертывается в идеологию, общую нам со всеми нашими союзниками». Это было совершенно верно: в таком именно духе действовали французские министры-социалисты с начала войны. Почти в те же часы Ленин писал в Петроград через Стокгольм об угрожающей революции опасности прикрытия старой империалистической политики новыми революционными фразами: «Я даже предпочту раскол с кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму». Но идеи Ленина не нашли в те дни ни одного защитника.

Единогласное принятие манифеста в Петроградском Совете означало не только торжество империалиста Милюкова над мелкобуржуазной демократией, но и торжество Сталина и Каменева над левыми большевиками. Все склонились перед дисциплиной патриотической фальши. «Нельзя не приветствовать, – писал Сталин в «Правде», – вчерашнее воззвание Совета… Воззвание это, если оно дойдет до широких масс, без сомнения вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» На самом деле в подобных воззваниях на Западе недостатка не было, и они лишь помогали правящим классам поддерживать мираж войны за демократию.

Посвященная манифесту статья Сталина в высшей степени характерна не только для его позиции в данном конкретном вопросе, но и для его метода мышления вообще. Его органический оппортунизм, вынужденный, благодаря условиям среды и эпохи, временно искать прикрытия в абстрактных революционных принципах, обращается с ними, на деле, без церемонии. В начале статьи автор почти дословно повторяет рассуждения Ленина о том, что и после низвержения царизма война на стороне России сохраняет империалистский характер. Однако при переходе к практическим выводам он не только приветствует с двусмысленными оговорками социал-патриотический манифест, но и отвергает, вслед за Каменевым, революционную мобилизацию масс против войны. «Прежде всего несомненно, – пишет он, – что голый лозунг: долой войну! совершенно непригоден как практический путь». На вопрос: где же выход? он отвечает: «Давление на Временное правительство с требованием изъявления своего согласия немедленно открыть мирные переговоры…» При помощи дружественного «давления» на буржуазию, для которой весь смысл войны в завоеваниях, Сталин хочет достигнуть мира «на началах самоопределения народов». Против подобного филистерского утопизма Ленин направлял главные свои удары с начала войны. Путем «давления» нельзя добиться того, чтоб буржуазия перестала быть буржуазией: ее необходимо свергнуть. Но перед этим выводом Сталин останавливался в испуге, как и соглашатели.

Не менее знаменательна статья Сталина «Об отмене национальных ограничений» («Правда», 25 марта). Основная идея автора, воспринятая им еще из пропагандистских брошюр времен тифлисской семинарии, состоит в том, что национальный гнет есть пережиток Средневековья. Империализм, как господство сильных наций над слабыми, совершенно не входит в его поле зрения. «Социальной основой национального гнета, – пишет он, – силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия… В Англии, где земельная аристократия делит власть с буржуазией, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лендлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)».

Ряд диковинных утверждений, которыми переполнена статья – будто в демократиях обеспечено национальное и расовое равенство; будто в Англии власть во время войны перешла к лендлордам; будто ликвидация феодальной аристократии означает уничтожение национального гнета, – насквозь проникнуты духом вульгарной демократии и захолустной ограниченности. Ни слова о том, что империализм довел национальный гнет до таких масштабов, на которые феодализм, уже в силу своего ленивого провинциального склада, был совершенно не способен. Автор не продвинулся теоретически вперед с начала столетия; более того, он как бы совершенно позабыл собственную работу по национальному вопросу, написанную в начале 1913 г. под указку Ленина.

«Поскольку русская революция победила, – заключает статья, – она уже создала этим фактические условия для национальной свободы, ниспровергнув феодально-крепостническую власть». Для нашего автора революция остается уже полностью позади. Впереди, совершенно в духе Милюкова и Церетели, – «оформление прав» и «законодательное их закрепление». Между тем не только капиталистическая эксплуатация, о низвержении которой Сталин и не думал, но помещичье землевладение, которое он сам объявил основой национального гнета, оставались еще незатронутыми. У власти стояли русские лендлорды типа Родзянко и князя Львова. Такова была – трудно поверить и сейчас! – историческая и политическая концепция Сталина за десять дней до того, как Ленин провозгласил курс на социалистическую революцию.

28 марта, одновременно с совещанием представителей важнейших Советов России, открылось в Петрограде Всероссийское совещание большевиков, созванное бюро ЦК. Несмотря на месяц, протекший после переворота, в партии царила совершенная растерянность, которую руководство последних двух недель только усугубило. Никакого размежевания течений еще не произошло. В ссылке для этого понадобился приезд Спандарьяна; теперь партии пришлось дожидаться Ленина. Крайние патриоты, вроде Войтинского, Элиавы и др., продолжали называть себя большевиками и участвовали в партийном совещании наряду с теми, кто считал себя интернационалистами. Патриоты выступали гораздо более решительно и смело, чем полупатриоты, которые отступали и оправдывались. Большинство делегатов принадлежало к болоту и, естественно, нашло в Сталине своего выразителя. «Отношение к Временному правительству у всех одинаковое», – говорил саратовский делегат Васильев. «Разногласий в практических шагах между Сталиным и Войтинским нет», – с удовлетворением утверждал Крестинский. Через день Войтинский перейдет в ряды меньшевиков, а через семь месяцев поведет казачьи части против большевиков.

Поведение Каменева на суде не было, видимо, забыто. Возможно, что среди делегатов шли разговоры также и о таинственной телеграмме великому князю. Исподтишка Сталин мог напоминать об этих ошибках своего друга. Во всяком случае, главный политический доклад об отношении к Временному правительству был поручен не Каменеву, а менее известному Сталину. Протокольная запись доклада сохранилась и представляет собой для историка и биографа неоценимый документ: дело идет о центральной проблеме революции, именно, о взаимоотношении между Советами, опиравшимися непосредственно на вооруженных рабочих и солдат, и буржуазным правительством, опиравшимся только на услужливость советских вождей. «Власть поделилась между двумя органами, – говорил на совещании Сталин, – из которых ни один не имеет полноты власти… Совет фактически взял почин революционных преобразований; Совет – революционный вождь восставшего народа, орган, контролирующий Временное правительство. Временное правительство взяло фактически роль закрепителя завоеваний революционного народа. Совет мобилизует силы, контролирует. Временное же правительство, упираясь, путаясь, берет роль закрепителя тех завоеваний народа, которые уже фактически взяты им». Эта цитата стоит целой программы!

Взаимоотношения между двумя основными классами общества докладчик изображает как разделение труда между двумя «органами»: Советы, т. е. рабочие и солдаты, совершают революцию; правительство, т. е. капиталисты и либеральные помещики, «закрепляют» ее. В 1905–1907 гг. сам Сталин не раз писал, повторяя Ленина: «Русская буржуазия антиреволюционна, она не может быть ни двигателем, ни тем более вождем революции, она является заклятым врагом революции, и с ней надо вести упорную борьбу». Эта руководящая политическая идея большевизма отнюдь не была опровергнута ходом Февральской революции. Милюков, вождь либеральной буржуазии, говорил за несколько дней до переворота на конференции своей партии: «Мы ходим по вулкану… Какова бы ни была власть, – худа или хороша, – но сейчас твердая власть необходима более, чем когда-либо». После того как переворот вопреки сопротивлению буржуазии разразился, либералам не оставалось ничего другого, как встать на почву, созданную его победой. Именно Милюков, объявлявший накануне, что даже распутинская монархия лучше, чем низвержение вулкана, руководил ныне Временным правительством, которое должно было, по Сталину, «закреплять» завоевания революции, но которое в действительности стремилось задушить ее. Для восставших масс смысл революции состоял в уничтожении старых форм собственности, тех самых, на защиту которых встало Временное правительство. Непримиримую классовую борьбу, которая, несмотря на усилия соглашателей, каждый день стремилась превратиться в гражданскую войну, Сталин изображал как простое разделение труда между двумя аппаратами. Так не поставил бы вопроса даже левый меньшевик Мартов. Это есть теория Церетели, оракула соглашателей, в ее наиболее вульгарном выражении: на арене демократии действуют «умеренные» и более «решительные» силы и разделяют между собою работу: одни завоевывают, другие закрепляют. Мы имеем здесь перед собою в готовом виде схему будущей сталинской политики в Китае (1924–1927), в Испании (1934–1939), как и всех вообще злополучных «народных фронтов».

«Нам невыгодно форсировать сейчас события, – продолжал докладчик, – ускоряя процесс откалывания буржуазных слоев… Нам необходимо выиграть время, затормозив откалывание среднебуржуазных слоев, чтобы подготовиться к борьбе с Временным правительством». Делегаты слушали эти доводы со смутной тревогой. «Не отпугивать буржуазию» – было всегда лозунгом Плеханова, а на Кавказе – Жордания. На ожесточенной борьбе с этим ходом идей вырос большевизм. «Затормозить откалывание» буржуазии нельзя иначе, как затормозив классовую борьбу пролетариата; это, по существу, две стороны одного и того же процесса. «Разговоры о незапугивании буржуазии, – писал сам Сталин в 1913 г., незадолго до своего ареста, – вызывали лишь улыбку, ибо было ясно, что социал-демократии предстояло не только «запугать», но и сбросить с позиции эту самую буржуазию в лице ее адвокатов – кадетов». Трудно даже понять, как мог старый большевик до такой степени позабыть четырнадцатилетнюю историю своей фракции, чтоб в самый критический момент прибегнуть к наиболее одиозным формулам меньшевизма. Объяснение кроется в том, что мысль Сталина невосприимчива к общим идеям и память его не удерживает их. Он пользуется ими по мере надобности, от случая к случаю, и отбрасывает без сожаления, почти автоматически. В статье 1913 года дело шло о выборах в Думу. «Сбросить с позиции» буржуазию значило попросту отнять у либералов мандат. Теперь дело шло о революционном низвержении буржуазии. Эту задачу Сталин относил к далекому будущему. Сейчас он совершенно так же, как и меньшевики, считал необходимым «не отпугивать буржуазию».

Огласив резолюцию ЦК, составлявшуюся при его участии, Сталин неожиданно заявляет, что «не совсем согласен с нею и скорее присоединяется к резолюции Красноярского Совета». Закулисная сторона этого маневра неясна. В выработке резолюции для Красноярского Совета мог участвовать сам Сталин по пути из Сибири. Возможно, что прощупав ныне настроение делегатов, он пытается слегка отодвинуться от Каменева. Однако красноярская резолюция стоит по уровню еще ниже петербургского документа. «…Со всей полнотой выяснить, что единственный источник власти и авторитета Временного правительства есть воля народа, которому Временное правительство обязано всецело повиноваться, и поддерживать Временное правительство… лишь постольку, поскольку оно идет по пути удовлетворения требований рабочего класса и революционного крестьянства». Вывезенный из Сибири секрет оказывается очень прост: буржуазия «обязана всецело повиноваться» народу и «идти по пути» рабочих и крестьян.

Через несколько недель формула о поддержке буржуазии «постольку-поскольку» станет в среде большевиков предметом всеобщего издевательства. Однако уже и сейчас некоторые из делегатов протестуют против поддержки правительства князя Львова: эта идея слишком шла вразрез со всей традицией большевизма.

На следующий день социал-демократ Стеклов, сам сторонник формулы «постольку-поскольку», но близкий к правящим сферам в качестве члена «контактной комиссии» неосторожно нарисовал на совещании Советов такую картину деятельности Временного правительства – сопротивление социальным реформам, борьба за монархию, борьба за аннексии, – что совещание большевиков в тревоге отшатнулось от формулы поддержки. «Ясно, что не о поддержке, – так формулировал настроение многих делегат умеренных Ногин, – а о противодействии должна теперь идти речь». Ту же мысль выразил делегат Скрыпник, принадлежавший к левому крылу: «После вчерашнего доклада Сталина многое изменилось… Идет заговор Временного правительства против народа и революции, а резолюция говорит о поддержке». Обескураженный Сталин, перспектива которого не продержалась и 24 часа, предлагает «дать директиву комиссии об изменении пункта о поддержке». Конференция идет дальше: «Большинством против 4-х пункт о поддержке из резолюции исключается».

Можно подумать, что вся схема докладчика насчет разделения труда между пролетариатом и буржуазией предана забвению. На самом деле из резолюции устранялась только фраза, но не мысль. Страх «отпугнуть буржуазию» остался целиком. Суть резолюции сводилась к призыву побуждать Временное правительство «к самой энергичной борьбе за полную ликвидацию старого режима», тогда как Временное правительство вело «самую энергичную борьбу» за восстановление монархии. Дальше дружелюбного давления на либералов конференция не шла. О самостоятельной борьбе за завоевание власти, хотя бы только во имя демократических задач, не было и речи. Как бы для того, чтобы ярче обнаружить действительный дух принятых решений, Каменев заявил на одновременно происходившем совещании Советов, что по вопросу о власти он «счастлив» присоединить голоса большевиков к официальной резолюции, которую внес и защищал лидер правых меньшевиков Дан. Раскол 1903 г., закрепленный на Пражской конференции 1913 г., должен был казаться в свете этих фактов простым недоразумением!

Не случайно поэтому на следующий день большевистская конференция обсуждала предложение лидера правых меньшевиков Церетели об объединении обеих партий. Сталин отнесся к предложению наиболее сочувственно: «Мы должны пойти. Необходимо определить наши предложения о линии объединения. Возможно объединение по линии Циммервальда-Кинталя». Дело шло о «линии» двух социалистических конференций в Швейцарии, с преобладанием умеренных пацифистов. Молотов, пострадавший две недели назад за левизну, выступил с робкими возражениями: «Церетели желает объединить разношерстные элементы… объединение по этой линии неправильно». Более решительно протестует Залуцкий, одна из будущих жертв чистки: «Исходить из простого желания объединения может мещанин, а не социал-демократ… По внешнему циммервальдско-кинтальскому признаку объединиться невозможно… Необходимо выставить определенную платформу». Но Сталин, названный мещанином, стоял на своем: «Забегать вперед и предупреждать разногласия не следует. Без разногласий нет партийной жизни. Внутри партии мы будем изживать мелкие разногласия». Трудно верить глазам: разногласия с Церетели, вдохновителем правящего советского блока, Сталин объявляет мелкими разногласиями, которые можно «изживать» внутри партии. Прения происходили 1-го апреля. Через три дня Ленин объявит Церетели смертельную войну. Через два месяца Церетели будет разоружать и арестовывать большевиков.

Мартовское совещание 1917 г. чрезвычайно важно для оценки состояния умов верхнего слоя большевистской партии сейчас же после Февральской революции и, в частности, Сталина, каким он вернулся из Сибири после четырех лет самостоятельных размышлений. Он выступает перед нами из скупых записей протоколов как плебейский демократ и ограниченный провинциал, которого условия эпохи заставили принять марксистскую окраску. Его статьи и речи за эти недели бросают безошибочный свет на его позицию за годы войны: если б он в Сибири хоть сколько-нибудь приблизился к идеям Ленина, как клянутся написанные двадцать лет спустя воспоминания, он не мог бы в марте 1917 г. так безнадежно увязнуть в оппортунизме. Отсутствие Ленина и влияние Каменева позволили Сталину проявить на заре революции свои наиболее органические черты: недоверие к массам, отсутствие воображения, короткий прицел, поиски линии наименьшего сопротивления. Эти качества его мы увидим позже во всех больших событиях, в которых Сталину доведется играть руководящую роль. Немудрено, если мартовское совещание, где политик Сталин раскрыл себя до конца, ныне вычеркнуто из истории партии и протоколы его держатся под семью замками. В 1923 г. были секретно изготовлены три копии для членов «тройки»: Сталина, Зиновьева, Каменева. Только в 1926 г., когда Зиновьев и Каменев перешли в оппозицию к Сталину, я получил от них этот замечательный документ, что дало мне затем возможность опубликовать его за границей на русском и английском языках.

В конце концов протоколы ничем существенным не отличаются от статей в «Правде», а только дополняют их. Не осталось вообще от тех дней ни одного заявления, предложения, протеста, в которых Сталин сколько-нибудь членораздельно противопоставил бы большевистскую точку зрения политике мелкобуржуазной демократии. Один из бытописателей того периода, левый меньшевик Суханов, автор упомянутого выше манифеста «К трудящимся всего мира», говорит в своих незаменимых «Записках о революции»: «У большевиков в это время, кроме Каменева, появился в Исполнительном комитете Сталин… За время своей скромной деятельности… он производил – не на одного меня – впечатление серого пятна, иногда маячившего тускло и бесследно. Больше о нем, собственно, нечего сказать». За этот отзыв, который нельзя не признать односторонним, Суханов поплатился впоследствии жизнью».

Наступает апрель, события начинают развиваться стремительней: «3 апреля, пересекши неприятельскую Германию, прибыли в Петроград через финляндскую границу Ленин, Крупская, Зиновьев и другие… Группа большевиков во главе с Каменевым выехала встречать Ленина в Финляндию. Сталина в их числе не было, и этот маленький факт лучше всего другого показывает, что между ним и Лениным не было ничего, похожего на личную близость. «Едва войдя и усевшись на диван, – рассказывает Раскольников, офицер флота, впоследствии советский дипломат, – Владимир Ильич тотчас же накидывается на Каменева: что у вас пишется в «Правде»? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали…» За годы совместной работы за границей Каменев достаточно привык к таким холодным душам, и они не мешали ему не просто любить Ленина, а обожать его всего целиком, его страстность, его глубину, его простоту, его прибаутки, которым Каменев смеялся заранее, и его почерк, которому он невольно подражал. Много лет спустя кто-то вспомнил, что Ленин в пути справился о Сталине. Этот естественный вопрос (Ленин, несомненно, справлялся о всех членах старого большевистского штаба) послужил впоследствии завязкой советского фильма.

По поводу первого выступления Ленина перед собранием большевиков внимательный и добросовестный летописец революции писал: «Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных. Я утверждаю, что никто не ожидал ничего подобного». Дело шло не об ораторских громах, на которые Ленин был скуп, а обо всем направлении мысли. «Не надо нам парламентарной республики, не надо нам буржуазной демократии, не надо нам никакого правительства, кроме Советов рабочих, солдатских и батрацких депутатов!» В коалиции социалистов с либеральной буржуазией, т. е. в тогдашнем «народном фронте», Ленин не видел ничего, кроме измены народу. Он свирепо издевался над ходким словечком «революционная демократия», включавшим одновременно рабочих и мелкую буржуазию: народников, меньшевиков и большевиков. В соглашательских партиях, господствовавших в Советах, он видел не союзников, а непримиримых противников. «Одного этого, – замечает Суханов, – в те времена было достаточно, чтобы у слушателя закружилась голова!»

Партия оказалась застигнута Лениным врасплох не менее, чем Февральским переворотом. Критерии, лозунги, обороты речи, успевшие сложиться за пять недель революции, летели прахом. «Он решительным образом напал на тактику, которую проводили руководящие партийные группы и отдельные товарищи до его приезда», – пишет Раскольников; речь идет в первую голову о Сталине и Каменеве. Здесь были представлены наиболее ответственные работники партии. Но и для них речь Ильича явилась настоящим открытием. Она проложила рубикон между тактикой вчерашнего и сегодняшнего дня». Прений не было. Все были слишком ошеломлены. Никому не хотелось подставлять себя под удары этого неистового вождя. Промеж себя, в углах, шушукались, что Ильич засиделся за границей, оторвался от России, не знает обстановки, хуже того, что он перешел на позиции троцкизма. Сталин, вчерашний докладчик на партийной конференции, молчал. Он понял, что страшно промахнулся, гораздо серьезнее, чем некогда на Стокгольмском съезде, когда защищал раздел земли, или годом позже, когда не вовремя оказался бойкотистом. Нет, лучше всего отойти сейчас в тень. Никто не спрашивал себя, что думает по этому поводу Сталин. Никто в мемуарах не вспоминает о его поведении в ближайшие недели.

Тем временем Ленин не сидел без дела: он зорко всматривался в обстановку, допрашивал с пристрастием друзей, прощупывал пульс рабочих. Уже на другой день он представил партии краткое резюме своих взглядов, которое стало важнейшим документом революции под именем «Тезисов 4 апреля». Ленин не боялся «отпугнуть» не только либералов, но и членов ЦК большевиков. Он не играл в прятки с претенциозными вождями советских партий, а вскрывал логику движения классов. Отшвырнув трусливо-бессильную формулу «постольку-поскольку», он поставил перед партией задачу: завоевать власть.

Прежде всего надо, однако, определить действительного врага. Черносотенные монархисты, попрятавшиеся по щелям, не имеют никакого значения. Штабом буржуазной контрреволюции является ЦК кадетской партии и вдохновляемое им Временное правительство. Но оно существует по доверенности эсеров и меньшевиков, которые, в свою очередь, держатся доверчивостью народных масс. При этих условиях не может быть и речи о применении революционного насилия. Нужно завоевать предварительно массы. Не объединяться и не брататься с народниками и меньшевиками, а разоблачать их перед рабочими, солдатами и крестьянами как агентов буржуазии. «Настоящее правительство – Совет Рабочих Депутатов… В Совете наша партия – в меньшинстве… Ничего не поделаешь! Нам остается лишь разъяснять терпеливо, настойчиво, систематически ошибочность их тактики. Пока мы в меньшинстве – мы ведем работу критики, дабы избавить массы от обмана». Все было просто и надежно в этой программе, и каждый гвоздь вколочен крепко. Под тезисами стояла одна-единственная подпись: Ленин. Ни ЦК, ни редакция «Правды» не присоединились к этому взрывчатому документу.

В тот же день, 4-го апреля, Ленин появился на том самом партийном совещании, на котором Сталин излагал теорию мирного разделения труда между Временным правительством и Советами. Контраст был слишком жесток. Чтоб смягчить его, Ленин, вопреки своему обыкновению, не подверг анализу уже принятые резолюции, а просто повернулся к ним спиною. Он приподнял конференцию на более высокий уровень и заставил ее увидеть новые перспективы, о которых временные вожди вовсе не догадывались. «Почему не взяли власть?» – спрашивал новый докладчик и перечислял ходячие объяснения: революция-де буржуазная, она проходит только через первый этап, война создает особые трудности и пр. «Это вздор. Дело в том, что пролетариат недостаточно сознателен и недостаточно организован. Это надо признать. Материальная сила в руках пролетариата, а буржуазия оказалась сознательной и подготовленной». Из сферы мнимого объективизма, куда пытались укрыться от задач революции Сталин, Каменев и другие, Ленин перенес вопрос в сферу сознания и действия. Пролетариат не взял власти в феврале не потому, что это запрещено социологией, а потому, что он дал соглашателям обмануть себя в интересах буржуазии. Только и всего! «Даже наши большевики, – продолжал он, не называя пока никого по имени, – обнаруживают доверчивость к правительству. Объяснить это можно только угаром революции. Это гибель социализма… Если так, нам не по пути. Пусть лучше останусь в меньшинстве». Сталин и Каменев без труда узнали себя. Все совещание понимало, о ком идет речь. Делегаты не сомневались, что, угрожая разрывом, Ленин не шутит. Как все это было далеко от «постольку-поскольку» и вообще от доморощенной политики предшествующих дней!

Не менее решительно оказалась передвинута ось вопроса о войне. Николай Романов низвергнут. Временное правительство наполовину обещало республику. Но разве это изменило природу войны? Во Франции республика существует давно, притом не в первый раз, тем не менее война с ее стороны остается империалистической. Природа войны определяется природой господствующего класса. «Когда массы заявляют, что не хотят завоеваний, я им верю. Когда Гучков и Львов говорят, что не хотят завоеваний, – они обманщики». Этот простой критерий глубоко научен и в то же время доступен каждому солдату в окопах. Тут Ленин наносит открытый удар, называя по имени «Правду». «Требовать от правительства капиталистов, чтоб оно отказалось от аннексий, – чепуха, вопиющая издевка». Эти слова прямиком бьют по Сталину. «Кончить войну не насильническим миром нельзя без свержения капитала». Между тем соглашатели поддерживают капитал, «Правда» поддерживает соглашателей. «Воззвание Совета – там нет ни слова, проникнутого классовым сознанием. Там – сплошная фраза». Речь идет о том самом манифесте, который приветствовался Сталиным как голос интернационализма. Пацифистские фразы при сохранении старых союзов, старых договоров, старых целей – только средство обмана масс. «Что своеобразно в России, это – гигантский быстрый переход от дикого насилия к самому тонкому обману».

Три дня тому назад Сталин заявлял о своей готовности объединиться с партией Церетели. «Я слышу, – говорил Ленин, – что в России идет объединительная тенденция; объединение с оборонцами – это предательство социализма. Я думаю, что лучше остаться одному, как Либкнехт. Один против 110! Недопустимо даже носить дольше общее с меньшевиками имя социал-демократии. Лично от себя предлагаю переменить название партии, назваться Коммунистической партией». Ни один из участников совещания, даже приехавший с Лениным Зиновьев, не поддержал этого предложения, которое казалось святотатственным разрывом с собственным прошлым.

«Правда», которую продолжали редактировать Каменев и Сталин, заявила, что тезисы Ленина – его личное мнение, что бюро ЦК их не разделяет и что сама «Правда» остается на старых позициях. Заявление писал Каменев. Сталин поддержал его молча. Отныне ему придется молчать долго. Идеи Ленина кажутся ему эмигрантской фантастикой. Но он выжидает, как будет реагировать партийный аппарат. «Надо открыто признать, – писал впоследствии большевик Ангарский, проделавший ту же эволюцию, что и другие, – что огромное число старых большевиков… по вопросу о характере революции 1917 года придерживалось старых большевистских взглядов 1905 г. и что отказ от этих взглядов, их изживание совершалось не так легко». Дело шло, на самом деле, не об «огромном числе старых большевиков», а обо всех без исключения.

На мартовском совещании, где собрались кадры партии со всей страны, не раздалось ни одного голоса в пользу борьбы за власть Советов. Всем пришлось перевооружаться. Из шестнадцати членов Петроградского Комитета лишь двое присоединились к тезисам и то не сразу. «Многие из товарищей указывали, – вспоминает Цихон, – что Ленин оторвался от России, не учитывает данного момента и т. д.» Провинциальный большевик Лебедев рассказывает, как осуждалась первоначально большевиками агитация Ленина, «казавшаяся утопической, объяснявшаяся его долгой оторванностью от русской жизни». Одним из вдохновителей таких суждений был, несомненно, Сталин, всегда третировавший «заграницу» свысока. Через несколько лет Раскольников вспоминал: «Приезд Владимира Ильича положил резкий Рубикон в тактике нашей партии. Нужно признать, что до его приезда в партии была довольна большая сумятица… Задача овладения государственной властью рисовалась в форме отдаленного идеала… Считалась достаточной поддержка Временного правительства… с теми или иными оговорками. Партия не имела авторитетного лидера, который мог бы спаять ее воедино и повести за собой». В 1922 году Раскольникову не могло прийти в голову видеть «авторитетного лидера» в Сталине.

«Наши руководители, – пишет уральский рабочий Марков, которого революция застала за токарным станком, – до приезда Владимира Ильича шли ощупью… позиция нашей партии стала проясняться с появлением его знаменитых тезисов». «Вспомните, какая встреча была оказана апрельским тезисам Владимира Ильича, – говорил вскоре после смерти Ленина Бухарин, – когда часть нашей собственной партии увидела в этом чуть ли ни измену обычной марксистской идеологии». «Часть нашей собственной партии» – это был весь ее руководящий слой без единого исключения. «С приездом Ленина в Россию 1917 года, – писал в 1924 году Молотов, – наша партия почувствовала под ногами твердую почву. До этого момента партия только слабо и неуверенно нащупывала свой путь. У партии не было достаточно ясности и решительности, которой требовал революционный момент».

Раньше других, точнее и ярче определила происшедшую перемену Людмила Сталь: «Все товарищи до приезда Ленина бродили в темноте, – говорила она 14 апреля 1917 года, в самый острый момент партийного кризиса. – Видя самостоятельное творчество народа, мы не могли его учесть… Наши товарищи смогли только ограничиться подготовкой к Учредительному собранию парламентским способом и совершенно не учли возможности идти дальше. Приняв лозунги Ленина, мы сделаем то, что нам подсказывает сама жизнь».

Троцкий продолжает: «Лично для Сталина апрельское перевооружение партии имело крайне унизительный характер. Из Сибири он приехал с авторитетом старого большевика, со званием члена ЦК, с поддержкой Каменева и Муранова. Он тоже начал со своего рода «перевооружения», отвергнув политику местных руководителей как слишком радикальную и связав себя рядом статей в «Правде», докладом на совещании, резолюцией Красноярского Совета. В самый разгар этой работы, которая по характеру своему была работой вождя, появился Ленин. Он вошел на совещание, точно инспектор в классную комнату, и, схватив на лету несколько фраз, повернулся спиной к учителю и мокрой губкой стер с доски все его беспомощные каракули. У делегатов чувства изумления и протеста растворялись в чувстве восхищения.

У Сталина восхищения не было. Были острая обида, сознание бессилия и желтая зависть. Он был посрамлен перед лицом всей партии неизмеримо более тяжко, чем на тесном Краковском совещании после его злополучного руководства «Правдой». Бороться было бы бесцельно: ведь он тоже увидел новые горизонты, о которых не догадывался вчера. Оставалось стиснуть зубы и замолчать. Воспоминание о перевороте, произведенном Лениным в апреле 1917 г., навсегда вошло в сознание Сталина острой занозой. Он овладел протоколами мартовского совещания и попытался скрыть их от партии и от истории. Но это еще не решало дела. В библиотеках оставались комплекты «Правды» за 1917 г. Она была вскоре даже переиздана сборником: статьи Сталина говорили сами за себя. Многочисленные воспоминания об апрельском кризисе заполняли в первые годы исторические журналы и юбилейные номера газет. Все это нужно было изымать постепенно из обращения, заменять, подменять. Самое слово «перевооружение» партии, употребленное мною мимоходом в 1922 г., стало впоследствии предметом все более ожесточенных атак со стороны Сталина и его историков.

Правда, в 1924 г. сам Сталин считал еще благоразумным признать, со всей необходимой мягкостью по отношению к самому себе, ошибочность своей позиции в начале революции. «Партия, – писал он, – приняла политику давления Советов на Временное правительство в вопросе о мире и не решилась сразу сделать шаг вперед… к новому лозунгу о власти Советов… Это была глубоко ошибочная позиция, ибо она плодила пацифистские иллюзии, лила воду на мельницу оборончества и затрудняла революционное воспитание масс. Эту ошибочную позицию я разделял тогда еще с другими товарищами по партии и отказался от нее полностью лишь в середине апреля, присоединившись к тезисам Ленина».

Это публичное признание, необходимое для прикрытия собственного тыла в начинавшейся тогда борьбе против троцкизма, уже через два года стало стеснительным. Сталин категорически отрицал в 1926 г. оппортунистический характер своей политики в марте 1917 г.: «Это неверно, товарищи, это сплетня», – и допускал лишь, что у него были «некоторые колебания… Но у кого из нас не бывали мимолетные колебания?»

Еще через четыре года Ярославский, упомянувший в качестве историка о том, что Сталин в начале революции занимал «ошибочную позицию», подвергся свирепой травле со всех сторон. Теперь нельзя уже было заикаться и о «мимолетных колебаниях». Идол престижа – прожорливое чудовище! Наконец, в изданной им самим «Истории партии» Сталин приписывает себе позицию Ленина, а свои собственные взгляды делает уделом своих врагов. «Каменев и некоторые работники Московской организации, например, Рыков, Бубнов, Ногин, – гласит эта необыкновенная «История», – стояли на полуменьшевистской позиции условной поддержки Временного правительства и политики оборонцев. Сталин, который только что вернулся из ссылки, Молотов и другие вместе с большинством партии отстаивали политику недоверия Временному правительству, выступали против оборончества» и пр. Так, путем последовательных сдвигов от факта к вымыслу черное было превращено в белое. Этот метод, который Каменев называл «дозированьем лжи», проходит через всю биографию Сталина, чтоб найти свое высшее выражение, и вместе с тем свое крушение, в Московских процессах.

Анализируя концепции обеих фракций социал-демократии в 1909 г., автор этой книги писал: «Антиреволюционные стороны меньшевизма сказываются во всей силе уже теперь; антиреволюционные черты большевизма грозят огромной опасностью только в случае революционной победы». В марте 1917 г., после низвержения царизма, старые кадры партии довели эти антиреволюционные черты большевизма до их крайнего выражения: самый водораздел между большевизмом и меньшевизмом казался утерян. Понадобилось радикальное перевооружение партии, которое Ленин – только ему была по плечу эта задача – произвел в течение апреля.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.