2. От «триумвирата» — к единоличному правлению Елены Глинской (декабрь 1533 — август 1534 г.)
2. От «триумвирата» — к единоличному правлению Елены Глинской (декабрь 1533 — август 1534 г.)
Еще М. Н. Тихомиров в своей ранней работе, сопоставив известие Псковской летописи об аресте Юрия Дмитровского «прикащиками» великого князя с челобитной Ивана Яганова, пришел к обоснованному выводу, что под «прикащиками» нужно понимать названных челобитчиком его высоких покровителей — Шигону и Глинского[290]. К этому можно добавить, что данный документ подтверждает факт получения опекунами особых полномочий, которые они сохраняли некоторое время после смерти Василия III, обладая реальным контролем над внутриполитической ситуацией. Кроме того, сообщенные Ягановым сведения о руководящих лицах вполне согласуются с предложенной выше реконструкцией предсмертных распоряжений великого князя Василия: из трех предполагаемых опекунов-правителей он называет по имени двоих; неупомянутым оказался только М. Ю. Захарьин, который, вероятно, не принял активного участия в «деле» князя Юрия. Зато он подвизался на дипломатическом поприще: как уже говорилось, Захарьин вместе с кн. Д. Ф. Бельским принимал 18 декабря литовского посланника; в адресованной им грамоте литовских панов Михаил Юрьевич назван «боярином уведеным» (т. е. «введенным») и вместе с тем же Бельским причислен к «раде высокой»[291].
В этом «триумвирате» самой влиятельной фигурой был, бесспорно, в декабре 1533 г. Иван Юрьевич Шигона Поджогин — человек, посвященный во все тайны предшествовавшего царствования[292]. О его исключительном влиянии при дворе вскоре после смерти Василия III свидетельствует, помимо челобитной Яганова, адресованная государеву дворецкому «господину Ивану Юрьевичу» грамота хутынского игумена Феодосия, в которой последний почтительно просит Шигону об аудиенции у нового великого князя[293]. Наряду с внутриполитическими делами могущественный дворецкий не обходил своим вниманием и сферу внешней политики: в числе других высокопоставленных лиц Шигона присутствовал на приеме литовского посланника 18 декабря 1533 г.[294]
Позиция при дворе другого опекуна, кн. Глинского, была, напротив, весьма непрочной. Судя по летописной Повести о смерти Василия III, государь чувствовал враждебность придворной среды к этому чужаку и пытался ее преодолеть: «…да приказываю вам Михайла Лвовича Глинского, — обращался он к боярам, — человек к нам приезжей, и вы б того не молвили, что он приезжей, держите его за здешняго уроженца, занеже мне он прямой слуга»[295]. Поначалу, видимо, бояре подчинились воле великого князя, да и «дело» князя Юрия Дмитровского заставило их отложить на время счеты друг с другом, но вскоре борьба за власть в окружении юного Ивана IV вспыхнула с новой силой.
Помимо политического сыска, Глинский занимался, по-видимому, и дипломатией. Правда, на приеме литовского посланника Ю. Клинского 18 декабря 1533 г. он не присутствовал, так как, очевидно, для литовской стороны был персоной нон грата. Однако сохранились следы его контактов с Ливонией в 1533–1534 гг. Эстонский исследователь Юрий Кивимяэ обнаружил в Шведском государственном архиве в Стокгольме черновую копию письма дерптского епископа Иоганна V Бея (Johannes V. Bey), адресованного князю Михаилу Глинскому и датированного 10 марта 1534 г.[296]
Письмо явилось ответом на послание Глинского от 24 августа 1533 г.[297], вместе с которым епископ получил (3 марта 1534 г.) удивительный подарок: слуга Глинского Степан доставил в Дерпт диковинного «татарского зверя» — верблюда. Епископ не остался в долгу и послал князю Михаилу щедрые дары, в том числе индюка. В связи с нашей темой особый интерес представляют начальные и заключительные строки письма Иоганна V, из которых явствует, что дерптский епископ был неплохо осведомлен о положении в Москве и о той роли, которую при малолетнем великом князе играл Глинский. Юному князю Московскому епископ пожелал «долгого и счастливого здоровья и правления», а своего адресата он назвал в последних строках так: «Михаилу — высокородного князя, императора и государя всея Руси соправителю (Mythregentenn)»[298]. Таким образом, информация о «регентстве» Глинского дошла и до Дерпта.
Летописи не упоминают о ходе внутриполитической борьбы в период между декабрем 1533 и августом 1534 г. Между тем такая борьба велась, и ее отголоски отразились в источниках польско-литовского происхождения. Здесь с начала 1534 г. все большее внимание уделялось младшему брату покойного государя, князю Андрею Ивановичу, и его отношениям с великокняжеским окружением. Так, уже упоминавшийся выше Марцин Зборовский писал 10 января 1534 г. герцогу Альбрехту Прусскому, что после смерти «Московита» (т. е. Василия III) лишь старший его брат не противится распоряжениям покойного; «младший же ведет себя так, словно он ничего не знает об этом избрании [Ивана IV. — М. К.] и об опеке, им [советникам Василия III. — М. К.] порученной, и не считается с нею; если дело обстоит так, как доподлинно сообщено его королевскому величеству [Сигизмунду I. — М. К.], [то] всякий может догадаться, что из-за такового избрания [Ивана IV. — М. К.] начнется величайший раздор, особенно когда цвет знати (nobilitatis proceres) во множестве примкнет в этом деле к вышеупомянутому младшему брату»[299]. Возможно, впрочем, что в это «доподлинное» известие все же вкралась ошибка, и младшему брату приписаны здесь замыслы или поступки, за которые на самом деле был «поиман» старший брат, князь Юрий. Но в следующем сообщении из Вильно речь, несомненно, идет об Андрее Старицком: 2 марта Н. Нипшиц писал Альбрехту, что «герцог Андрей, другой брат, привлек к себе много людей и крепостей (? — vesten) с намерением свергнуть мальчика и самому стать великим князем»[300].
Русские источники ничего не сообщают о намерениях князя Андрея захватить престол. К процитированным известиям нужно отнестись критически, учитывая явную заинтересованность Сигизмунда I и его приближенных в дестабилизации обстановки в России. Поэтому охотно подхваченные в Литве и Польше слухи о московских раздорах[301], вероятно, преувеличивали масштаб происходящего; ясной же картины событий при дворе юного Ивана IV весной 1534 г. литовские наблюдатели, похоже, не имели. На сомнительность и противоречивость приходивших из Москвы слухов прямо указывал в письме от 1 июня находившийся тогда в Вильне епископ перемышльский Ян Хоеньский[302]. И все же слухи о раздорах в Москве были не совсем беспочвенны: о конфликте Андрея Старицкого с опекунами Ивана IV упоминается в статье 1537 г. Воскресенской летописи (повторенной в списке Оболенского Никоновской летописи и в Царственной книге): в январе 1534 г. он-де у великого князя «припрашивал к своей отчине городов» и, не добившись желаемого, «поехал к собе в Старицу, а учал на великого князя и на его матерь на великую княгиню гнев дръжати о том, что ему вотчины не придали»[303].
Вопрос о том, каких именно городов и на каком основании требовал князь Андрей, остается дискуссионным[304] и за недостатком данных едва ли может быть однозначно решен. Во всяком случае, этот конфликт оказался непродолжительным. В Постниковском летописце под 7042 (1533/34) г. читается лаконичное сообщение: «Того же лета стоял князь Андрей Иванович в Боровску против короля. Пришел в Боровеск на Троицын день»[305]. (В 1534 г. этот праздник пришелся на 25 мая.) Приход старицкого князя на государеву службу, несомненно, свидетельствует о том, что к маю 1534 г. он уже примирился с великокняжеским двором. В этой связи получает рациональное объяснение загадочное известие Б. Ваповского о том, что после ареста князя Юрия «Андрей спасся бегством и, собрав войско, стал страшен правителям…»[306]. Отъезд Андрея в Старицу (его пребывание там 9 января 1534 г. подтверждается документально[307]) действительно мог быть связан (как предполагал еще И. И. Смирнов[308]) с «поиманием» Юрия. Что же касается «сбора войска», то, очевидно, Ваповский сам факт появления князя Андрея во главе полков истолковал в духе своих общих представлений о конфликте старицкого князя с опекунами Ивана IV.
Из событий весны 1534 г. заслуживает также внимания эпизод, упомянутый только в кратком летописце Марка Левкеинского: «…месяца апреля Шемячичеву княгиню здвеима дщерми постригли в черницы в Каргополе неволею»[309]. В свете последующих событий эта акция выглядит как первый удар в той серии опал, которая вскоре обрушится на семьи «чужаков» — литовских выходцев в Москве.
Состояние наших источников таково, что лишь применительно к июню 1534 г. мы можем наконец составить представление о расстановке сил при московском дворе. В петербургской части бывшего Радзивилловского архива хранится запись показаний польского жолнера Войтеха, бежавшего 2 июля из Москвы, где он сидел в плену, в Литву. Войтех поведал полоцкому воеводе, что «на Москве старшими воеводами, который з Москвы не мают николи зъехати: старшим князь Василей Шуйский, Михайло Тучков, Михайло Юрьев сын Захарьина, Иван Шигана а князь Михайло Глинский, — тыи всею землею справуют и мают справовати до лет князя великого; нижли Глинский ни в чом ся тым воеводам не противит, але што они нарадят, то он к тому приступает. А все з волею княгини великое справуют»[310].
Этот документ свидетельствует о том, что к лету 1534 г. внутриполитическая борьба в России вступила в новую фазу: конфронтация с удельными князьями сменилась ожесточенным соперничеством внутри самой придворной верхушки за право управлять страной от имени юного Ивана IV. Напрасно некоторые исследователи (И. И. Смирнов, Р. Г. Скрынников, А. Л. Корзинин) отождествляют перечисленных Войтехом «старших воевод» с опекунским советом, назначенным Василием III[311]. Сравнение процитированного документа с Повестью о смерти Василия III и другими материалами конца 1533 г. показывает, что в действительности за полгода, миновавшие после кончины государя, при дворе произошли большие перемены. Так, Глинский к июню 1534 г. потерял реальное влияние на государственные дела, и это никак не соответствовало той роли, которую отвел ему в своих предсмертных распоряжениях Василий III. Глинский, Шигона и Захарьин явно утратили, судя по сообщению Войтеха, особый статус и полномочия, данные им покойным государем: очевидно, после ареста князя Юрия Дмитровского и примирения с князем Андреем полученные опекунами инструкции потеряли свою актуальность. Место «триумвирата» заняла к июню правящая группа из пяти человек, причем главная роль в ней досталась кн. В. В. Шуйскому.
Падение влияния Глинского можно связать с общей тенденцией к оттеснению литовских княжат от кормила власти, возобладавшей летом 1534 г. Кн. Д. Ф. Бельский, принадлежавший в ноябре — декабре 1533 г. к «раде высокой» и курировавший внешнеполитические вопросы, теперь назван Войтехом в числе лиц, которые «ничого не справуют, только мают их з людми посылати, где будет потреба»[312]. С другой стороны, заметно возросло влияние великой княгини Елены («все з волею княгини великое справуют»). Но борьба была еще не закончена: по словам Войтеха, «тыи бояре великии у великой незгоде з собою мешкают и мало ся вжо колкокрот ножи не порезали»[313], т. е. раздоры между боярами доходят чуть ли не до поножовщины.
Другой документ из бывшего Радзивилловского архива (лишь недавно опубликованный) дает нам редкую возможность узнать, что говорили о столичных делах жители провинции, какие представления о власти существовали у местных помещиков (в данном случае — смоленских). 4 июля 1534 г. Мстиславский державца Ю. Ю. Зеновьевич отправил Сигизмунду I донесение, в котором сообщал о приезде к нему накануне дня святого Петра (т. е. перед 29 июня) помещиков из Смоленска «з жонами и з детьми, на имя Иван Семенович Коверзиных а Василей Иванович». Прибывшие поведали, «иж запевно [точно, несомненно. — М. К.] молодый князь великий вмер по Святой Троицы перед Петровыми запусты, и брат его менший князь Василей [!] также вмер после его, нижли их… ещо таят». А 30 июня, писал Зеновьевич господарю, «шпекги [разведчики. — М. К.] мои пришли из заграничья, и они мне тыи ж речи поведали, иж запевне его и з братом не стало, а князь Юрьи пред ся у поиманьи седит…»[314].
Разумеется, слух о смерти Ивана IV оказался ложным, но приведенный документ интересен тем, что он выразительно рисует обстановку, в которой подобные слухи рождались. Смерть двух маленьких детей, очевидно, представлялась современникам вполне вероятным событием, а то, что мальчиков, надо полагать, тщательно берегли от посторонних глаз, вызывало подозрения, что опекуны скрывают случившееся несчастье («их ещо таят»). Весьма показательно и то, что смоленские помещики не знали, как зовут брата их государя («Василий» вместо правильного «Юрий»).
Развязка долго назревавшего придворного конфликта произошла в августе 1534 г. Сначала со службы из Серпухова бежали в Литву кн. Семен Федорович Бельский и Иван Васильевич Ляцкий, после чего были произведены аресты. Среди арестованных оказался и один из опекунов Ивана IV — кн. Михаил Львович Глинский. И. И. Смирнов выдвинул гипотезу о том, что последний организовал грандиозный заговор с целью захвата власти, а все арестованные являлись его сообщниками[315]. По существу единственным основанием для столь ответственного вывода историку послужило сообщение Царственной книги о том, что Глинский «захотел держати великое государство Российского царствия» вместе с М. С. Воронцовым[316]. На позднее происхождение и крайнюю тенденциозность этого источника справедливо указал А. А. Зимин, оспоривший выводы Смирнова. По мнению самого Зимина, суть августовских событий заключалась в столкновении двух группировок знати: сторонников укрепления государственного аппарата и мирных отношений с Литвой (Глинский, Бельские, Захарьин и др.), с одной стороны, и защитников боярских привилегий, стоявших во внешней политике за войну с Литвой (партия Шуйских), — с другой[317].
Внешнеполитический аспект проблемы отмечен Зиминым, на мой взгляд, правильно, но свойственное советской историографии 50–60-х гг. прямолинейное отождествление придворной борьбы за власть с борьбой сторонников и противников централизации не встречает уже поддержки в современной литературе[318]. Нуждается в пересмотре и оценка августовских событий 1534 г. Справедливо отказывая в доверии концепции Смирнова о «заговоре Глинского», нынешние исследователи, однако, не предлагают убедительной альтернативной версии событий, или вообще воздерживаясь от собственных оценок, или, подобно X. Рюсу и А. Л. Юрганову, сводя все дело (вслед за Герберштейном) к конфликту Глинского с его властолюбивой племянницей — великой княгиней Еленой[319]. Попытаемся взглянуть на августовский инцидент под иным углом зрения.
Обратимся прежде всего к наиболее ранним свидетельствам. 12 сентября 1534 г. в Полоцк прибыли беглецы из Пскова: «Радивон, дьяк больший наместника псковского Дмитрея Воронцова, а Гриша, а Тонкий»; запись их показаний о положении в Пскове и Москве полоцкий воевода в тот же день отправил королю Сигизмунду[320]. Среди прочего беглецы «поведили, иж на Москве пойманы князь Иван Бельский, князь Михайло Глинский, князь Иван Воротынский, а сына его, князя Владимира, по торгу водячи, лугами [плетьми. — М. К.] били; а к тому князя Богдана Трубецкого поимали. А имали их для того, иж их обмовено, жебы были мели до Литвы ехати[321]; и для того теж на паруки подавано князя Дмитрея Бельского, и кони ему отняты, и статок переписан, а Михайла Юрьева, а дьяка великого князя Меньшого Путятина»[322].
Итак, по словам осведомленных современников, все арестованные (в том числе и Глинский) были обвинены в намерении бежать в Литву. В отношении князей И. Ф. Бельского и Воротынских для подобного обвинения, вероятно, имелись основания: в Воскресенской летописи они прямо названы «советниками» беглецов — С. Ф. Бельского и И. В. Ляцкого[323]. Кроме того, позднее, в 1567 г., король Сигизмунд-Август, со слов Ивашки Козлова, слуги кн. М. И. Воротынского, писал последнему, что его отец, князь Иван Михайлович, к королю «з уделом своим отчизным… податись хотел, для чего немало лет в заточеньи был на Белеозере и смерть принял»[324].
Зато обвинение в адрес кн. М. Л. Глинского было, видимо, ложным: в летописях известие об аресте князя Михаила Львовича выделено в особую статью, никак не связанную с делом о побеге воевод в Литву; причем в Вологодско-Пермской летописи эта статья даже предшествует сообщению о бегстве С. Ф. Бельского и И. В. Ляцкого[325]. Большинство летописей ограничиваются констатацией самого факта ареста Глинского, но Летописец начала царства в связи со смертью князя «в нужи» в сентябре 1536 г. сочувственно замечает: «…пойман бысть по слову наносному от лихих людей»[326]. Можно установить и имена этих «лихих людей» — доносчиков: в Царском архиве, согласно сохранившейся описи, в 134-м ящике находились «речи на князь Михаила Глинского и князя Володимера Воротынскова княже Михайлова человека Некрасовы, да Ивашка Домнина, да Ивашка Рязанцова»[327]. Наконец, об аресте Глинского по ложному обвинению пишет и С. Герберштейн, пользовавшийся польскими источниками: по его словам, великая княгиня Елена, разгневавшись на своего дядю (якобы за моральные наставления, которые он ей давал), задумала погубить его. «Предлог был найден: как говорят, Михаил через некоторое время был обвинен в измене, снова ввергнут в темницу и погиб жалкой смертью»[328].
Таким образом, вырисовывается следующая картина. Побег в Литву кн. С. Ф. Бельского и окольничего И. В. Ляцкого (сам явившийся проявлением подспудно шедшей придворной борьбы) стал поводом для окончательного устранения соперников с политической арены. Основной удар был нанесен по фамилиям литовских княжат; опала постигла как отдельных лиц (кн. Б. А. Трубецкой), так и целые кланы — Бельских, Воротынских, Глинских. Есть сведения о том, что кн. Михаил Львович был арестован вместе с женой и маленькими детьми: они были посажены отдельно от него, «в тыне»[329]. Картину дополняет краткий летописец Марка Левкеинского: «Ополелася великая княгиня Елена на матерь свою, на княгиню Анну. Таго же лета братью свою поймала, да не крепко»[330]. Значит, ради власти Елена Глинская пожертвовала своей родней: такой ценой она приобрела поддержку могущественных сил при дворе, стремившихся свести счеты с «чужаками». Кто же были эти союзники Елены? Одного из них угадать нетрудно: выразительная деталь, сообщаемая летописями, делает весьма вероятным участие князя Ивана Федоровича Овчины Оболенского в «поимании» Глинского. Последний был посажен на заднем дворе «у конюшни» в палату, «где была казна великого князя конюшенная, седелная»[331]; между тем чин конюшего принадлежал тогда (не позднее чем с июля 1534 г.) именно кн. Ивану Овчине Оболенскому, фавориту великой княгини[332]. Других вдохновителей и организаторов августовских расправ следует, видимо, искать среди тех, кто, по сообщению упомянутых выше псковских перебежчиков, «на Москве… всякий дела справують»: этот список самых влиятельных лиц в конце августа — начале сентября 1534 г. открывает кн. Иван (вероятно, Васильевич) Шуйский, далее следуют Михаил Васильевич Тучков, Иван Юрьевич Шигона Поджогин, кн. Иван Иванович Кубенский, дьяки Елизар Цыплятев, Афанасий Курицын, Третьяк Раков, Федор Мишурин, Григорий Загрязский[333]. Перед нами не «партия Шуйских», как полагал А. А. Зимин, а временный союз старинной знати Северо-Восточной Руси и верхушки дворцового и дьяческого аппарата — вот на кого сумела опереться Елена Глинская в своей борьбе против навязанных ей мужем опекунов.
Она добилась своего: августовские события окончательно перечеркнули распоряжения Василия III: один опекун был арестован, другой — М. Ю. Захарьин — также попал под подозрение (бежавший в Литву И. В. Ляцкий приходился ему двоюродным братом), и хотя к началу сентября (по словам псковских перебежчиков) он еще участвовал в государственных делах, вскоре его оттеснили от кормила власти[334]. Лишь И. Ю. Шигона Поджогин сумел и в новой ситуации сохранить влияние при дворе. Зато Елена Глинская, как показал А. Л. Юрганов, смогла к осени 1534 г., после описанных событий, закрепить за собой статус единственной соправительницы Ивана IV[335].
Какую-то роль во всех этих переменах при московском дворе сыграл князь Андрей Старицкий. Основания для подобного предположения дает документ, недавно обнаруженный И. Гралей и Ю. М. Эскиным в фонде Радзивиллов Главного архива древних актов в Варшаве: в декабре 1534 г. попавший в литовский плен опоцкий слободчик Сидор Кузмин сообщил на допросе в Полоцке, что «княз Андрей, дядко теперешнего великого князя московского, поеднался [помирился. — М. К.] з невесткою своею, великою княгинею, и бывает на Москве безпечне [без опаски. — М. К.] з малыми людми…»[336].
В свете этого известия уже не кажется совершенно фантастической трактовка интересующих нас событий в Хронике Б. Ваповского: Андрей, пишет хронист, «собрав войско, стал страшен правителям, в течение некоторого времени нес опеку над мальчиком [Иваном IV. — М. К.] и, освободив брата Георгия из тюрьмы… схватил Михаила Глинского, одного из опекунов маленького князя… и, заковав в железные цепи, бросил в тюрьму»[337]. За исключением явно ошибочного известия об освобождении кн. Юрия Дмитровского, остальная сообщаемая хронистом информация, возможно, имела под собой реальное основание. Возвращение старицкого князя ко двору, установление приязненных отношений с матерью государя могло восприниматься современниками как участие его в опеке над мальчиком, на что по традиции удельный князь имел полное право. А Елене Глинской некое подобие союза с Андреем Старицким было важно для упрочения ее нового статуса правительницы и преодоления отчуждения придворной среды.
Итак, оставленные Василием III при своем наследнике опекуны-душеприказчики лишь несколько месяцев обладали реальной властью. Почему же возведенная покойным государем политическая конструкция оказалась столь непрочной?
Во-первых, состав «триумвирата» не обладал достаточной легитимностью в глазах московской знати. Само по себе назначение опеки над женой и детьми было вполне в духе ранее сложившейся традиции, но отстранение от опекунских обязанностей родных братьев государя явилось разрывом с этой традицией. Назначенные Василием III душеприказчики не обладали столь высоким статусом при дворе, чтобы оказаться вне досягаемости для местнических притязаний соперников. Поэтому когда опасность со стороны удельных князей миновала (после ареста Юрия и примирения с Андреем), «триумвиры» сразу начали терять свое исключительное положение и вынуждены были поделиться властью с наиболее влиятельными и амбициозными придворными деятелями.
Во-вторых, после смерти Василия III резко обострилась рознь между «приезжими» княжатами и «здешними уроженцами», которой всячески хотел избежать покойный государь. В этой связи назначение одним из опекунов «чужака» Михаила Глинского служило дополнительным раздражителем, делая его удобной мишенью для нападок соперников.
Наконец, в-третьих, неожиданно обнаружились притязания на власть самой Елены Глинской, не желавшей мириться с установленной над ней мужем опекой. Ее интересы совпали в данном случае с настроениями влиятельной группы столичной знати и приказной бюрократии. Елена заставила «забыть» о своем происхождении, выдав на расправу свою родню и других литовских княжат. С другой стороны, придворная среда остро нуждалась в правителе-арбитре, каковым не мог быть малолетний государь, и Елена заняла это вакантное место, на которое она как великая княгиня имела, бесспорно, больше прав, чем назначенные Василием III опекуны-душеприказчики. К осени 1534 г. сложилась новая расстановка сил при дворе, и в течение последующих нескольких лет сохранялась относительная внутриполитическая стабильность.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.