III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

Александр Абрамович Виленкин[277], председатель армейского комитета северо-западного фронта, убежденный народник и оборонец, схвачен за то, что подходил под категорию людей, обреченных на испепеление.

Виленкин был арестован по ордеру начавшей головокружительную деятельность «Всечека» и «числился за товарищем Дзержинским». За Виленкина хлопотала вся Москва от его родни до Крыленко и Бонч-Бруевича (Владимира) включительно. Шесть раз его возили на расстрел в Петровский парк; шесть раз по приказу Ленина и Свердлова его возвращали обратно. Дело Виленкина стало для Дзержинского вопросом сохранения чистоты хрустальных сердец.

Если связи, знакомства, деньги сохраняют жизнь этого представителя враждебного стана, значит, чека не всесильна, значит, нельзя верить в железную справедливость ее вождей, значит, можно кривить душой!.. И снова — на этот раз в глубокой тайне — Дзержинский и Петерс отвозят Виленкина все в тот же Петровский парк. Взводом командует бывший однополчанин Виленкина.

«Прости меня, Саша, — обращается он к обреченному, — если мои люди не сразу тебя убьют: им впервые расстреливать!..»

«Прости и ты меня, — ответил спокойно Виленкин, — если я не сразу упаду, мне впервые умирать!..»

Дзержинский присутствовал до конца процедуры. Найдя по возвращении на столе своего кабинета (на Лубянке) отменительный приказ Свердлова, он с грустью заметил Трофимову: «Эти люди в Кремле не хотят понять, что пролетариат изжил буржуазную потребность в тюрьмах; ему больше не нужны четыре стены, он сможет управиться и при помощи одной…»

Расстрел Виленкина был первым сигналом наступавшей кровавой ночи. Выстрелы в Володарского, Урицкого, Ленина[278], восстание на Волге, движение казаков — в Москве началась паника, власть над городом все более и более переходила в руки Дзержинского. И с тем же спокойствием, с той же непоколебимой уверенностью в необходимости совершаемого, с какими он разгромил клуб анархистов и расстрелял Виленкина, председатель «Всечека» испепеляет в августовские дни 1918 г. тысячи заложников[279].

В Александровском училище с полуночи заводят мотор грузовика, и сквозь его гул изредка прорывается тявканье пулеметов.

В одну из ночей под огнем пулемета погибает и чекист Морозов, изобличенный в садизме при допросах. «Нам не нужны Джеки-потрошители[280]; наша сила в железном спокойствии», — напишет по этому случаю Дзержинский в очередном номере известий Всечека.

«Почему же вы не преследуете провинциальных садистов?» — спросил его на заседании пленума беспартийный рабочий.

«Потому, что окраины не вышли еще из первого, изжитого нами в Кронштадте периода, периода святой злобы!..»

«Дзержинский в поисках врагов рано или поздно заберется в Кремль!» — эта мысль не дает спать Троцкому. И каждый раз, приезжая в Москву и узнав об обличительных речах, произнесенных Дзержинским по поводу военспецов и их образа жизни, великолепный Леон не выдерживал. На заседаниях главарей партии он схватывался со своим врагом.

«Вся моя работа на фронте пропадает оттого, что некоторым Калигулам[281] нужна голова всего мира!»

Дзержинский презрительно молчал…

«Наступают самые тяжелые дни, — сказал Троцкий прошлым летом, — я не уверен, что из нашей же среды на меня не будет сделано покушение! Что думают по этому поводу товарищи с Лубянки?»

«Всероссийской комиссии по борьбе с контрреволюцией пока не нужна голова товарища Троцкого», — ответил Дзержинский.

Когда происходят эти диалоги, Ленин тихонько подсмеивается. Председатель совнаркома знает, что сторожевая овчарка должна быть страшна даже наиболее верным слугам. Она признает только хозяина.

Кроме Троцкого, непримиримой ненавистью Дзержинский ненавидит Радека[282]. За то, что тот спекулянт, и в период первого посольства в Берлине возил в Москву товары и валюту; за то, что Радек всем существом противоположен Дзержинскому, как только может быть циник, гурман и вивер противоположен Савонаролле, ставшему инквизитором. Если у Дзержинского отнять советскую республику, он никому не нужен, он умрет с отчаянья; если ее отнять у Радека, у него останутся деньги, он поедет в Стокгольм и откроет контору по продаже и обмену ворованных вещей…

В августе 1920 года, в дни временных польских поражений, было составлено польское советское правительство, в которое вошли и Радек, и Дзержинский. Правительство двинуло из Москвы в Минск. Радек ехал в убранном цветами салоне; какая-то дама всю дорогу пела французские шансонетки и играла на рояле, из окон вылетали пустые бутылки, остатки еды, хлеба.

Дзержинский с неразлучными сотрудниками следовал в другом, полутоварном составе. В «приспособленной теплушке» за столом, освещенным фонарем, сидел Дзержинский и принимал донесения от фронтовых и вновь образованных чека.

В Минске Радек расклеил воззвания к польскому народу с обещанием свобод, богатств, радостей жизни; Дзержинский под угрозой расстрела на месте потребовал выдачи оружия, биноклей, теплых вещей и т. д.

И конечно: у Радека никогда не было невесты, которой бы он писал в альбом из Словацкого. В юности Радек соблазнял немецких кельнерш и крал часы у товарищей.

В третьем интернационале[283] есть циничные, веселые чудовища и чудовища сентиментальные, неумолимые.

Радеки, Красины[284], Воровские[285]…

Дзержинские, Петерсы, Лацисы…

Если восторжествуют первые, они заберут все у всех и всех пустят по миру[286]; если восторжествуют вторые, они оставят на весь мир одну голову — голову Ленина.

Был тысяча девятьсот восемнадцатый; Радек заседал в Берлине, в вестибюле «Адлон-Отеля»{17}, покупал и продавал. В эти самые часы Дзержинский допрашивал и расстреливал. И пришел тысяча девятьсот двадцать первый: Красин в Лондоне; в «Гольборн-ресторане» он в компании Роберта Горна[287] глотает «нэж-о-кюммель» (обед 21 марта) и толкует о прелестях товарообмена. Дзержинский в этот день в Москве ликвидирует сообщников Кронштадтских белогвардейцев[288]… Ровно в полночь разносят шампанское; ровно в полночь заводят мотор грузовика. Дзержинский спасает республику.

* * *

В апреле 1918 года в заседании Ц.И.К. Петерсон делал доклад о мерах, принятых всечека для поимки «человека в дымчатых очках» (Савинкова), издевавшегося над бдительностью тысячи агентов. Петерсон горячился, размахивал полами кожаной куртки, стучал кулаком по кафедре.

Неподалеку от нашего стола печати, заложив ногу за ногу, сидел странный мужчина. Странный, потому что ревел зал, Стеклов орал на Мартова, Суханов[289] визгливо старался перекричать большевиков, а он один оставался спокоен. Уже стали покорно вздымать голосующие руки на правительственных скамьях, а он по-прежнему мечтательно смотрел вдаль. Какой-то неутоленной жажды в его взоре было больше, чем тоски. Скульптуры миссис Шеридан снова напомнили мне этот взгляд. Племянница Черчилля так и не узнала мечты своей знаменитой модели: Дзержинский жаждал ускользнувших врагов… Как сжималось в тот апрельский вечер его хрустальное сердце от сознания, что Савинков не в подвале страхового общества «Якорь»[290], а где-то, не то далеко, не то близко, но во всяком случае вне испепеления.

Когда-нибудь сердце Дзержинского не выдержит[291]. В тяжелую минуту оно разобьется о камень очередного разочарования.

Что касается Радека, он проживет еще не менее двадцати лет[292]. За его гробом пойдут: Парвус[293], Ганецкий[294], адвокат Козловский[295] и толпа безымянных плачущих девушек.

В обоих случаях редактор «Humanite» Марсель Кашэн[296] напишет восторженный некролог, ничего не поняв ни в том, ни в другом из его хозяев.