II
II
«Александр Ге пал жертвой своей звериной глупости, своей подлой измены солнечному делу анархизма. Он стал рабом большевиков, и он погиб. Его смерть великое предостережение остальным из тех, кто ни горяч, ни холоден…» — такими словами отозвался на кисловодские события «бр. Гордин[151]» (псевдоним В. Гордина) — вождь «непримиримых» московских анархистов, помогавших большевикам свергнуть Временное Правительство и немедленно восставших и против большевистской власти. «Бр. Гордин», Бармаш, Солонович и Лев Черный взяли в свои руки кормило анархического движения; через три года оно выродилось в бессилие демонстраций с черными знаменами пред гробом чуждого им Кропоткина[152].
«Бр. Гордин» — маленький хромой человечек. Прыщавый, золотушный, с гноящимися ушами, Весь в струпьях и ранах — во время октябрьских боев он попал под сабли казачьего разъезда — «бр. Гордин» превосходил и Мартова, и Бухарина, первого — безобразием, второго — злостью. Убийственно метко сказал о нем А. А. Боровой: «Гордин, конечно, русский Марат, но ему не страшна Шарлотта Кордэ, потому что он никогда не принимает ванны!..»[153]
С отрядом неизвестно откуда взявшихся кавказцев в марте 1918 Гордин занял купеческий клуб (на Большой Дмитровке), несколько особняков и типографию Рябушинского (вместе с частью помещения «Утра России»)[154]. Захват типографии и бумаги создал ежедневную газету «Анархия», на страницах которой и разыгралась злость русского Марата. Но при его писательской бездарности его злость не смогла перейти в чернильницу, и чем слабее он писал, тем больше бесился от сознания собственного косноязычия. Как бешеный верблюд, он заплевывал всех и все. Кропоткина и Ленина, Лонгэ[155] и Брусилова, союзных послов и швейцарских социалистов, владельцев типографии и генерала Маннергейма[156]. Понадобились деньги — и Гордин, не колеблясь ни минуты, организует налеты на частные квартиры.
При ограблении квартиры фабриканта Л. крепкодумный упорный купец отказался выдать ключи от кассы. Столовыми ножами ему надрезали щеки, лоб, кожу на плечах и шее, и поливали места порезов одеколоном… Это было то, что «бр. Гордин» называл в своих статьях «необходимым вмешательством революции в преступную медлительность, проявляемую большевистской реакцией при экспроприации экспроприаторов…» И день за днем, статья за статьей, он призывал к единоличному террору, к «неусыпному, активному бодрствованию…»
Репертуар Гордина был исключительно ничтожен. Его невежество равнялось его злобе. «Дух разрушения есть дух созидания», «Анархия — мать порядка», «Собственность — кража»[157], еще полдесятка прямых и обратных общих мест — дальше он не шел, да и… не нужно было идти.
Если его далекому предшественнику Бакунину приходилось доказывать, убеждать, фехтовать на рапирах диалектики — нынешних активных членов анархической ассоциации вполне устраивала и Гординовская незамысловатая надстройка; грабежи все усиливались.
Когда же дело касалось душ ищущих и мятежных, разочарованных и требующих, в этих случаях вулканизм призывов Гордина находил поддержку во вдохновенном доктринерстве доцента Солоновича, талантливом изощренном красноречии инженера Бармаша и продуманных тихих исповедях бывшего каторжника Льва Черного (тов. Павла)[158].
Причудливым, баснословным образом в дубовом кабинете директоров купеческого клуба сошлись эти четыре человека. Ни общего языка, ни единства методов, ни совпадения идеалов.
Нужен был русский бунтарский 1917-18 г., чтоб все они уместились за ничего не говорящую скобку «анархизма».
* * *
Наименее экспромтным, наиболее осознанным, внутри оправданным, пожалуй, облагороженным был анархизм Льва Черного.
В молодые годы он был близок к марксистам булгаковского[159] толка, намеревался писать работу «Комментарии к главе о понятии класса»… Теория эмиграции, практика каторги, уроки войны, разочарование в мощи социализма — и к моменту мартовской революции у него полностью сложилось то, что было известно под именем «доктрины купеческого клуба» и что, впрочем, не пошло дальше комнаты генерального секретаря (б. кабинета эконома…).
Черный не верил в благость какой-либо власти; но и безвластие не обманывало его в своем идиллизме. Иногда казалось, что прежде всего он хочет уговорить сам себя, когда, глядя на привозимые его мнимыми адептами ворованные вещи: коньяк, муку — он горячо доказывает: «Ледоход не может быть прозрачным…»
Среди обезумевших от крови, кокаина и спирта матросов, в толпе алых и черных черкесок кавказцев, среди гимнастерок, проституток, подозрительных котелков и в соболя расфуфыренных анархисток, этот очень высокий, гнущийся человек поспешно проходил, стыдливо потупив огромные, юродивые глаза. В его глазах, как и во всем лице, было нечто, до боли напоминавшее Всеволода Гаршина[160]. Увы! И Черному не удалось сорвать рокового цветка, и клумбы зла по-прежнему покрывались ярким ковром. Его полная бессребренность, его нищета, доходившая до оборванных брюк, до продолжительных голодовок, не мешали вооруженным слушателям его лекций тут же в зале пересчитывать зеленые Керенские тысячи, пересыпать разнообразные камни.
Ему не удалось убедить даже своих ближайших товарищей, других главарей купеческого клуба.
«Пролетариат не может не грабить, если он рассчитывает жить; анархист не может не убивать, если он всерьез хочет освободить мир от душащих щупальц государства», — так в залах клуба, в корпусах заводов Замоскворечья и на аренах двух цирков проповедовал инженер Владимир Бармаш.
Бармаш стал знаменитостью в полчаса. Когда-то в 1905-06 гг. он читал книжки в красной обложке, ходил на массовки, посидел в Бутырках, потом образумился и зажил, как подобает владельцу 1200 десятин тамбовского чернозема.
Служа в транспортном отделе союза городов, пользуясь уважением и отсрочкой, все три года войны он разъезжал на «союзном» форде, посещая художественников[161], вернисажи, имел жену — обычную настоящую женщину в котиковом манто и мохнатых ботиках, — короче, ничто не предвещало будущего трибуна.
В начале революции он зашел в манеж на Моховой, сказал речь. Неожиданно ему устроили овацию. Неожиданно оказалось, что он не только первоклассный оратор, но обладает, кроме того, секретом всех кумиров всех революций — умеет быть самым крайним, высказывать мысли и дешевые, и безумные одновременно.
Против Дарданелл, в защиту сепаратного мира, мира немедленно, за раздачу земли, денег и белого хлеба, раздачу немедленно, и — так как каждая партия стесняла и требовала дисциплины, невыгодной для успехов у толпы, — Бармаш первоначально занял положение беспартийного, сочувствующего большевикам. Так длилось несколько месяцев. За это время создалась анархическая ассоциация, с которой он сблизился и от которой заразился увлекательными для души демагога, разрушительными, сильно действующими лозунгами.
Свобода от каких бы то ни было программ, громадный голос, темперамент пророка, знание толпы, чувство вольта, требуемого в данный момент, уменье оборачивать словечки противника в свою пользу — во второй период революции, когда обозначилась ненависть к именам и заслугам, — эти качества вознесли его до положения истинного народного трибуна, каким никогда не был даже Троцкий, не говоря уже о Маклакове[162], Церетели[163], Керенском.
Всякая реплика должна быть немедленно использована!
«То, к чему вы зовете, — есть террор!» — крикнул ему на митинге (на заводе Бромлея[164]) председатель первого меньшевистского совдепа Хинчук[165].
«Да, террор, — громовым голосом парировал Бармаш, — но тот террор, которого вы еще не видели, которого вы уже заслуживаете!.. Террор во французском смысле слова…»
Слова как будто без всякой значительности, а Бармаша рабочие вынесли на руках!..
Бармаш мог стать большевиком, но отказ большевиков предоставить ему руководящий пост в союзе городов окончательно укрепил его анархическую позицию, его имевшую такой успех ненависть ко всякой власти. В те дни солдат, рабочий, крестьянин говорили: «Старый прижим, новый прижим — выходит на одно…»
И открывая курсы матросов-анархистов, Бармаш сказал: «Всем этим тупицам из жеваного пресс-папье, всем этим отрыжкам полиции и тюрьмы мы еще покажем, мы бросим в них самую страшную бомбу — первую анархическую общину, о которой закричит в восторге весь подлунный мир…»
Колыбелью этой общины должен был стать купеческий клуб, где ряд поколений играл в железку, жевал майонез из осетрины и пил николаевскую водку.
Гордин — главнокомандующий; Бармаш — трибун; Лев Черный — совесть. Мудрость и эрудиция были представлены питомцем старого мира — Алексеем Солоновичем.
В двадцать лет послушник Святогорского монастыря, в двадцать шесть — приват-доцент Московского университета по кафедре чистой математики, Солонович излагал теорему Лобачевского[166] в стихах, а предощущение распада и создание миров посетило его «в тихой музыке дифференциалов и интегралов…» К анархизму он пришел этим трудным, небанальным путем: «То, чего не договорил Ницше[167], чего не понял Штирнер[168], я раскрыл в безгрешном анализе. И разве закон бесконечно малых не есть символ ценности каждой личности?…» Когда начался изданием анархический журнал «Клич», Солонович известил редакцию о желании написать поэму «О человеке в его вертикальном стремлении к божеству и горизонтальном пути к анархизму»…
Аудитории, состоявшей из балтийских матросов и Сундженских ингушей, Солонович читал доклад о «Якове Беме[169], первом осознавшем себя анархисте»; все цитаты из Беме приводились в латинском подлиннике. Нетрудно понять, что на переводе никто особенно не настаивал.
Безумие Солоновича, взращенного на «Весах[170]», полемике с символистами и эпигонах Соловьева[171], было тем своеобразным московским юродивым вывихом, который на вершинах давал в XVI столетии Василия Блаженного[172], в XX столетии Андрея Белого[173], который в революцию обогнал самых пылких из пылких, самых левых из левых…
Брызжущая слюна, растлительный яд Гордина, душевный разговор Черного, олимпийские раскаты Бармаша, мистические тексты взволнованного, всклокоченного Солоновича — и после трехчасового томления аудитория, стуча винтовками, шашками, заряжая на ходу маузеры, усаживалась в автомобили и мчалась на тихие улицы, где в испуганных особняках, под половицами и в печных заслонках были спрятаны серьги, диадемы, кулоны, керенки…
Начиналась практика купеческого клуба.
Щупальцы ассоциации, расположившейся в клубе и в особняках Морозова на Покровке, Цейтлина на Поварской, — простирались не только на Москву, но и на окрестные города: Серпухов, Богородск, Дмитров и др., куда можно было добраться на выносливых грузовиках.
В чем же выражалась их деятельность, кроме налетов, лекций и издания газеты? В организации бесплатных обедов, приготовленных из реквизированной провизии, в устройстве балов, концертов и т. п. Каждый сочувствующий имел право свободно войти в клуб, пообедать, почитать книги и журналы (растащенные в первую же неделю), послушать ораторов и исполнителей. Желающий стать анархистом получал винтовку, ручную бомбу, обоймы. Вот и вся деятельность…
Но таково было безбрежное отвращение к большевикам, к комиссарам, к совдепам, что и за анархистов уцепились как за возможный трамплин к лучшему будущему. Настали любопытнейшие недели: в купеческий клуб открылось паломничество представителей самых различных групп. Купцы, офицеры, рабочие, безработные адвокаты приходили с разнообразными предложениями и просьбами: организовать восстание, обуздать районного комиссара, дать оружие для домовой охраны и т. п.
В передней и в залах на кожаных креслах и на бархатных диванах спали и играли в карты пьяные верзилы с физиономиями наемных убийц. Но эти первые впечатления мало кого смущали. Ведь в том же самом 1918 году население Херсона, доведенное до отчаянья постоянными налетами и сменами «режимов», выпустило из каторжной тюрьмы арестантов, давших честное слово защищать город от полчищ Муравьева!
Психология херсонцев имела широкое распространение и в Москве. Так, организатор офицерских ячеек в Москве получил инструкцию с юга, из штаба Алексеева — «поддерживать интенсивную связь с организацией Льва Черного…»
В обширной столовой клуба за длинными столами среди сотен курносых и скуластых физиономий мелькали зачастую твердые подбородки и англо-саксонские профили; в штатском, слабо скрывавшем их личности, представители английской военной миссии и информационного отделения американского комитета слушали, рассматривали, ходили по комнатам, внимательно подсчитывали количество оружия, валявшегося повсюду.
Спустя год, на банкете в честь союзных миссий в Ростове, я встретил майора, с которым однажды обедал в купеческом клубе.
Он рассказал мне, что к началу апреля 1918 г. интерес, возбужденный анархистами, был столь велик, что их организациям и возможности их использования для борьбы с советской властью уделил целую главу в докладе своему правительству английский консул; французский же генерал Ловерна (глава московской миссии) через третьих лиц предложил своих офицеров в качестве инструкторов…
Не могу забыть, как одним мартовским воскресеньем, зайдя в кабинет Льва Черного, я встретил совершенно невероятное общество.
Покойный философ Викторов (повесился в прошлом году[174]) убеждал хозяина в неосущствимости возвещаемого им рая, убеждал, поддерживаемый… Влад. Дуровым[175], приводившим примеры из жизни своих животных, и старым анархистом Я. Новомирским[176], ссылавшимся на опыт 1905 г. В углу у книжной полки, молча, сидел и слушал один из крупнейших суконщиков московского района…
А в соседней комнате вокруг характерной фигуры Мамонта Дальского собралась целая толпа его бывших театральных поклонниц. Старый артист горячо кричал: «Ленин и царь, Керенский и Троцкий — одинаковая дрянь. Мне и искусству не нужно никакой власти…» На 1 июня им проектировалась постановка феерии. Увы! к этому времени Дальский[177] уже погиб под колесами трамвая, а сам клуб…
* * *
Начиная с середины марта уже не только среди обывателей, но и в кругах совдепа и Ц.И.К. с тревогой заговорили о все усиливающемся вооружении новых членов клуба. Новые члены состояли из б. городовых и идейных офицеров, явных грабителей и скрывающихся политических. Восходящее светило Дзержинский[178] (тогда еще не было чека) сделал доклад в президиуме Ц.И.К. По мнению докладчика, анархические организации следовало ликвидировать в кратчайший срок. Доклад встретил сильнейшую оппозицию. Покойный Свердлов и Бухарин полагали, что с анархистами можно спеться, быть может, кооптировать, если не в Совнарком, то в Совнархоз. Ленин — с его обычной жаждой передышки — принял традиционное решение: вступить в переговоры, слегка потворствовать, а исподволь подготовлять ликвидацию. Конец марта и середина апреля — кульминация влияния анархистов, которое уже никогда к ним не вернется за все последующие три года.
24 марта 1918 года Ленин прислал письмо на имя Льва Черного; высказывая свое удовольствие работой клуба, глава Совнаркома призывал верить в его «искреннее сочувствие молодому анархическому движению». Клубу была обещана всевозможная поддержка. «Анархии» дали бумагу, для столовой отпускали хлеб и т. д. И главари заколебались. Бармашу уже рисовался портфель Наркома, Черный уже верил в возможность «совместного спасения рабочего класса на основе свободной экономической организации профсоюзов…» Одновременно, чтоб не портить отношений с властью, «бр. Гордин» стал попридерживать своих налетчиков. И кавказская группа во главе с Илико, возмущенная соглашательством, после оживленной стрельбы на лестницах клуба удалилась для сепаратной работы. Впоследствии большинство участников этой группы было переловлено поодиночке летом и осенью 1918 года.
Илико уехал на Кавказ и в Пятигорске, пользуясь рекомендацией Ге, устроился помощником к председателю исполкома Анджиевскому.
В Кремле улыбнулись и дали знать Дзержинскому, что момент наступает.
12 апреля подкупленные Дзержинским часовые клуба испортили льюисовские пулеметы, в изобилии расставленные в амбразурах окон. Ночью в клуб (вход был свободен все 24 часа) группами прошли латыши особого отряда. И когда на рассвете 13-го броневик, подъехавший со стороны Путинковского переулка, без всякого предупреждения ахнул по клубу из четырехдюймовок, анархисты тщетно кинулись к пулеметам. В тот же момент завязался бой внутри со спрятавшимися латышами. Через час ковры, паркет, кресла были в крови, в комнатах стоял дым, в коридоре горсточка матросов сдерживала натиск все новых и новых отрядов. В восьмом часу утра над зданием уже взвился белый флаг. Нападение было настолько неожиданно, что ночевавшие за Бутырской заставой Бармаш и Черный, проснувшись в девять часов, лишь по дороге узнали, что уже все кончено и что их разыскивают.
Бармаш подвязал бороду и бежал к себе на хутор (в Тамбовскую губ.), где и скрывался больше месяца, Черный, «бр. Гордин» и Солонович были арестованы и посажены в Бутырки, где просидели очень недолго. Недовольство на всех решительно фабриках вынудило Ленина согласиться на условное освобождение анархистов, не причастных к бандитизму, — весной 1918 года, когда еще не было красной армии, приходилось считаться с настроениями Замоскворечья.
Особняк Цейтлина, к великому ужасу соседей и владельца, не сдавался целые сутки. Перестрелка, ручные гранаты, пулеметный ответ — на протяжении одного квартала Поварской. Тогда снова броневик решил дело: подъехал и в упор, с нескольких шагов двинул зажигательным снарядом. Сквозь бреши обваливающейся фасадной стены толпа бесстрашных зевак глядела на совершенно разрушенную горящую квартиру. Одна люстра каким-то чудом уцелела и блистала всеми огнями…
Немногочисленный гарнизон морозовского особняка, не дожидаясь своей очереди, разбежался, и притом настолько поспешно, что даже не успел ничего захватить из богатейшей коллекции Ван-Гогов и Сезаннов, которую счастливый случай спас от полной гибели.
День 13 апреля 1918 г. можно считать окончанием реальной жизни московской ассоциации анархистов. Бездарность и случайный подбор вождей, уголовный состав рядовых членов, общая халатность и московская самонадеянность в самом зародыше убили движение, сулившее столько бед советской власти. Кроме трех особняков, 13 апреля был потерян всякий авторитет. Данные следствия, выяснившие грабительскую деятельность клуба, чрезвычайно обескуражили рабочих, потерявших последнюю надежду. Гордин, Бармаш оказались конченными людьми; за ними больше не шли, их даже перестали слушать.
Три года прошло с того дня. Сколько роковых дней переживала Р.С.Ф.С.Р., и ни разу анархисты не смогли организовать ничего мало-мальски серьезного. Бомба, брошенная ими прошлой осенью в коммунистическую квартиру (в Чернышевском пер.), не убив никого из главных, стоила жизни нескольким сотням заложников.
Движение умерло, его вожди сошли со сцены. Но мало кто из них заслужил хотя бы ту эпитафию, которую Ленин составил для левых эсеров.
«Они предпочли войти в историю жертвами, а не дураками…»