ГЛАВА 14. ЗАВЕЩАНИЕ ЛЕНИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 14. ЗАВЕЩАНИЕ ЛЕНИНА

Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъят­ную власть...

В. И. Ленин 

Ленин продолжал оставаться в Горках. Наступила зима, и рос­сийские декабрьские вьюги уже намели сугробы вокруг усадьбы, находившейся под Москвой. Еще с лета медицинское наблюдение за больным осуществляли врачи Крамер, Кожевников, Клемперер. Однако личным врачом Ленина являлся главный врач Боткинской больницы Ф.А. Гетье. Примечательно, что Гетье одновременно был и личным врачом Троцкого. Поэтому, даже не навещая больного, последний мог получать информацию о его состоянии здоровья «из первых рук».

Напомним, что когда Ленин выехал на отдых в Горки, то там спустя четыре дня, 16 декабря 1922 года, у него произошел второй инсульт. В своей рекомендации врачи были единодушны — пол­ный покой. Любая деятельность, способная волновать пациента, воспрещалась.

Конечно, здоровье вождя партии не могло оказаться вне внима­ния ее руководства. В связи с резким ухудшением состояния боль­ного Пленум ЦК РКП(б) 18 декабря принял постановление: «На т. Сталина возложить персональную ответственность за изоляцию Владимира Ильича, как в отношении личных сношений с работни­ками, так и переписки».

Однако руководители страны не ограничились этими мерами. 20 декабря обследование больного провел экстренно прилетевший из-за границы профессор Ферстер. В заключении он отметил: «объ­ем движений не совсем полный, поднятие руки до вертикального положения невозможно... язык не отклоняется, и все движения со­вершаются медленно и неуверенно». Ферстер подчеркнул необхо­димость соблюдения Лениным предписания врачей и прекраще­ния умственной работы.

Решение Пленума накладывало на Сталина серьезную ответст­венность, а ознакомление с заключением зарубежного эксперта убеждало: абсолютный покой — это единственное, что могли реко­мендовать специалисты для улучшения состояния больного.

Но разве можно заставить человека не думать? Удрученный серьезностью своего положения, Ленин спешил закончить неза­вершенные дела. Поскольку тема обстоятельств болезни основате­ля партии и Советского государства была закрытой, то среди мно­жества антисталинских спекуляций, пожалуй, особое место заняло так называемое Завещание Ленина.

Вокруг этого документа сразу появились откровенные инси­нуации. Но в каждый период возвращения интереса общественно­сти к нему они являлись отражением конъюнктурных соображе­ний авторов, писавших на эту тему. Причем долгое время никто не пытался исследовать взаимосвязанность всех событий, предшест­вовавших появлению ленинского «Письма к съезду».

Считается, будто бы все началось с того, что на следующий день после осмотра больного приехавшим из-за границы специалистом, невзирая на медицинские предписания, Крупская под диктовку Ленина написала письмо Троцкому «о монополии внешней тор­говли».

Обычно все авторы связывают последующие факты с этой дик­товкой. В том числе и причины острого телефонного разговора Сталина с женой больного вождя партии. От этой ложной предпо­сылки проистекает искажение существа поступков, замыслов и на­мерений Ленина, отраженных в документах, написанных им в этот период.

Чтобы исключить неясности и кривотолки, приведем это пре­словутое письмо полностью. 21 декабря Крупская написала: «Лев Давыдович, проф. Ферстер разрешил сегодня Владимиру Ильичу продиктовать письмо, и он продиктовал мне следующее письмо: «Тов. Троцкий, как будто удалось взять позицию без единого вы­стрела, простым маневренным движением. Я предлагаю не оста­навливаться и продолжать наступление. В. Ленин».

Пожалуй, необходимо обладать невероятным воображением (или полным отсутствием его), чтобы посчитать, будто бы эта мало­значащая — всего в три строки — запись могла послужить причи­ной конфликта Сталина с Крупской. Но ведь именно такая точка зрения, отстаиваемая людьми, обремененными учеными степеня­ми и званиями, утвердилась в историографии.

Конечно, это не так! И попробуем разобраться в этом вопросе без закомплексованности, обратив внимание на иные, более суще­ственные обстоятельства.

Через два дня после возложения на Сталина (Пленумом ЦК, а не узкой группкой Политбюро!) персональной ответственности за ограничение как личных встреч, так и переписки вождя, и на сле­дующий день после указания Ферстера о строгом соблюдении предписаний врачей по прекращению больным умственной рабо­ты произошел иной, более значимый эпизод.

Долгое время он скрывался, но именно этот важный момент и стал своеобразным импульсом для дальнейшего хода событий. Су­ществует документ, известный давно, но который историки стара­лись обходить. В своих записках секретарь Ленина Фотиева пишет, что 22 декабря 1922 года в 6 часов вечера Ленин продиктовал ей следующий текст:

«Не забыть принять все меры достать и доставить... в случае, если паралич перейдет на речь, цианистый калий как меру гуман­ности и как подражание Лафаргам...»

Фотиева вспоминает: «Он прибавил при этом: «Эта записка вне дневника (речь идет о дневнике, который вели секретари Лени­на. — К.Р.). Ведь вы понимаете? Понимаете? 14, я надеюсь, что вы исполните. Пропущенную фразу в начале (я) не могла припом­нить. В конце — я не разобрала, так как говорил очень тихо. Когда переспросила — не ответил. Велел хранить в абсолютной тайне».

Конечно, Фотиева лукавит. Такая просьба была равнозначна мине с включенным часовым механизмом Какие же важные слова «забыла» секретарь Ленина в данном ей поручении? Как она по­ступила, получив его указание «доставить цианистый калий»?

Очевидно, что Фотиева не хочет «припомнить» из продикто­ванного Лениным абзаца имя человека. И фраза должна прозву­чать так: «Не забыть принять все меры достать и доставить (от Ста­лина. — К.Р.) в случае, если паралич перейдет на речь, цианистый ка­лий...» Несомненно, что, получив это неожиданное и опасное, можно даже сказать, страшное поручение, Фотиева немедленно позвонила Сталину.

Она не могла держать просьбу Ленина в тайне. Более того, если Лениным было названо другое имя, она не имела права сохранять его в секрете от Сталина, отвечавшего за состояние вождя. В случае смерти Ленина от отравления, Фотиева была бы первой, кто пой­дет в Ревтрибунал.

Впрочем, Фотиева сама рассказывала позже писателю Беку: «...в декабре он (Ленин) под строгим секретом послал меня к Сталину за ядом. Я позвонила (Сталину) по телефону, пришла к нему домой. Выслушав, Сталин сказал:

— Профессор Ферстер написал мне так: «У меня нет оснований полагать, что работоспособность не вернется к Владимиру Ильичу».

И заявил, что дать яд после такого заключения не может.

Я вернулась к Владимиру Ильичу ни с чем. Рассказала о разгово­ре со Сталиным. Владимир Ильич вспылил, раскричался. Во время болезни он часто вспыхивал даже по мелким поводам, например, испорчен лифт...

— Ваш Ферстер шарлатан, — кричал он. — Укрывается за ук­лончивыми фразами. — И еще помню слова Ленина:

— Что он написал? Вы сами это видели?

— Нет, Владимир Ильич. Не видела. — И, наконец, он бросил мне:

— Идите вон!»

Правда, когда спустя некоторое время Ленин снова вызвал сек­ретаря: «Он успокоился, но был грустен: «Извините меня, я погоря­чился. Конечно, Ферстер не шарлатан. Это я под горячую руку...»

Безусловно, узнав от Фотиевой, что Ленин снова требует яд, Сталин был взволнован. Поспешно высказанное обещание Лени­ну — чтобы успокоить его — оборачивалось теперь для самого Ста­лина неразрешимой дилеммой: либо выполнить данное слово, либо отказаться?

Именно эта трагическая деталь, а не какие-то мелочные интри­ги с письмом «о монополии к Троцкому», как пытаются фантази­ровать некоторые сочинители, заставила Сталина позвонить в тот же день 22 декабря Крупской и, тоже «под горячую руку», отчи­тать ее за разрешение диктовки. Конечно, его резкость касалась диктовки Фотиевой, с просьбой о доставке «яда».

Реакция Сталина естественна, но она и не могла быть иной! Он в категорической и довольно острой форме высказал свои претен­зии жене Ленина о том, что поощрение стремления продолжать умственную работу пагубным образом сказывается на психологи­ческом состоянии больного. Сталин напомнил ей, что она не толь­ко жена вождя, но еще и коммунист, и не находит ничего лучшего, как «угрожать» ей вызовом на Контрольную комиссию ЦК.

Вопреки всем вариантам антисталинских легенд, следует пред­положить, что именно из этого телефонного разговора Крупская впервые узнала о желании Ленина «свести с жизнью счеты». Вспомним слова Сталина Марии Ульяновой, что «Наде говорить не надо».

Но какой может быть реакция человека, узнавшего, что его близкий требует яд? Жена Ленина пережила духовный стресс. Чем иначе можно объяснить поведение Крупской, которая, по рассказу сестры Ленина, впала в истерику, «рыдала, каталась на полу и пр.»?

Наконец-то Надя узнала трагическую правду. И все свои духов­ные муки она перенесла на Сталина — он для нее больше не «чудес­ный грузин» (Ленин) и не «пламенный колхидец» (Ленин), — а один из тех, кто останется во главе «дела Ленина» в случае его смерти.

Сталин говорил с Крупской довольно резко, но ему было не до придворной дипломатии. Решением ЦК ему поручено контроли­ровать соблюдение режима лечения вождя, и, по иронии обстоя­тельств, именно к нему, как к самому близкому по партии челове­ку, Ленин обратился с просьбой помочь уйти их жизни.

Он опрометчиво дал слово выполнить эту просьбу. Но сейчас перед Сталиным встал даже не тривиальный гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?» От поспешного обещания пахло не театраль­ной, а настоящей кровью. Все складывалось психологически слож­нее: желание Ленина сохранить свою экстравагантную просьбу в тайне ставило Сталина в нелепую и трагически опасную ситуацию. Уже одно то, что он знал о ленинском намерении самоубийства и хранил его, по просьбе Ленина, в тайне, — было опасно.

Более того, в случае смерти Ленина от отравления, в результате содействия других людей, Сталину никакими средствами невоз­можно было бы очиститься от ложившегося на него пятна. «Злые языки — страшнее пистолета»; и только дети могли бы поверить в гуманность его побуждений, а вокруг него были далеко не дети.

Впрочем, даже сама попытка достать цианистый калий ставила его под угрозу. Он же не заведовал аптекарской лавкой; и должен был бы обратиться к кому-то за содействием. Единственное, что могло бы освободить Сталина от выполнения отягощавшей его просьбы Ленина — без прямого заявления об отказе, который в глазах больного неизбежно представал бы как своеобразное «пре­дательство» — являлось выздоровление. И добиться этого можно было лишь при строжайшем выполнении предписаний врачей.

В любом случае, как бы резко ни разговаривал Сталин с Круп­ской, оснований для недипломатического тона было больше чем достаточно.

Но Крупская продолжала усугублять трагичность психологиче­ской ситуации, в которой оказался Сталин. На следующий день по­сле телефонного разговора и истерики 23 декабря она написала письмо «другу» по эмиграции Каменеву

«Лев Борисович, по поводу коротенького письма, написанного мной под диктовку Влад. Ильича с разрешения врачей. Сталин по­зволил себе вчера по отношению ко мне грубейшую выходку. Я в партии не один день. За все 30 лет я не слышала ни от одного това­рища ни одного грубого слова, интересы партии и Ильича мне не менее дороги, чем Сталину Сейчас мне нужен максимум самооб­ладания. О чем можно и о чем нельзя говорить с Ильичом, я знаю лучше всякого врача, так как знаю, что его волнует, что нет, и во вся­ком случае лучше Сталина. Я обращаюсь к Вам и к Григорию (Зи­новьеву) как к более близким товарищам В.И. и прошу оградить меня от грубого вмешательства в личную жизнь, недостойной бра­ни и угроз. В единогласном решении Контрольной комиссии, кото­рой позволяет грозить Сталин, я не сомневаюсь, но у меня нет сил, ни времени, которые я могла бы тратить на пустую склоку. Я тоже живая, и нервы напряжены до крайности».

Конечно, это «женская логика». Однако Крупская ничего не по­няла. Она говорит о разных диктовках. И, подобно женщине с кух­ни, ищет поддержки «друзей», потрясая правами жены вождя.

Она не поняла и того, что превращает психологический, почти бытовой конфликт в политический инструмент. И если сценари­сты мыльных опер делают из фарса трагедию, то она оборачивала трагедию в банальный фарс.

Кстати, сам Ленин совершенно не разделял мнения своей суп­руги относительно ее «близких товарищей». У него была иная точ­ка зрения в оценке идейных и деловых качеств соратников.

Направив 22 декабря через Фотиеву просьбу о цианистом ка­лии и уже утвердившись в мысли уйти добровольно из жизни, 23 декабря Ленин «попросил у врачей разрешить стенографистку» и начинал диктовать первые наброски так называемого Письма к съезду.

Приглашенная для этого М.В. Володичева, записавшая этот текст, отметила в своем дневнике: «В продолжение 4 минут дикто­вал. Чувствовал себя плохо. Были врачи. Перед тем как начал дикто­вать, сказал: «Я хочу продиктовать письмо к съезду. Запишите! <...> Ленин диктовал быстро. Видимо, все было обдумано у него заранее. Чувствовалось его болезненное состояние... Говорил он глухо, не жестикулируя, как обычно. Закончил диктовку в отведенное время и немного повеселел».

Считается, что это Письмо широко известно, но посмотрим на его содержание непредвзятым взглядом и опровергнем один из ут­вердившихся стереотипов, будто бы Завещание Ленина не назвало его преемника по руководству партией.

При кажущейся незавершенности это Письмо — блестящий документ, характеризующий Ленина как дальновидного стратега, целеустремленного политика и непревзойденного психолога.

И в противовес общепринятой трактовке рассматривать его необходимо не отдельными фрагментами, а во всей совокупности логического построения соображений и выводов Ленина. Ленин совершенно определенно выразил свою волю, и Письмо в букваль­ном смысле нужно назвать его политическим Завещанием. Более того, он сделал все, чтобы оно было исполнено.

Конечно, Ленина не могло не заботить партийное разделение, размежевание на его сторонников и вечных «оппозиционеров», создававшее постоянные проблемы для осуществления реальной политики партии.

Он осознал неизбежное и должен был обеспечить решение за­дачи преемственности таким образом, чтобы с его смертью нача­тое им дело не было разрушено. В первую очередь он озабочен со­хранением созданной им партии. И его тревожила даже не про­блема единства партии, а «устойчивость» ее руководства в водоворотах политических противоречий.

С этой целью он предлагает увеличить число членов ЦК «до не­скольких десятков или даже до сотни». При этом он считает, что «в число рабочих членов ЦК должны войти преимущественно те ра­бочие, стоящие ниже того слоя, который выдвинулся у нас за пять лет в число советских служащих (курсив мой. — К. Р.), и принадле­жащие ближе к числу рабочих и крестьян, которые, однако, не по­падают в разряд прямо или косвенно эксплуататоров».

Таким шагом Ленин рассчитывает защитить партию от разла­гающего влияния интеллигентов небольшевистского закала, уже пребывающих в ЦК, и поставить заслон возможному приходу к ру­ководству — новых. Но он прекрасно понимает, что одна из опас­ностей, которая угрожает партии, — это ее раскол.

Однако Ленин не исключает вероятность раскола, но рекомен­дует его избежать. Он диктует: «основным в вопросе устойчиво­сти с этой точки зрения (соображения чисто личного свойства) яв­ляются такие члены ЦК, как Сталин и Троцкий. Отношения меж­ду ними, по-моему, составляют большую половину опасности того раскола, который мог бы быть избегнут, и избежанию которого, по моему мнению, должно служить, между прочим, увеличение числа членов ЦК от 50 до 100 человек...»

То есть Ленин указал поименно фигуры, представлявшие лиде­ров партии и от позиций которых зависело единство большевиков.

Конечно, из тактических соображений Ленин не мог назвать своего преемника однозначно. Во-первых, он передавал не монар­хическую власть, а во-вторых, у него не было гарантий, что его воля окажется выполненной.

Но он определил свой выбор и делает блестящий ход. Выражая свою волю, Ленин с его изощренным умом логика практически на­вязывает ее. Он не оставляет возможности обойти его выбор, назы­вая единственного лидера — Сталина. При этом он демонстрирует шедевр дипломатической корректности, вместившийся в рамки почти язвительных характеристик политической несостоятельно­сти других ведущих членов ЦК.

Очевидную уничижительность характеристик и возможные обвинения в переходе за грань оскорбления он тут же умышленно нейтрализует гротеском похвалы. И главная тонкость ленинской аргументации в том, что, навязывая свой вывод, он оставляет иллю­зию, — будто бы у тех, к кому обращены его заметки, есть возмож­ность выбора.

Давая характеристики Сталину и Троцкому, Ленин отмечает: «Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью.

С другой стороны, тов. Троцкий, как доказала уже его борьба против ЦК в связи с вопросом о НКПС (наркомат путей сообще­ния. — К. Р.), отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хвастающий самоуверенностью и чрезмерным увле­чением чисто административной стороной дела».

Его логика безапелляционна. Ленин сразу, уже самим текстом на первое место ставит фигуру Сталина и указывает, что он сосре­доточил в своих руках большую власть. Что это, если не необходи­мость признания уже сложившегося первенства Сталина в партии?

В то время ни для кого не было секретом и то, что это сосредо­точение в руках Сталина власти было организовано самим Лени­ным и по его непосредственной воле. Уже само признание этого факта делает очевидной ленинскую позицию.

Но Ленин предусмотрителен, и замечание о неуверенности, су­меет ли тот «всегда осторожно пользоваться этой властью», выгля­дит лишь как намерение не захвалить. Одновременно это и призыв к остальным членам ЦК быть гарантами в том, чтобы содейство­вать безупречному использованию Сталиным врученных ему пол­номочий.

То есть выбор Ленина был сделан, но он закрепляет его подчер­киванием отрицательных качеств всех других вероятных кандида­тов, не сулящих им никаких перспектив.

Указание на НКПС и то, что Троцкий «отличается не только выдающимися способностями», современникам говорило о мно­гом Речь шла о том, что в 1919—1921 годах Лейба Бронштейн, за­нимая посты наркома путей сообщения и одновременно предсе­дателя Союза транспортных рабочих, пытался противопоставить профсоюзы партии, превратив их в собственную опору для борьбы с ЦК и Лениным.

Он стоял за слияние хозяйственных и профсоюзных организа­ций и «передачу им верховной власти в стране». Практически это следовало рассматривать как создание «под тряпьем теоретиче­ского спора» новой партии в противовес большевистской с «заме­ной Ленина Троцким».

Ленин не забыл это. Поэтому Троцкого как оппонента Сталина Ленин уничтожает уже самой констатацией факта признания его «выдающихся способностей». Дипломатический «реверанс» в от­ношении сомнительных способностей Троцкого напрочь перечер­кивается обвинениями — в хвастовстве, чрезмерной самоуверен­ности и административном бюрократизме.

Но и сами «выдающиеся» способности Троцкого, оказывается, проявились только в его «борьбе против ЦК» в связи с вопросом о профсоюзах. Такая оценка равносильна комплименту в духе чер­ного юмора — «способный враг».

И заключение из характеристик Сталина и Троцкого носит пророчески предупредительный смысл для членов партии. Ленин делает вывод: «Эти два качества двух выдающихся вождей совре­менного ЦК способны ненароком привести к расколу, если наша партия не примет мер к тому, чтобы этому помешать, то раскол может наступить неожиданно».

Чтобы не быть обвиненным в невнимании к остальным членам ЦК, Ленин как бы походя ставит всех на место и дает почти язви­тельно уничтожающие оценки. Он напоминает о штрейкбрехер­стве Зиновьева и Каменева в октябрьских событиях и делает раз­нос Бухарину и Пятакову. «Это, по-моему, самые выдающиеся си­лы (из самых молодых сил)?.. — обнадеживающе отмечает Ленин. Более того, словно подслащивая пилюлю, он подчеркивает: — Буха­рин — ценнейший и крупнейший теоретик партии, он также за­конно считается любимцем партии».

И из этого почти ребячливого «достоинства» Ленин делает не­ожиданный вывод: «но его теоретические воззрения с очень боль­шими сомнениями могут быть отнесены к вполне марксист­ским, ибо в нем есть нечто схоластическое (он никогда не учился и, думаю, никогда не понимал диалектики)».

«Теоретик», не понимающий диалектики! Большего для нис­провержения Бухарина с пьедестала теоретика марксизма невоз­можно придумать. А подчеркивание отсутствия образования и не­понимания «диалектики» совершенно перечеркивает деловую «ценность» «любимца партии».

Характерно, что в отношении Пятакова Ленин использует ту же понравившуюся формулу — «...человек выдающихся способно­стей». А затем следует все перечеркивающий вывод: «но слишком увлекающийся администраторством и администраторской сторо­ной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном по­литическом вопросе».

Вывод Ленина убедительно однозначен, что все эти «выдаю­щиеся и преданные работники» — Троцкий, Зиновьев, Каменев, Бухарин и Пятаков — могут рассматриваться как руководители партии только после исправления, когда сумеют «пополнить свои знания и изменить своей односторонности»...

При таком условии утверждение, что Сталин уже «сосредото­чил в своих руках необъятную власть», — является прямым указа­нием на него как единственного, реального преемника Ленина.

Ленин совершенно не оставляет своим соратникам иного вы­бора. Но самое замечательное в том, что такой выбор они якобы будут вынуждены сделать сами и они все это поймут. Мало того, Ленин своими характеристиками нейтрализовал, на первый пери­од, всех конкурентов Сталина даже от попыток борьбы за власть.

Он потому и держал свое обращение в строгом секрете, что ка­ждый из претендентов, ошарашенный (нужно заметить, справед­ливыми характеристиками), в первую очередь будет озабочен «от­мыванием» навешанных Лениным ярлыков. Что и получилось в действительности.

Правда, выразив свою волю, Ленин не ощущал умиротворения. Его общее состояние в эти дни было плохое. По записям М.И. Улья­новой, его мучили «почти постоянные неполадки с желудком, го­ловные боли, плохой сон, общая слабость. Пессимистическое на­строение не могло не влиять, со своей стороны, и на физическое со­стояние Владимира Ильича».

Конечно, его настроение не поднялось, когда, выполняя пред­писания врачей, 24 декабря Политбюро приняло решение ограни­чить Ленину его умственную работу: «Владимиру Ильичу предос­тавляется право диктовать ежедневно 5—10 минут, но это не долж­но носить характер переписки... Ни друзья, ни домашние не должны сообщать Владимиру Ильичу ничего из политической жизни, чтобы этим не давать материала для размышлений и волнений».

Но что мог значить для него этот «запрет»? Только ограничения в переписке. Впрочем, он не особо церемонился с мнением коллег. Ограниченный в информации, он нашел себе тему для размышления.

И в раздраженном состоянии, «под горячую руку», Ленин на­диктовал 30—31 декабря 1922 года заметки «К вопросу о нацио­нальностях или об «автономизации», в которых делает нападки на русских, обвиняя их в шовинизме, и допускает упреки Сталину за «торопливость» в вопросах создания СССР и «озлобление против пресловутого «социал-национализма». Он исходил из того, что в созданном Союзе, являющемся по форме федерацией, воплощены идеи Сталина о создании унитарного государства с областными ав­тономиями.

Исходным поводом для написания этих заметок стал конфликт между Закавказским краевым комитетом РКП(б), руководимым Г.К. Орджоникидзе, и группой грузинских оппозиционных членов ЦК во главе с Мдивани.

Еще в июле 1921 года при участии Сталина Кавбюро ЦК РКП(б) создало комиссию для рассмотрения вопроса по объедине­нию Закавказских республик, а в ноябре оно приняло решение об организации Закавказской федерации (ЗСФСР).

Однако оппозиция националистов во главе с Мдивани настаи­вала на том, чтобы Грузии входила в состав СССР не через Закав­казскую федерацию, на правах автономии, а самостоятельно. По­зиция Ленина в этом вопросе расходилась с мнением грузин.

В разработанном им проекте решения Политбюро он призыва­ет «Признать федерацию Закавказских республик абсолютно пра­вильной и, безусловно, подлежащей осуществлению, но в смысле практического осуществления — преждевременной, т.е. требую­щей нескольких недель (курсив мой. — К.Р.) для обсуждения, про­паганды и проведения снизу...»

Сталин более реально смотрел на этот вопрос. Получив 28 но­ября ленинский проект, он ответил: «Тов. Ленин. Против вашей ре­золюции не возражаю, если согласитесь принять следующую по­правку: вместо слов «требующей нескольких недель обсуждения» сказать: «требующей известного периода времени для обсужде­ния» и т.д. согласно вашей резолюции.

Дело в том, что «провести» федерацию в Грузии «снизу» в «со­ветском порядке» в «несколько недель» нельзя, так как в Грузии Советы только начинают строиться. Они еще не достроены». Ле­нин согласился с этой поправкой.

Сталин не ошибся. Решить грузинский вопрос в короткий срок

было невозможно. 11 августа 1922 года Оргбюро ЦК образовало комиссию, которой поручалось подготовить к Пленуму материалы о взаимоотношениях РСФСР с национальными республиками.

Проект, представленный Сталиным, предлагал: единым Совет­ским государством станет РСФСР, а УССР, БССР и Закавказская федерация войдут в него на правах автономий. 25 сентября мате­риалы комиссии были направлены Ленину. 26 сентября он беседо­вал по этому вопросу со Сталиным, а позже принял ряд представи­телей Закавказья.

Грузия желала войти в состав Союза не в составе Закавказских республик, а на правах федерации. Урегулировать разногласия, воз­никшие между Центром и руководством Грузии, Политбюро по­ручило Серго Орджоникидзе. Однако грузинская оппозиция про­явила несогласие с позицией руководителя краевого комитета, де­монстрируя несдержанность. Ленин узнал об этом и еще в письме от 21 октября 1922 года высказал недовольство действиями сто­ронников Мдивани, допускавшими «брань против Орджоникидзе».

Проблема была непростой, и страсти накалились. Горячие «гру­зинские парни» не церемонились в выборе выражений и аргумен­тов. Во время острого спора вокруг этого вопроса в Тбилиси, на квартире Орджоникидзе, один из местных уклонистов, некий Кохабидзе, бросил своему оппоненту лживое обвинение в коррупции. Не сдержавшись, Серго нанес обидчику пощечину. Орджоникидзе можно понять: для этого кристально честного и неподкупного че­ловека такое обвинение являлось оскорблением.

Чтобы «подогреть» ситуацию, сторонники Мдивани обрати­лись с жалобой на Орджоникидзе в ЦК РКП(б). Для ее проверки 25 ноября Политбюро приняло решение направить в Грузию ко­миссию во главе с Дзержинским. Дзержинский поддержал пози­цию Орджоникидзе.

Между тем слух об этом инциденте дошел до Ленина. По воз­вращении Дзержинского 12 декабря он имел с ним продолжи­тельную беседу, и, не удовлетворенный выводами, Ленин вновь на­правил Ф.Э. Дзержинского и начальника ГПУ в Грузию для нового расследования происшествия.

Пожалуй, этот конфликт, даже помноженный на южную тем­пераментность, не стоил выеденного яйца. Но, лишенный из-за бо­лезни возможности работать, Ленин чересчур остро и близко к сердцу воспринял «грузинский вопрос». Он назвал поступок Орд­жоникидзе возмутительным, а поскольку Дзержинский и в этот раз защищал темпераментного коллегу, то Ленин к «нарушите-

лям» причислил и его, усмотрев в действиях сторонников Центра русский «великодержавный шовинизм».

Конечно, конфликт не стоил растрачиваемых на его рассмотре­ние «свеч», но оторванного от живой работы, больного Ленина он волновал. Его бодрствующий и требующий эмоциональной пищи мозг заставлял снова и снова возвращаться к этой теме.

Впрочем, еще в начале лета он жаловался в письме к Сталину: «Т. Сталин! Врачи, видимо, создают легенду, которую нельзя оста­вить без опровержения... Если я когда волнуюсь, то из-за отсутствия своевременных и компетентных разговоров. Вы поймете это и ду­рака немецкого профессора и К° отошьете. О Пленуме ЦК непре­менно приезжайте рассказать».

Теперь пустоту отсутствия «компетентных разговоров» для Ле­нина заполнил «грузинский вопрос». И в продиктованном письме к ЦК он высказал сомнения: приняты ли достаточные меры, «что­бы действительно защитить инородцев от истинно русского дер­жиморды? Я думаю, что мы этих мер не приняли, хотя должны бы­ли принять. Я думаю, что тут сыграли роковую роль торопливость и административное увлечение Сталина, а также его озлобление против пресловутого «социал-национализма».

Конечно, Ленин недооценивал проблему, а то, что он назвал гру­зина Орджоникидзе и поляка Дзержинского «русскими держи­мордами», было очевидным полемическим перегибом. Как и то, что среди мер, которые, по его мнению, следовало принять, Ленин указал:

«Нужно примерно наказать тов. Орджоникидзе (говорю это с тем большим сожалением потому, что лично принадлежу к числу его друзей...). Политически ответственным за всю эту поистине великорусско-националистическую кампанию следует сделать, ко­нечно, Сталина и Дзержинского...»

Но «дурак» — немецкий профессор Ферстер был прав, ограж­дая больного от возбуждающей его психику информации. Под влиянием эмоционального раздражения 16 декабря у Ленина на­чалось обострение болезни.

Отрезанный от внешнего мира, пребывающий в бездействии Ле­нин становился восприимчив к любым слухам и наветам. И общав­шиеся с ним люди порой невольно становились источником болез­ненной ленинской реакции на доходившую до него информацию.

Впрочем, уже сами участники событий понимали, что в статье «К вопросу о национальностях или об автономии» Ленин «был не прав по отношению к Сталину». В составе комиссии по проверке

материалов «грузинского дела» участвовала и секретарь Ленина М. Гляссер. В письме Бухарину от 11 января 1923 года она призна­ла, что «Ленин был болен и страшно подозрителен» и при беседе с ним изложение членами комиссии обстоятельств конфликта «бла­годаря болезни» и односторонней информации он воспринял пре­вратно.

Осознавая это, Гляссер писала: «Особенно тяжело потому, что за два с половиной года работы в Политбюро я, близко видя работу Политбюро, не только научилась глубоко ценить и уважать всех вас, в частности, Сталина (мне стыдно смотреть на него теперь), но и понимать разницу между линией Вл. Илча и Троцкого».

Все это так. Но не может не возникнуть совершенно простое объяснение предпосылок неожиданной и явно тенденциозной «критики» Лениным Сталина. Не стало ли их основанием то, что отказ Сталина в предоставлении обещанного «яда» Ленин воспри­нял как некую личную «обиду»?

Симптоматично, что Ленин не дал хода своей критической ста­тье. Взяв слово с членов комиссии «держать все в строжайшей тай­не... и ничего не говорить о его статье», он оставил ее для хранения у секретаря Л. Фотиевой. «Письма к съезду» он отдал на хранение Крупской. Вместе с тем надиктованные им в середине января 1923 года статьи «О нашей революции», «Как нам реорганизовать Раб-крин», «Лучше меньше, да лучше» были опубликованы в марте и мае.

Историографы правомерно отмечают, что в заметках о нацио­нальном вопросе Ленин по существу поддержал грузинских на­ционалистов в противовес твердым государственникам Сталину и Дзержинскому.

Конечно, это были передержки. Они объясняются даже не тем, что Ленин хуже Сталина знал существо и истоки «закавказского дела». Его ошибка в критике Сталина состояла в том, что, настаивая на федерационной форме Союза, он исходил из так и не утрачен­ной в подсознании надежды на мировую революцию.

Сталин не разделял таких настроений. Он руководствовался ис­ключительно существовавшими реальностями — и оказался прав исторически. Правда, из уважения к Ленину на следующем съезде Советов он отступит от своего решения и примет навязываемый ему уже умершим вождем федерализм

Однако Сталин был прав изначально. И мина замедленного действия, неосмотрительно заложенная Лениным, взорвется в конце столетия, вызвав разрушение государства, возведенного Ле­ниным и Сталиным. Развал СССР подтвердил историческую осмысленность позиции Сталина, и знаменательно, что Россия осталась государством лишь в рамках сохраненных сталинских автономий.

И все же венцом национальной политики Сталина стало созда­ние Союза Советских Социалистических Республик. Выступая на I съезде Советов СССР, 30 декабря 1922 года Сталин справедливо отметил: «В истории Советской власти сегодняшний день является переломным... Период борьбы с военной разрухой дал нам Крас­ную Армию — одну из основ существования Советской власти. Следующий период — период борьбы с хозяйственной разрухой — дает нам новые рамки для государственного существования — Со­юз Советских Социалистических Республик, который, без сомне­ния, продвинет вперед дело восстановления советского хозяйства».

Сталин имел основания для чувства удовлетворения. Наконец-то, выношенные им за долгие годы замыслы приобретали зримые очертания. «Нас, коммунистов, — сказал он, — часто ругают, утвер­ждая, что мы не способны строить... пусть этот союзный съезд по­кажет всем, кто еще не потерял способность понимать, что комму­нисты умеют так же хорошо строить, как они умеют хорошо раз­рушать старое, отжившее».

Занятый проведением съезда и рассорившийся с Крупской Сталин стал избегать посещения семьи Ульяновых. Кстати, до это­го он приезжал к Ленину больше, чем все члены Политбюро, вме­сте взятые. Мария Ульянова писала, что «за весь период его (Лени­на) болезни, пока он имел возможность общаться с товарищами, он чаще всего вызывал к себе тов. Сталина, а в самые тяжелые мо­менты болезни вообще не вызывал никого из членов ЦК, кроме Сталина».

Не появился он в Горках и после съезда. Ленин пытается выяс­нить причину охлаждения своего «протеже», и под влиянием кон­фликта со Сталиным Крупская не упустила случая, чтобы предста­вить его поведение как проявление «капризности».

Более того, получив на хранение «Письма к съезду» и ознако­мившись с нелицеприятными характеристиками своих «более близких товарищей», она решает вмешаться в «большую полити­ку». В беседе с больным Лениным она охарактеризовала Сталина как «грубого, невнимательного» к окружающим человека. Правда, комментируя поведение Сталина, Крупская «благоразумно» умол­чала о своем письме Зиновьеву и Каменеву.

Безусловно, проявив резкость в разговоре (23 декабря) с Круп­ской, с практической стороны Сталин поступил неосмотрительно, вызвав огонь на себя. Крупская и Мария Ульянова — те близкие

Ленину люди, которые могли без особого труда повлиять на его расположение к любому человеку

Еще до этих драматических событий, будучи вполне здоровым, Ленин сказал в беседе с работником Совнаркома Я. Шатуновским: «Я плохо разбираюсь в людях, я их не понимаю. Но этот недоста­ток за собой знаю и стараюсь советоваться со старыми товарища­ми, с Надеждой Константиновной и Марией Ильиничной».

Под влиянием «старого товарища» Крупской, все еще оставав­шейся под впечатлением конфликта со Сталиным, и размышлений о «грузинском вопросе», ставшем для больного своего рода «умст­венной жвачкой», 4 января 1922 года Ленин продиктовал извест­ную приписку в «Письмах к съезду». И она носит очевидно эмо­циональный оттенок: «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммуниста­ми (курсивы мои. — К.Р.), становится нетерпимым в должности Генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ пере­мещения Сталина с этого места и назначить на его место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше ка­призности и т.д.

Это обстоятельство может показаться ничтожной мелочью. Но я думаю, что с точки зрения предохранения от раскола и с точки зрения написанного мною выше о взаимодействиях Сталина и Троцкого, это не мелочь, или это такая мелочь, которая может по­лучить решающее значение».

Написанная в порыве, в обостренно-болезненном состоянии, эта поправка не объективна; фактически она навязана Ленину же­ной. В большую политику вмешалась женщина, и Молотов сказал писателю Феликсу Чуеву: «То, что Ленин написал о грубости Стали­на, — это было не без влияния Крупской». Все это так. И, пожалуй, вместо перечисления множества однотипных «обвинений» Ленин мог ограничиться фразой: «который не дерзит моей жене».

Примечательно, что Ленин не подвергает сомнению политиче­ские, деловые, организаторские, идейные и прочие качества Стали­на. Для сравнения отметим, что ранее в своем письме Иоффе, жа­ловавшемуся на то, что его перебрасывают с одного поста на дру­гой, Ленин ссылался на пример Сталина, который безропотно выполняет все поручения партии, «не жалуясь и не капризничая».

Какая из характеристик Ленина объективна? Однако сделан­ная в состоянии обострения болезни, под влиянием «советов» же­ны диктовка, этот листок — не в рукописи, а отпечатанный на ма­шинке и даже не имевший подписи автора, пущенный в дело после смерти Ленина, стал аргументом, доставившим значительные не­приятности Сталину.

Конечно, Сталин не был послушным и безропотным исполни­телем, и в семье Ульяновых имели место разговоры о недовольстве им. «Мне рассказывали, — пишет сестра Ленина М. Ульянова, — что, узнав о болезни Мартова, В(ладимир) И(льич) просил Сталина послать ему денег. «Чтобы я тратил деньги на врага рабочего дела! Ищите себе другого секретаря», — сказал ему Сталин. В.И. был очень расстроен этим, очень рассержен на Сталина».

Телефонный разговор 22 декабря не мог не усилить недобро­желательность Крупской. Но Сталина угнетали не отношения с женой Ленина. Это была почти житейская мелочь, не стоившая серьезного внимания. Его беспокоило все еще висевшее над ним дамокловым мечом обещание доставки, в случае необходимости, Ленину «яда».

Он оказался в психологически сложной ситуации и, чтобы избе­жать невольного возвращения к этому вопросу, 1 февраля обратил­ся в Политбюро с просьбой об освобождении от полномочий «по наблюдению за исполнением режима, установленного врачами для т. Ленина».

Но его подстерегала еще одна неожиданность. В начале весны Ленину стало известно о конфликте Сталина с его женой. «Надеж­да Константиновна, — отмечала секретарь Ленина Л. Фотиева, — не всегда вела себя как надо. Она привыкла всем делиться с ним. И даже в тех случаях, когда этого делать нельзя было... Например, зачем она рассказала Владимиру Ильичу, что Сталин выругал ее по телефону?»

Если верить В. Дридзо, все произошло почти спонтанно. Об об­стоятельствах передачи Ленину этой информации секретарь Крупской поведала в письме в журнал «Коммунист» в 1989 году.

Вера Соломоновна писала: «Возможно, только я одна знаю, как это было в действительности, так как Надежда Константиновна часто рассказывала мне об этом. Было это в начале марта 1923 года. Надежда Константиновна и Владимир Ильич о чем-то беседовали. Зазвонил телефон. Надежда Константиновна подошла к телефону...

Когда вернулась, Владимир Ильич спросил:

— Кто звонил?

— Это Сталин, — ответила Крупская, — мы с ним помирились.

— То есть как? — удивился Ленин.

И пришлось Надежде Константиновне рассказать все, что про­изошло в декабре 1922 года, когда Сталин ей позвонил, очень грубо с ней разговаривал, грозил Контрольной комиссией. Надежда Кон­стантиновна просила Владимира Ильича не придавать этому зна­чения, так как все уладилось, и она забыла об этом. Но Владимир Ильич был непреклонен, он был глубоко оскорблен неуважитель­ным отношением Сталина к Надежде Константиновне...»

Этот разговор послужил импульсом для возвращения Ленина к мысли об «обиженных» грузинах. Запись, сделанная Володичевой в журнале дежурных секретарей от 5 марта, свидетельствует: «Вла­димир Ильич вызвал около 12. Просил записать два письма: од­но — Троцкому, другое — Сталину; передать первое лично по теле­фону Троцкому и сообщить ему ответ как можно скорее».

В записке Троцкому Ленин снова, почти с маниакальной стра­стностью, возвращался к вопросу о Грузии и просил его «взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии. Дело сейчас находит­ся под «преследованием» Сталина и Дзержинского, я не могу поло­житься на их беспристрастие. Даже совсем напротив».

Но, получив эту телефонограмму, Троцкий просто отмахнулся. Он не хотел ввязываться в эту разборку и, сославшись на болезнь, отклонил просьбу Ленина.

Симптоматично, что чисто личное письмо Сталину, продикто­ванное в этот же день, носило не только гриф «строго секретно», но было и в копиях — Зиновьеву и Каменеву:

«Уважаемый т. Сталин! Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам и выразила согласие забыть сказанное, но (курсив мой. — К. Р.), тем не менее, этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забы­вать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным против меня. По­этому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться, или предпочитаете порвать между нами отношения. С уважением, Ленин».

Это «второе письмо», отметила Володичева, Ленин «пока про­сил отложить, сказав, что сегодня у него плохо выходит. Чувствует себя нехорошо». На следующий день, перечитав текст, Ленин его «просил передать, лично из рук в руки получить ответ».

Между тем складывается впечатление, что письмо, написанное Сталину, адресовано не столько ему, сколько Зиновьеву с Камене­вым. Похоже, что Ленина взволновал не сам незначительный и уже давний бытовой конфликт Сталина с его женой, а то, что он стал известен членам Политбюро.

Похоже, что Ленин начал осознавать, что своей жалобой Зи­новьеву и Каменеву Крупская дала им в руки козырную карту, ко­торую можно использовать в политической борьбе, и это наруша­ло продуманный им расклад по организации руководства партией.

Видимо, он пришел и к мысли, что критика качеств Сталина, сделанная под влиянием жены, ставит под сомнение справедли­вость его выводов. Однако он не хочет поступиться самолюбием и признать, что, согласившись с личными эмоциональными характе­ристиками Крупской, он проявляет к Сталину необъективность.

И, как бы пытаясь убедить себя самого в правоте своих претен­зий к Сталину, в тот же день 6 марта он продиктовал письмо: «Тт. Мдивани, Махарадзе и др. Копия — тт. Троцкому и Каменеву. Ува­жаемые товарищи! Всей душой слежу за вашим делом. Возмущен грубостью Орджоникидзе и потачками Сталина и Дзержинского. Готовлю для вас записки и речь. С уважением Ленин». Однако эта за­писка стала последней в его жизни попыткой вмешаться в политику.

«Все смешалось в доме»... Ульяновых. Рядовой конфликт жены вождя переползал на уровень государственной политики. Ленин не сказал Крупской о письме Сталину. «Но, — пишет Мария Ульяно­ва, — вернувшись домой, Н.К. по расстроенному виду В.И. поняла: что-то неладно. И попросила Володичеву не посылать письмо. Она, мол, сама переговорит со Сталиным и попросит извиниться. Так передает Н.К. теперь, но мне сдается, что она не видала этого письма и оно было послано Сталину — так хотел В.И.»

Действительно, 6-го числа письмо не попало адресатам. «Но 7-го, — записала Володичева, — я сказала, что должна исполнить распоря­жение Владимира Ильича. Она (Крупская) переговорила с Каме­невым, и письмо было передано мной лично Сталину и Каменеву, а затем и Зиновьеву, когда он вернулся из Питера».

Сталин философски воспринял этот психологический зигзаг. Позже Володичева рассказывала, что, передавая «письмо из рук в руки»: «Я просила Сталина написать письмо Владимиру Ильичу, так как тот ожидает ответа, беспокоится. Сталин прочел письмо стоя, тут же при мне, и лицо его оставалось спокойным. Помолчал, подумал и произнес медленно, отчетливо выговаривая каждое сло­во, делая паузы: «Это говорит не Кении, это говорит его болезнь».

И продолжал: «Я не медик, я — политик. Если бы моя жена, член партии, поступила неправильно и ее наказали бы, я не счел бы себя вправе вмешиваться в это дело. А Крупская — член партии. Но раз Владимир Ильич настаивает, я готов извиниться перед Круп­ской за грубость».

В этот же день, 7 марта, Сталин написал ответ. «Т. Ленину от Сталина. Только лично.

Т. Ленин! Пять недель назад я имел беседу с т. Н. Константинов­ной, которую считаю не только Вашей женой, но и моим старым партийным товарищем, и сказал ей (по телефону) приблизительно следующее: «Врачи запретили давать Ильичу политинформацию, считая такой режим важнейшим средством вылечить его, между тем Вы, Надежда Константиновна, нарушаете этот режим, нельзя играть жизнью Ильича» и пр.

Я не считаю, что в этих словах можно было усмотреть что-либо грубое или непозволительное, предпринятое «против» Вас, ибо ни­каких других целей, кроме Вашего быстрейшего выздоровления, я не преследовал. Более того, я считал своим долгом смотреть за тем, чтобы режим проводился. Мои объяснения с Н. Кон. подтвердили, что ничего, кроме пустых недоразумений, не было тут, да и не мог­ло быть.

Впрочем, если Вы считаете, что для сохранения «отношений» я должен «взять назад» сказанные выше слова, я их могу взять назад, отказываясь, однако, понять, в чем тут дело, где моя «вина» и чего, собственно, от меня хотят (курсив мой — К. Р.)».