ОТ РЕБЕНКА ДО ЧЕЛОВЕКА
ОТ РЕБЕНКА ДО ЧЕЛОВЕКА
В ожидании ребенка
Идолопоклонство, жертвой (точнее слова не подыщешь) которого сегодня стал ребенок и даже новорожденный, на деле маскирует наш навязчивый страх старости и смерти. Ребенок — воплощенная свежесть, и поэтому его образ используют, торгуя кремами или автомобилями. Так, обнаглевшие педиатры сумели связать с детским возрастом «непреложные истины», побуждающие суды и общественное мнение считать доказательствами и истинами детские выдумки, которые существо недоразвитое или в лучшем случае «формирующееся» извлекает из снов или подсознания. Установка на обожествление ребенка появилась в общем-то не так давно. Века, предшествующие двадцатому, были жестоки к юным, попадавшим в суровую экономическую или социальную атмосферу, где главенствовали польза и практичность. С тех пор, говоря о более раннем периоде, некоторые утверждали, что средневековье еще в большей степени, чем Новое время, презирало детство и даже не знало такого понятия. За последние лет пятнадцать это мнение было серьезно оспорено и даже отброшено. Средние века, по крайней мере те, от которых остались следы, прекрасно это продемонстрировали: пусть ребенок и не был царем, как в наше время, ибо жил в мире, где нужно было поскорей вооружаться, чтобы выжить, тем не менее в его отношении проявлялись искренняя нежность, внимательная забота или воспитательные усилия, не уступающие современным.
Однако причины такого поведения нуждаются в уточнении. То, что рождение ребенка является для матери полным проявлением ее женской сущности, а для отца — выражением его мужского начала, — это данность сугубо личная и находится вне времени. Одних этих чувств было бы достаточно, чтобы внушить желание иметь детей, и ни одно человеческое общество, несмотря на гримасы моды, их не избежало. Но если в наше время на ребенка смотрят как на настоящего или будущего потребителя, тогда в нем видели по преимуществу производителя — производителя власти или богатства. Ведь он был не только «даром Божьим», как твердила Церковь, но и элементом трудового мира, орудием власти, семейным достоянием. Этой материальной внешней видимостью несомненно, и объясняется представление о мнимом пренебрежении к детству, якобы не признаваемому во всей его полноте; а ведь именно его будущие роли побуждали проявлять к нему внимание и нежность. Церковь, как обычно и вплоть до XVI века, когда ее власть ослабла, прекрасно это понимала: рост численности детей Божьих по призыву «плодитесь и размножайтесь» делал их живыми воплощениями славы Всевышнего. Конечно, некоторые проповедники брюзжали: все эти дети обходились дорого, во всяком случае, чем их было больше, тем меньше Церкви доставалось даров, за счет которых она и жила; и потом, дети не росли на деревьях: каждый из них, включая тех, кто еще не появился на свет, был плодом мирского соития, которое Бог — бесспорно, с тем, чтобы испытать свои создания, — пожелал сделать крайне приятным, по крайней мере для мужчины. Конечно, до соития и после него молятся, но не во время же самого акта? Жестокая дилемма, поскольку половое воздержание противоречило бы Божьему замыслу и едва ли может быть причислено к человеческим добродетелям.
Так или иначе, в миру и мужчины, и женщины желали появления ребенка и надеялись на него. Если такое желание испытывали любовники или пары, находившиеся в щекотливых отношениях с каноническим правом, распознать его трудно, поскольку Церковь набросила покрывало на эту тему. В основном дети рождались от законных связей; однако вполне достойное положение бастардов, особенно в XIV и XV веках, показывает, что, даже если они были нежеланными, их признавали — не только мать, что само собой разумеется, но и отец, который мог бы их не знать или притвориться, что не знает, но охотно подыскивал им приличное место в приемной семье. Увы, ни одна из героинь романов XIII или XIV века не попала в обстоятельства, благодаря которым мы бы познакомились с ее чувствами в таком положении. Но судебные решения, популярные рецепты, покаянные предписания в полной мере показывают, какое место занимали противозачаточные средства и аборты — причем к последним прибегали не только служанки, забеременевшие от хозяина, или вдовы, изнасилованные шайкой «молодчиков», но и законные супруги. Кстати, инициатива побудить партнершу отделаться от нежеланного плода чаще всего исходила от мужчины, да и суд всегда карал его как соучастника. В глазах правосудия такое решение было тем более естественным, что роль мужчины в недопущении беременности, бесспорно, велика: позы, принимаемые при коитусе, умышленное прерывание последнего зависели, естественно, от него — в отсутствие каких-либо средств, изобретенных сегодня современной технологией. В наши дни этим проблемам уделяется много внимания, для их контроля даже создан юридический арсенал. Единственное реальное различие между нашим и прежним временем состоит в том, что сегодня открыто демонстрируют их практику, как и других видов сексуального поведения, к которым я еще вернусь. Намеренно вызванный выкидыш в городе, а тем более в деревне был, конечно, делом самым обычным, но оставался подпольным, а значит, опасным: ведь Церковь следила за тем, чтобы мужскому семени оказывали должное почтение. На практике довольно хорошо известны методы, которым обучали повитухи; в основном это применение настоев ромашки, имбиря, папоротника, откровенно опасные манипуляции. А вот мотивы такого избавления от плода остаются более темными. В XIV веке некоторые «вероучители», такие как Бернардин Сиенский, даже допустили, что эмбрион можно уничтожить до истечения сорока дней внутриутробной жизни — разумеется, при условии многочисленных покаяний и при наличии серьезной причины: угрозы здоровью или даже опасности нищеты. Это показывает, насколько распространены были такие действия.
Итак, ребенок зачат, его появления ждут. О протекании беременности нам, как ни странно, мало что известно. Возможно, потому, что те, кто держал в руках перо, были мужчинами и не интересовались тем, что же такое роды; возможно, и потому, что каждая женщина беременела в среднем раз в восемнадцать месяцев, то есть десяток раз на протяжении своего брака, в соответствии с демографическими нормами той эпохи. Так что это состояние уже нельзя было считать «интересным», как говорили еще недавно. Внешние нормы, присущие роду человеческому: девять месяцев ожидания, искривление спины, полнейшая аменорея. Вероятно также, что положения, позы, «прихоти» пациенток комментировали опытные средневековые прогнозистки — повитухи. Впрочем, если беременность протекала с осложнениями или, тем более, заканчивалась выкидышем, вина возлагалась исключительно на женщину, как и в случае бесплодия, всегда приписываемого женскому роду, даже в том случае, если негодным безоговорочно признавалось мужское семя: дефектным считался сосуд, но не то, что в него влили. Как и сегодня, женщина, разумеется, но также и супруг, приходила в волнение, заметив первые движения плода in utero (в чреве), — добрый знак, что роды будут удачными; однако мы можем вспомнить, что античные врачи видели в движении плода скорее признак тяжелой беременности и трудных родов.
Найти подступ к самому рождению — дело не из легких, ибо при родах мужчина тоже отсутствовал — как отец, так и писец или художник, если не говорить о редких и поздних исключениях. Роженицу укладывали или усаживали, велев ей скорчиться; иногда опорой ей служили только подушки. Повитухи готовили ветошь и воду для омовения; поддерживала и ободряла молодую мать повивальная бабка, которая также помогала ребенку правильно расположиться в утробе, если это было необходимо, при помощи мягкого массирования живота или вагины либо манипуляций голыми руками. Эти женщины знали толк в родах и, возможно, помогали безвозмездно. Если послед не выходил сам и если пуповину быстро не обрезали и не перевязывали, риск инфекции чрезвычайно возрастал. При такой рудиментарной гигиене роды, и без того, вероятно, приносившие немало мучений, становились смертельно опасными; кесарево сечение, призванное спасти ребенка, не практиковалось, по крайней мере, пока мать была жива; можно полагать, что при тяжелых родах одна из десяти женщин (а возможно, и больше) не выживала и что это всегда были первородящие женщины.
Ребенок родился
Если жизнь матери находилась под угрозой, то и участь новорожденного была не более завидной. Даже когда он не умирал в момент появления из материнской утробы, длительность его жизни могла быть ничтожной — несколько часов, несколько дней. С чего бы простонародью могло везти больше, чем сильным мира сего, чьи генеалогии свидетельствуют о гекатомбах младенцев? От 25% до 30% мертворожденных показатели, какие сегодня сложно обнаружить даже в беднейших странах: тетания, менингит, удушение из-за неловких манипуляций, дизентерия, сосудистая недостаточность вследствие тяжелой беременности или преждевременных родов. Но сколь бы частой ни была смерть, связанная с рождением, она казалась недопустимой, несправедливой и горькой, о чем свидетельствует вся семейная литература. Кроме того, ребенок, умерший после нескольких мгновений жизни, уже был человеком; не получив крещения, он, очевидно, должен был отправиться в преисподнюю, уверял св. Августин. До Страшного Суда ему придется пребывать в лимбе, в этой гавани ожидания, что давало возможность для «работы скорби»[7], как любят говорить сегодня. Связь с ним под покровительством Церкви, для которой не жалели даров и молитв, должны были поддерживать святилища «отсрочки» (de r?pit), иногда простые деревенские часовни. Что касается тел умерших младенцев, археологи крайне редко находят их вместе с телами крещеных; может быть, существовали специальные места их погребения — например, под церковной папертью? Или, согласно данным раскопок, их хоронили под порогом родительского дома, размозжив тело большим камнем, дабы погребенным не овладел какой-нибудь демон с целью сделать подменышем Дьявола; или же их просто бросали в реку?
Итак, ребенок родился и — по крайней мере пока — вполне жив. Но действительно ли он был тем самым, кого зачал отец и выносила мать? Неотвязный страх случайной или умышленной подмены ребенка по воле человека или дьявола преследует матерей и сегодня. А что говорить о близнецах и что с ними делать? Может быть, они свидетельствовали о безнравственности матери, забеременевшей от двух мужчин? Или один из младенцев — но какой именно? — был дьявольским двойником другого? О рождениях близнецов в средние века известно немногое; нечастые упоминания о них в генеалогиях аристократов наводят на мысль, что принималось роковое решение о детоубийстве — тяжком преступлении, худшем, нежели аборт, но лишь оно могло спасти честь рода. Как бы то ни было, ребенок по-настоящему становился полноправным членом человеческой группы лишь по завершении двух переходных ритуалов, означавших вступление в жизнь сообщества. Первый, происходивший сразу же после рождения, вероятно, был для людей средневековья главным: это омовение. Благочестивая иконография охотно отмечает, что этот обряд был совершен над Иисусом, но проводили его систематически и наследовали от предков. Как и сегодня, он явно представлял собой акт, связанный прежде всего с соображениями физической гигиены, с целью смыть с ребенка следы пребывания в материнской утробе; но это было еще и его вступление в мир живых: крик, испускаемый младенцем после шлепка (если последний необходим), затем прикосновение рук и воды. Ритуальный смысл первого омовения, чьи корни, вероятно, следует искать в доисторических временах, не ускользнул от людей средневековья, и если лохань с ветошью по-прежнему оставались в руках женщин, то на сей раз присутствовал и отец.
Второй обряд — крещение. Здесь снова использовалась вода; это было вступление в мир христиан, благодаря чему историк обладает множеством свидетельств и объяснений. Поэтому я ограничусь несколькими замечаниями недогматического характера. Осуществление этого первого таинства не обязательно было делом слуг Божьих: его мог взять на себя мирянин и даже женщина, если для ребенка возникала угроза смерти; зато, как ни странно, Церковь (по крайней мере, на стадии завоевания Западной Европы) долгое время допускала и даже поощряла крещение взрослых или по меньшей мере подростков по случаю праздников восприятия или обновления — Рождества, Пасхи, Троицына дня. То есть такие практики, от которых осталось столь много археологических свидетельств вплоть до XI века, создавали ситуацию, сложную с точки зрения канонического права: что происходило с душой молодого человека, убитого прежде, чем его «воспримут»? Достаточно ли было просто малого крещения? Во всяком случае, коль скоро родство с Богом было важнее всякого другого, распространение кумовства означало, что нового христианина, по Божьей доверенности, берет в свои руки Мир вместо родителей. Это духовное родство, ставшее в наши дни чисто символическим, могло подменять собой родство физическое; последствия этого, как психологические, так и материальные, не стоит труда увидеть.
«Детские годы»
Итак, вот желанный ребенок, он родился и получил крещение. Его пол иногда могли предсказать опытные повитухи, но обычно заранее о нем не знали. К такой ситуации относились гораздо спокойней, чем принято говорить. Выдвинуто множество аргументов в поддержку мнения, что предпочтение явно отдавали мальчикам. Один из доводов — численное превосходство взрослых мужчин. Ранее я упоминал, что нормальное соотношение полов — равное, а позднейшая диспропорция, не считая временных отклонений, причины которых остаются нам неизвестными, могла объясняться меньшими заботами о девочках. Но также допускалось, что наши источники неизменно выдвигают на первый план мужчин, а следовательно, наши подсчеты неверны. Если предпочтение отдавали мальчикам — и не сохранилось ли оно в нашем менталитете до сих пор? — оно могло иметь по преимуществу экономическую природу, просто отражать конъюнктуру, и это могло бы объяснить, почему и сегодня подобное предпочтение исчезает крайне медленно. Обществу, основанному на производстве и охоте, нужней воины и пахари, нежели прядильщицы и кухарки. Поскольку писателями были только мужчины, они не преминули изобразить свою роль в обществе, начиная с рождения, как более важную. Но в действительности истинным сокровищем семьи были дочери: их брак становился важнейшим делом, а плодовитость обеспечивала продолжение рода. Это, несомненно, видели и знали как в аристократических кругах, так и в других слоях общества. Так что пренебрежение, от которого страдали женщины, имело скорее психологические, нежели экономические причины: предполагаемая физическая слабость, меньшая производительность. Не вступая в спор, не входящий в мои планы и не затихающий с того момента, как люди научились писать, замечу лишь, что любое психологическое исследование и любой серьезный экономический анализ с очевидностью доказывают обратное.
Мать, восстановившая силы после родов сытной пищей и добрым вином, все же оставалась «нечистой». Вероучителям потребовалось немало уловок, чтобы сделать исключение для Марии благодаря «непорочному» зачатию. Во время расцвета культа Св. Девы в XII веке верующий придавал особое значение именно ее роли матери; более близкий к истине, чем богословы, он прекрасно понимал — важней то, что она выносила Дитя, а не то, что получила таинственный дар. Церемонией возвращения матери в сообщество христиан, избавлявшей ее от всякой скверны, был обряд «очищения» после родов (relevailles). У этого «повторного крещения» были библейские обоснования — Церковь уподобила его «введению Богородицы во храм», но не смогла лишить сексуальной стороны: действительно, после него женщина становилась вновь «доступной» для мужчины. Поэтому в связи с «очищением» открыто радовался весь семейный клан и даже вся деревня. Обычно этот ритуал возвращения в общество происходил через месяц после рождения мальчика и через два, если родилась девочка, словно в этом случае «нечистота» была больше.
Младенец питался материнским молоком — прежде всего потому, что таков закон природы, а затем потому, что любой другой тип вскармливания прочно привязал бы мать к очагу, лишив возможности вернуться к хозяйственной деятельности. В иконографии можно найти великое множество изображений женщины, которая прядет, стряпает или даже косит с младенцем у груди, сосущим материнское молоко, — похоже, без «строгого графика». Но случалось, что молока не хватало, или же, уже в XII веке, мать хотела прекратить лактацию — есть списки средств для этого, — чтобы избавиться от обязанности, которую сочла обременительной. Такое желание могло возникнуть и у аристократки, стремящейся вернуть былую свободу, и у крестьянки, которую ждали полевые работы. Тогда ребенка надо было передать кормилице, которых было в избытке — хотя бы потому, что хватало матерей, чей ребенок умер.
Наши педиатры любят усматривать в этом акте первый, почти непосредственный, отрыв ребенка от матери, по крайней мере от ее тела; так ли это, судить крайне сложно, но, возможно, тогда это в какой-то мере сознавали, поскольку выбирали кормилиц очень заботливо и с оправданной придирчивостью: возраст, близкий к возрасту матери, уверенность, что кормилица не беременна, безупречное здоровье — таковы были требования. Впрочем, ничто не мешало кормилице вскармливать и своего ребенка вместе с тем, которого ей доверили. В романах, фаблио и хрониках обязательно воспевали чувство более чем братское, почти сексуальное, которое соединяло обоих «молочных братьев». И вовсю эксплуатировали мотив «дружбы» между маленьким дворянином и маленьким крестьянином, которых вскормила одна и та же грудь.
Отнимали ребенка от груди очень поздно, самое раннее через восемнадцать месяцев, а мальчиков иногда и позже, словно мать должна была их опекать дольше. Что диктовало этот шаг — прорезывание зубов, окончание лактации? Ребенок переживал второй отрыв от матери. Похоже, насколько об этом знают или догадываются, такое отделение происходило плавно, поэтапно. Однако если для ребенка это было потрясением, то для матери — началом нового периода, поскольку аменорея, сопровождавшая вскармливание, заканчивалась, и, следовательно, женщину вновь можно было оплодотворить. Этот неизбежный «вдовий срок» и задавал оплодотворениям определенный ритм — полтора года между рождениями для женщины, кормящей грудью. Если же она не делала этого, промежуток между рождениями детей сокращался, роды становились чаще, а потому среди причин демографического роста XII и XIII веков может фигурировать и «революция кормилиц», как говорили.
Ребенок каждые восемнадцать месяцев, юные матери 16–18 лет, продолжительность жизни 40–60 лет — из этих оценок следует, что в жизни супруги бывало десять-пятнадцать беременностей. С учетом детской смертности среднее количество выживших детей в семье составляло, если можно так сказать, от 4,5 до 6,5 человека. Такие цифры, которые кажутся значительными в современной Франции, объясняют рост населения, о котором я только что говорил. Его показывают все аристократические генеалогии. Почему бы в бедняцкой среде дело обстояло иначе? Разве что если нищета толкала на детоубийство или отказ от детей. Первый поступок, драматичный и криминальный, наверняка скрывали; но он угадывается в мотивировочных частях грамот о помиловании, где речь идет об «encis» — удушении ребенка, уложенного в родительскую постель и «случайно» задавленного. Отказ от детей, поступок меньше скрываемый и менее тяжкий, тем не менее регламентировался и получал огласку: монахи, добросердечные христиане подбирали брошенных детей на церковных папертях — именно там оставляли новорожденных младенцев, вверяя их благочестию и в расчете на приюты. Можно ли с уверенностью сказать, что эти реалии — чисто «средневековые»?
Впрочем, даже когда ему удавалось избежать этой печальной участи, любому ребенку вплоть до четырех-пяти лет, и в большей степени, вероятно, девочкам, угрожали детские болезни — почти все инфекционные, порой смертельно опасные: оспа, корь, скарлатина, коклюш либо последствия функциональных нарушений в организме («кишечная лихорадка»). Можно опасаться, что не все эти неприятности распознавали сразу и что, пока дети не подрастали, никто особенно не мешал немилосердной Природе, истреблявшей часть жизнеспособных детей и после рождения. Скелеты маленьких детей, не достигших семи лет, составляют в некрополях до 20% погребений. С другой стороны, наши традиционные источники знаний о здоровье верующих — рассказы о чудесах — посвящены детям лишь в исключительных случаях, словно вмешательство Девы Марии или святых в судьбу столь юных и столь хрупких созданий, этих «смертников», казалось чем-то лишним. Стало быть, действительно, это пренебрежение, как постулировали в недавнем прошлом? Конечно же, нет: горе, причиненное смертью ребенка, заметно в жалобах героев романов; чувства каждого из родителей запечатлела иконография. Надо сказать, Церковь раздражали эти поцелуи, это «милование», показывающие, что создания Бога для кого-то важнее Его самого. Так или иначе, скорби перед лицом слишком неизбежной Смерти, витавшей над ребенком с первого вздоха, сопутствовал определенный фатализм.
Иконография, медицинские трактаты, биографии знаменитых в будущем людей изобилуют деталями, помогающими восстановить мир первых детских лет. Ребенка туго пеленали, укладывая руки вдоль тела, но порой оставляя босыми ступни. Его часто купали (порой по три раза в день), а белье меняли еще чаще. Это было целиком и полностью женским делом: мужчина был словно шокирован наготой младенца и явно воротил от него нос; однако есть изображения, как отец кормит ребенка кашицей или дает ему соску. После года он помогал ребенку ходить, используя ходунки; но манеж или ползанье на четвереньках категорически исключались: без сомнения, в первом видели образ внутриутробного заточения, а во втором — возврат к животной жизни, осужденной Богом. Данные археологии полностью подтверждают место, какое изображения того времени отвели играм: погремушкам, шарикам, восковым куклам, кукольной посуде, лошадкам, солдатикам и игрушечному деревянному оружию. Как во все века, игрушки эти отражали то, что ребенок видел вокруг себя, и я оставляю психиатрам заботу об определении, что было для него субститутом матери, в чем он противопоставлял себя миру взрослых, в чем проявлялись его ум или характер. Избранный мной угол зрения позволит мне также не рассматривать изобретенную взрослыми классификацию детских игр, которая так интересовала античных авторов, проявления психических отклонений, волновавших философов, и присутствие дьявола, о котором предостерегали проповедники. У ребенка были своя пища, одежда, имущество и собственные игры. Он не был карликом без возраста, каким его долгое время считали многие историки.
Ребенок среди своих
Вплоть до окончания infantia (детства) и начала pueritia (отрочества) ребенок занимал особое место в обществе; он не был, как полагали в XIX веке, простой уменьшенной копией взрослого, но и не представлял собой существо, в котором полностью реализуются все самобытные черты, в чем пытаются убедить многие современные «мыслители». Это было создание, находящееся на стадии ожидания, завершения, но его роль в человеческой эволюции была признана. Ребенок был соединительным звеном между посюсторонним миром, откуда он приходил и чьей печатью был отмечен, и своим человеческим будущим, каким оно представало в античной философии и в христианском учении. Поэтому ребенок был сакрален; возможно, его заключала в себе даже облатка евхаристического таинства. Его устами говорил Бог; его жесты следовало толковать как религиозные знаки; только он был хранителем воли умерших, выражая ее в своих невнятных речах. Не то чтобы следовало обмирать от восхищения перед этим полубогом, как сегодня: напротив, Церковь советовала не расспрашивать ребенка и даже не смотреть на него чересчур пристально — это ему повредит; кстати, разве порой в него не вселялся бес? Вот почему расцвел культ святых невинных младенцев, а ангелов-хранителей молили следить за его поведением. Если он провинился, его нужно было наказать, порой жестоко; если он плачет, значит, в него вселился злой дух — ребенок будет бит. Такая строгость была отнюдь не пережитком отцовского всемогущества древних времен, а формой служения Господу.
Именно в этой области взаимоотношений ребенка с семейным окружением постепенно уточняются наши нравственные суждения. Родительская суровость была не равнодушием и не пренебрежением — она имела религиозный характер. Вот почему отец и мать, в равной мере, были переполнены любовью к ребенку, выражая ее в ласках и почти боязливом внимании. Ученые попытались найти эволюцию этих отношений: с середины XIII века отец как будто стал занимать более важное положение — возможно, потому, что развитие школ мало-помалу избавляло мать от задачи давать ребенку начальное образование. Дело в том, что роли между родителями распределялись вне зависимости от обоюдной привязанности к ребенку: на отца была возложена забота просвещать его душу, объяснять ему, что такое auctoritas, особенно воля Всевышнего; мать должна была следить за его здоровьем и внушать ему элементарные понятия, обогащая его совсем юный ум. До нас дошел ряд руководств по воспитанию, рассчитанных скорее на подростков, чем на детей, причем некоторые написаны женщинами — очень редкий случай в истории средневековой литературы. Однако о них можно сказать то же, что и о многих других письменных источниках: это работы теоретические, в основном предназначенные для богатых — для князей в IX веке, для будущих клириков в XII веке, для дочерей рыцарей в XIV веке, для детей бюргеров в XV веке. К тому же на самом деле до нас дошло гораздо больше трактатов о лечении лошадей, нежели наставлений педиатров. И в той возрастной группе, о которой идет речь, реакция ребенка на поведение родителей нам совершенно неизвестна. Агиография ярко описывает некоторых «юнцов», испытывающих соблазн «убить отца», но чаще всего это чистейший вымысел выжившего из ума монаха.
Одна область, однако, заслуживает последней остановки: у ребенка почти обязательно были братья и сестры, дядья и тетки, а порой и бабушки с дедушками. Если поговорка «Брат — это друг, данный природой» представляет собой не более чем благое пожелание, которому противоречит множество примеров во все времена, то в средние века, возможно, ее воспринимали более милосердно.
Старшие дети обоих полов, бесспорно, оказывали влияние на младших — особенно на девочек, которые после смерти родителей зависели от власти и интересов старшего в семье. Сегодня такое по-прежнему возможно — я, разумеется, имею в виду лишь наше культурное пространство. Зато еще две особенности исчезли или, по крайней мере, стали более редкими. Роль старшей сестры как замены умершей матери заметна, но для нас не открытие, а вот роль брата матери, то есть дяди по материнской линии, который на сей раз подменяет отсутствующего или умершего отца, обращает на себя внимание. Примеров такого «непотизма», в этимологическом значении слова, хватало со времен Карла Великого и до Людовика XIV. Причина известна: «матримониальная модель», к которой я еще вернусь, соединяла двух существ часто очень разного возраста. По очевидной природной необходимости, которую сегодня стараются всячески высмеять, у ребенка существует жизненная потребность ощущать на себе взгляд и женщины, и мужчины. Если отец, слишком старый или слишком часто отсутствующий, не мог в полной мере отдавать себя ребенку, его заменял другой мужчина, той же крови и того же возраста, что и мать. Социальные последствия этой ситуации были значительными, поскольку на «устройство в жизни» ребенка, затем подростка и, наконец, взрослого влияли одновременно два рода: сколько землепашцев получило наследство от дядьев, скольких младших сыновей они направили на церковную службу, сколько рыцарей благодаря им завели «дружбу» с вельможами! Что касается бабушек и дедушек, которые сегодня играют роль необходимого противовеса, смягчающего крайности родительской любви, в то время их словно и не было. Даже если они и присутствовали, сумев прожить намного дольше шестидесяти, о них почти не говорили, поскольку они были исключены из активной жизни, единственно достойной интереса; я еще расскажу, какое место занимали «грозные старцы», долгое время державшие в руках бразды правления собственным имуществом, особенно в странах, где действовало римское право; однако такие примеры приводят тем охотнее, что их крайне мало.
Итак, по истечении первых лет жизни ребенка угроза заболеваний оставалась позади; он уже представлял себе, что такое домашняя работа, при надобности приобретал какие-то навыки, необходимые в сельской жизни, и даже военные. Он знал буквы, а порой и цифры. В церковном приходе епископ совершил над ним обряд конфирмации, то есть заставил его подтвердить крещальные обеты. Он был уже не infans, a puer или puella; ему было восемь лет, самое большее двенадцать. Для него начиналась настоящая жизнь.