9 Цивилизованная война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9

Цивилизованная война

В то время как пребывание в ставке Александра негативным образом сказывалось на действиях русских армий, отсутствие Наполеона на передовой стало и вовсе пагубным для французов. Он позволил себе увлечься политическими и управленческими заботами в Вильне, где провел две драгоценный недели, за которые фактически утратил инициативу.

Не сумев поймать в ловушку и разгромить Багратиона, император французов приказал Даву следовать за ним и развернул в северном направлении войска принца Евгения, чтобы не позволить 2-й армии соединиться с 1-й армией Барклая. Ту энергично преследовал сильный кавалерийский авангард под командованием Мюрата. Подобные действия в обычных условиях либо вынудили бы противника дать бой французам, либо его отступление превратилось бы в бегство, но форсированные марши относились к сильным сторонам русских войск. На деле напористое преследование Мюрата привело лишь к уничтожению кавалерии Grande Arm?e, обернувшееся катастрофическими последствиями позднее в ходе кампании.

Впрочем, это была ошибка не одного лишь Мюрата. Сосредоточив вместе корпус из 40 000 чел. кавалерии, Наполеон создал величайшие трудности в истории военного дела в части обеспечения фуражом. Определив этому корпусу задачу подвижного острия наступления, император французов обрек конницу на разбазаривание собственных сил и ресурсов. После длительного дневного марша, часто сопряженного со стычками с казаками или другими частями русского арьергарда, солдатам и лошадям приходилось ночевать на открытом бивуаке, нередко не имея пищи для солдат и корма для животных, в результате последние радовались даже жухлой соломе с крыш крестьянских изб.

Рано утром коней седлали, собирая под «la Diane»[64] на длительное ожидание, пока вернутся все разъезды с донесениями о происходящем, – канитель, продолжавшаяся не один час. Длинные переходы и недостаток отдыха неминуемо вели к натиранию спин под седлом и другим напастям, не говоря уж об элементарной усталости лошадей. И ко всем этим факторам добавлялась и другая большая сложность – поведение самого Мюрата.

Мюрат являл собою одну из самых колоритных личностей своего времени. «Он вечно носил грандиозные и причудливые наряды, навеянные польскими и мусульманскими мотивами, сочетавшие дорогие ткани, убийственно яркие цвета, меха, вышивку, жемчуг и бриллианты, – писал современник. – Волосы ниспадали на широкие плечи длинными вьющимися локонами, густые черные бакенбарды и блистающие глаза дополняли ансамбль, заставляя других видеть в нем какого-то шарлатана». Твердо решив выглядеть в походе наилучшим образом, Мюрат прихватил с собой не только все карнавальные костюмы, но и, согласно свидетельству одного из его офицеров, целый воз духов и косметики{259}.

Самыми большим достоинствами Мюрата были его безрассудная храбрость и способность вселить отвагу в души солдат. Он без страха стоял под огнем или возглавлял лихие атаки конницы, часто даже от презрения к врагу не вынимал из покрытых драгоценными камнями ножен дорогую саблю, размахивая вместо нее ездовым стеком. Но вместе с тем он ничего не смыслил в тактических вопросах, не говоря уж о стратегии. Маршал славился как мастер ненужных и самоубийственных кавалерийских атак.

Будучи превосходным наездником, Мюрат, однако, совершенно наплевательским образом относился к вопросам состояния животных, каковая тенденция передавалась служившим под его началом генералам, о чем свидетельствовал капитан 16-го конно-егерского полка. «Я приведу только один пример среди множества подобных, – писал он. – Отправившись в дозор с сотней всадников вечером после боя при Вязьме, я пробыл на посту без смены до следующего полудня, имея строгий приказ не расседлывать коней. Лошади оставались под седлом с момента ранее шести часов утра предыдущего дня. Не имея ничего для своего пикета, даже воды поблизости, ночью я отправил офицера для объяснения моего положения генералу с просьбой к нему раздобыть немного хлеба и помимо всего прочего овса. Тот ответил, что находится здесь, чтобы бросать нас в бой, а не откармливать. Так наши лошади на протяжении тридцати часов оставались без воды и пищи. Когда я вернулся из дозора, наступал момент выступления. Мне дали час на приведение в порядок моего отряда, после чего пришлось догонять колонну на рыси. Я был вынужден оставить в тылу дюжину солдат, чьи кони не могли идти»{260}.

Проезжая мимо частей кавалерии Мюрата на марше всего через какие-то три недели после начала похода, князь Евстахий Сангушко, один из адъютантов Наполеона, отмечал, что «лошади покачивались на ветру». Коленкур наблюдал стычку французской кавалерии с неприятельским арьергардом примерно в то же самое время и испытал изрядный шок, увидев как после нескольких атак всадникам приходилось спешиваться и вести лошадей обратно в поводу, когда же противник контратаковал, они вынужденно бросали коней и спасались бегством на своих двоих, поскольку так получалось быстрее, чем если бы они попытались уйти от врага верхом на измотанных животных{261}.

Когда Мюрат доложил о занятии Барклаем позиций в Дриссе, в мозгу Наполеона начал складываться новый план. Он пойдет на Полоцк, сомнет за счет такого маневра левое крыло Барклая и отрежет его не только от Багратиона, но и от источников снабжения на востоке. После чего император атакует и потеснит врага в западном направлении к морю, там, где пролегал маршрут наступления корпусов Удино и Макдональда. Оставив Маре в Вильне обеспечивать связь ставки с внешним миром, Наполеон отправился претворять задуманное в жизнь.

Русские и в самом деле подставили себя из-за напрасно потерянного в Дриссе времени, и план Наполеона, несомненно, закончился бы разгромом и уничтожением 1-й армии, если бы не так нехарактерные для него нерешительность и медлительность. В то время как русские обсуждали достоинства позиции Фуля, император французов зачем-то мешкал в Вильне. 16 июля, когда он наконец-то выступил, лагерь в Дриссе оставляли последние части русской армии.

Проведав об уходе русских из Дриссы, Наполеон подкорректировал план и двинулся на Витебск, а не на Полоцк, надеясь обойти их с фланга там. Но достигнув 25 июля Бешенковичей, узнал, что Барклай улизнул у него из-под носа. Мюрат, возглавлявший наступление силами кавалерийского авангарда, столкнулся с неприятельским арьергардом около Островно. На сей раз русские не отошли, а дали бой. Услышав о том, Наполеон обрадовался. «Мы накануне великих дел», – писал он к Маре в Вильне, обещая в дополнение скоро объявить о победе{262}.

Судя по всему, Барклай намеревался дать-таки французам сражение на подступах к Витебску. Он оставил графа Остермана-толстого с 4-м корпусом из примерно 12 000 чел. перекрыть дорогу в Островно, распорядившись задержать продвижение французов и выиграть время для развертывания армии. Со свойственной ему напористостью Мюрат бросил кавалерию на русских. Гусары генерала Пире произвели великолепную атаку, позволившую им захватить русскую батарею[65], а сам Мюрат возглавил несколько атак, в ходе которых отбросил русских, заставив их отходить в беспорядке. Однако реальным образом продвинуться у него не получалось, в особенности после того как противник занял позиции в леске, тогда как ни пехоты, ни артиллерии для поддержки конницы у маршала не имелось.[66]. Вечером его усилила подтянувшаяся пехотная дивизия генерала Дельзона, и русским снова пришлось отступить, несмотря на упорное сопротивление.

Первое серьезное боевое столкновение Русской кампании стало огневым крещением для многих с обеих сторон, и поручик русской артиллерии Радожицкий был глубоко поражен ужасам кровопролития. «Сердце содрогалось от таких предметов, – писал он. – Неприятное чувство овладело мною, глаза помрачились, колени не сгибались». Кто-то из старых канониров его 3-й легкой артиллерийской роты сказал молодому офицеру, что страх уйдет, как только они вступят в бой. И действительно, командуя огнем пушек и стреляя по французам, Радожицкий не ощущал ничего кроме ярости{263}.

После захвата местечка Островно в тот вечер французов ждало глубочайшее разочарование. «Не было никого, кто бы воздал дань восторга солдатам, которую они сполна заслужили, – писал Раймон Фор, врач из 1-го кавалерийского корпуса. – Не было стола, сидя за коим вместе, они могли бы вспоминать о деяниях того дня».

Следующим утром Фор выехал на поле боя. «Дерн был перепахан и усеян людьми, лежавшими во всевозможных положениях и искалеченными самым разными способами. Некоторые почернели, обожженные взрывом зарядного ящика, другие, казавшиеся мертвыми, все еще дышали, и если подойти к ним поближе, можно было услышать их стоны. Они лежали, некоторые положив головы на тела товарищей, умерших несколькими часами ранее, пребывая в некой апатии, в болевом забытьи, из коего будто бы не желали возвращаться, не обращая внимания на проходивших мимо людей. Они ни о чем не просили, наверное, потому, что знали – надеяться не на что»{264}.

Сражение возобновилось тем утром примерно в восьми километрах к востоку[67], где русские, усиленные пехотной дивизией Коновницына и кавалерийским корпусом генерала Уварова, дали бой французам с целью задержать их продвижение. Они перешли в контратаку, посеяв смятение в рядах французов, но положение восстановил Мюрат, лично возглавивший лихой кавалерийский бросок, достойный описания поэта. Поддержку ему оказывала пехота Дельзона. Русские потерпели поражение. Только своевременный подход подкреплений в виде гренадерской дивизии генерала Строганова стабилизировал строй и позволил побежденным отойти в порядке[68].

Наполеон провел значительную часть той ночи в седле, подгоняя войска в предвкушении вожделенной битвы. К полудню на следующий день, 27 июля, император французов мог наблюдать войска Барклая, построенные у Витебска, за рекой Лучосой. Подступы к реке оборонял кавалерийский корпус графа Палена[69], поддерживаемый пехотой и казаками. Наполеон сам руководил действиями по очистке от них территории, пользуясь возможностью провести рекогносцировку позиции русских. Борьба выдалась тяжелой. Многие части Наполеона только подтягивались по дороге, а потому тот решил отложить сражение до следующего утра. Такой шаг не только представляется нехарактерным для него, но, к тому же, оказался и глубочайшей ошибкой, поскольку, как указывал адъютант Ермолова поручик Павел Граббе[70], если бы император провел решительную атаку тем вечером, русские, также не готовые к битве, потерпели бы поражение{265}.

Наполеон не слезал с коня до десяти часов вечера, занимаясь расстановкой частей и соединений по мере их прибытия. Те, кто уже разбил лагерь, деятельно готовились к завтрашнему дню. Сражения рассматривались как праздники и, как таковые, требовали наилучшего вида от воинов. Они распаковывали парадную форму, драили латунные пряжки, пуговицы и эмблемы и с отчаяньем, граничившим с воодушевлением, чистили трубочной глиной ремни портупеи. Все ждали битвы, но никто не жаждал ее так сильно, как сам Наполеон. Желая спокойной ночи Мюрату, он не скрывал волнения. «Завтра в пять. Солнце Аустерлица!» – произнес император французов, вспоминая важнейший момент военной карьеры, навсегда запечатлевшийся в памяти его как символ победы, когда солнце вдруг засияло через утренний туман в день легендарного сражения{266}.

«Люди провели ночь за подготовкой, а восход величественного июльского солнца [28-го числа] застал нас уже в парадной форме, – писал гвардейский моряк Анри Дюкор. – Оружие блистало, подрагивали султаны, радость и удовлетворение виднелись на всех лицах, веселое настроение царило повсюду». Но веселье обернулось разочарованием, а потом и горькой злобой и даже до некоторой степени отчаянием, когда, начав выдвигаться на позиции для битвы, солдаты обнаружили вдруг, что за ночь противник совершенно испарился{267}. Наполеон испытал глубочайшее огорчение.

Трудно сказать с уверенностью, действительно ли Барклай намеревался дать французам сражение. В своем рассказе о кампании он говорит об этом утвердительно. Генерал располагал более чем 80 000 чел., тогда как противостоял он корпусам Нея и Евгения, кавалерии Мюрата и гвардии, а не всей Grande Arm?e, а потому, даже несмотря на численное превосходство неприятеля, диспропорция была бы не так велика. К тому же на него со всех сторон давили свои, побуждая дать бой. Ропот в отношении него и всех «немцев» в ставке перерос в открытие обвинения в некомпетентности, трусости и даже предательстве, каковые чувства начинали охватывать и простых солдат. «Смею вас заверить, Ваше Величество, что не пропущу никакой благоприятной возможности нанести вред неприятелю, – писал командующий Александру 25 июля, когда войска начали выходить на позиции под Витебском, – тем не менее, важнейшие соображения сохранения и безопасности армии будут оставаться неотъемлемыми составляющими моих действий против вражеских войск»{268}.

Последняя фраза предполагает откровенный поиск Барклаем причины отказа от сражения, и во второй половине дня 27 июля, пока обе армии сталкивались в стычках и перестрелках и перед самым решением Наполеона перенести битву на утро, русский командующий получил желаемое. В штаб-квартиру прибыл курьер с известием о неудаче Багратиона с его 2-й армией в попытке прорваться к Орше, откуда тот мог бы придти на выручку 1-й армии. Как оказалась, путь под Салтановкой русским перекрыл Даву, который, несмотря на подавляющее численное превосходство неприятеля, нанес ему поражение 23 июля, вынудив повернуть на юг.[71]. В результате ожидать от Багратиона помощь Барклаю не приходилось, на что последний, вероятно, вряд ли по-настоящему рассчитывал, но и, как он видел теперь без сомнения, даже в случае его победы над Наполеоном при Витебске, в тылу у 1-й армии все равно окажется корпус Даву (силу которого русские переоценивали), а если она повернется для боя с ним, тогда сзади очутится Наполеон, в лучшем случае потрепанный, но не разгромленный. Посему русский командующий принял единственное благоразумное решение. Он создал у Наполеона впечатление готовности биться, а сам улизнул, как только пала ночная тьма, оставив лишь небольшое количество казаков, чтобы те продолжали поддерживать горящими лагерные костры{269}.

Действия эти не являлись частью какого-то нового плана по заманиванию противника в Россию, но результатом суровой необходимости. «Не могу отрицать, что, хотя многие соображения и обстоятельства в начале военных действий сделали необходимым оставление границ нашей земли, лишь совершенно против воли своей вынужден я взирать, как сие обратное движение продолжается на пути к самому Смоленску», – написал Александр Барклаю пару недель спустя. Смоленск рассматривался им как самая дальняя точка для отхода{270}.

Барклай сделал все правильно. Оставшись на месте и дав бой французам, он почти безусловно проиграл бы, что повлекло за собой потерю единственной, по словам Александра, армии, которой он располагал. Даже в самом маловероятном случае победы Барклая, она ни в коем случае не стала бы решительной, поскольку он разбил бы только часть войск Наполеона, и не привела бы к изгнанию французов из России. И наконец, лишив Наполеона и его армию шанса сразиться с собой, русский командующий нанес сильный удар по боевому духу неприятеля. 28 июля, когда французы и их император овладели Витебском, они пребывали в самом скверном настроении.

Солдаты находились на пределе сил. Они шли маршем три месяца, а иные формирования, как, например, полк фланкеров Императорской гвардии, состоявший преимущественно из только что закончивших школу юнцов, прошагал весь путь от Парижа с единственной дневной передышкой в Майнце и потом еще одной – в Мариенвердере. Некоторые части маршировали по тридцать два часа кряду с парой часов короткого отдыха в промежутках, покрывая за это время до 170 километров. Карл Иоганн Грюбер, баварский кирасирский офицер[72], вспоминал, что на одном из переходов его солдаты смертельно вымотались и, «едва прозвучала команда “Стой!”, как они попадали на землю и тотчас же заснули, даже не озаботившись приготовлением хоть какой-то пищи». И пусть бы они не выступали рано следующим утром, все равно им приходилось претерпевать утомительный ритуал «la Diane»{271}.

С выдвижением войск из Германии в Польшу, качество дорог ухудшилось, когда же армия перешла Неман, под ногами – в зависимости от погоды – скрипел песок или хлюпала грязь. Прокладывание себе пути в таких условиях требовало иногда вдвое больше усилий, чем марш по дороге с твердым покрытием. Местность между Неманом и собственно границей России отличалась фрагментарно изрядной лесистостью и заболоченностью. Земля там изрезана множеством маленьких речушек, зачастую протекающих по дну глубоких оврагов. Существовавшие мосты нередко представляли собой лишь несколько положенных рядом бревен, а потому, когда под рукой не оказывалось саперов, пехота, кавалерия, артиллерия и снабженческие фуры скатывались в овраги, а потом с трудом поднимались на противоположную сторону.

Если путь лежал через лес, тропы там становились порой такими узкими, что пехоте приходилось рассредотачиваться, в то время как передки и орудия там и вовсе не пролезали. Кавалеристы только успевали увертываться от веток, представлявших особую угрозу для тех, кто, как бойцы итальянской Guardia d’onore (Почетной гвардии), носили высокие каски римского фасона, словно бы специально созданные цепляться решительно за все. «Многие седоки, засыпавшие в седлах от усталости, ударялись головами о ветви, – констатировал Альбрехт Адам, художник, следовавший в походе вместе со штабом принца Евгения. – Каски либо сваливались, либо перекашивались и сидели набекрень, удерживаемые подбородочными ремнями, а несколько солдат даже упали на землю»{272}.

Сами объемы движения по дорогам и тропам страны делали пыль или грязь неотвязными спутниками армии. Условия и количество людей вызывали образование пробок, отставание, споры по поводу первоочередности, а порой и драки. Орудийный расчет, остановившийся починить упряжь или позаботиться о захромавшей лошади, терял свое место, а потом ему приходилось буквально-таки сражаться с пехотными частями, не желавшими впустить артиллеристов в поток движения, в результате орудие с прислугой отбивалось от батареи и не могло соединиться с ней сутки или больше. А при многонациональном составе армии споры из-за очереди могли обернуться совсем уж скверными последствиями.

Опытные и закаленные солдаты привыкли к тяготам, они знали, что шагать пешком сотни миль с тяжелыми ранцами, патронными сумками, саблями и ружьями совсем не то, что отправиться на загородную прогулку. Но никто из них не припоминал таких трудных и мучительных переходов, как в той кампании. К середине июля большинство пеших бойцов шли уже босиком, поскольку их башмаки совершенно развалились, и даже знаменитые веселым нравом французские пехотинцы переставали распевать песни на марше.

Во Франции, Германии, Италии и даже в Испании солдаты в ходе маршей обычно находили квартиры для постоя в городах и селениях и ночевали под открытым небом только накануне сражения. Тут же вопрос о размещении кого-то в жалких деревнях восточных районов Польши и западных губерний России даже не стоял. Солдаты не спали под крышей все пять недель с момента перехода через Неман, поскольку у них обычно не бывало времени соорудить какие-нибудь шалаши из веток и тому подобного подручного материала. Предусмотрительные офицеры обзавелись холщовыми спальными мешками для себя, но их воины имели лишь шинели, под каковыми и устраивались на ночь. Особенно тяжело свыкались с суровым военным бытом молодые новобранцы, впервые очутившиеся так далеко от дома.

Теплыми летними вечерами бивачная жизнь еще могла показаться чем-то приятным, когда кто-то из полковых музыкантов или любителей побренчать наигрывал мелодию, а другие курили трубки и слушали, сгрудившись у костров.

Подобные сцены, безусловно, захватили воображение девятнадцатилетнего барона Икскюля, офицера русской императорской гвардии. «Ну и зрелище сегодня! – записал он в дневнике 30 июля. – Представьте себе густой лес, укрывший две кавалерийские дивизии своими величественными раскидистыми кронами! Лагерные костры, то мерцающие ярко, то затухающие, проглядывают через листву, их тепло возбуждает. Удивленному взору открывается картина: всюду люди, стоящие, сидящие и лежащие вокруг них. Отрывистые звуки, издаваемые лошадьми, и удары топоров, врезающихся в древа, чтобы дать пищу огню. И все это вместе с чернейшей ночью, которую мне только доводилось видывать, создавало и в самом деле столь же неизведанное, сколь и странное ощущение чего-то волшебного. Мне невольно вспоминалось о “Разбойниках” Шиллера и о первобытной жизни человечества в лесу». Стоит, пожалуй, заметить, что данный молодой человек отправился на войну с «Дельфиной» мадам де Сталь и поэмами Оссиана в седельной суме{273}.

Он забыл упомянуть о тучах мошкары, набрасывавшейся на людей, когда те маршировали через преимущественно заболоченные ареалы, или рассказать о том, что часто присутствовавшим у тех самых лагерных костров бывало нечего есть. Изматывающая жара июльских дней нередко сменялась пронзительно холодными ночами, а иногда солдатам приходилось укладываться спать под потоками проливного дождя. «Дождь и ночной холод заставлял нас оставлять горчащими лагерные костры около наших пристанищ на всю ночь, – вспоминал другой русский офицер. – Дым от мокрого кустарника, смешанный с дымом табака курильщиков, разъедал нам глаза и горло, заставляя нас плакать и кашлять»{274}. Даже в сухую погоду летом поутру выступает роса, а потому, когда проснувшиеся поднимались, одежда обязательно оказывалась мокрой. Впрочем, поднимались не все – некоторые умирали от переохлаждения в ночи.

Поскольку солдаты целый день шли маршем, привалы они делали всегда довольно поздно и вместо отдыха им сначала приходилось озаботиться разведением костров, сбором провизии и приготовлением какой-нибудь еды. «По моему разумению, то была самая трудная часть похода, – вспоминал граф Адриен де Майи, суб-лейтенант конных карабинеров. – Представьте себе, каково нам приходилось после перехода в десять лье по безжалостной жаре в касках и кирасах и часто без достаточной пищи, браться затем забивать овцу, свежевать ее, потрошить гусей, готовить суп и поддерживать огонь, чтобы прожарить то, что будем есть сегодня или прихватим с собой на следующий день»{275}.

Нередко они не располагали ничем, а потому приходилось отправлять людей на заготовку провианта в окрестностях. К моменту их возвращения с провизией или к приезду полковых снабженческих фур солдаты засыпали, потому поочередно одни из них готовили пищу, а другие отдыхали, и воины съедали ужин перед выступлением утром. Понятно, что они глотали еду в спешке, а иногда, когда вдруг звучал сигнал тревоги или приходил срочный приказ к выступлению, бросали все недоеденным.

В дневнике пьемонтца Джузеппе Вентурини, служившего лейтенантом в 11-м полку легкой пехоты, всюду через строчки сквозит дыхание тягот и нужды. «Ужасный день! – такими словами начинается запись от 20 июля. – Разбили лагерь в грязи, благодаря нашим кретинам-генералам. То же самое 21-го, 22-го, 23-го.

Но вот 24-го – на прекрасном лугу. Чувствовал себя словно во дворце. Меня назначили нести караульную службу при генерале Вердье[73]. В тот день мне повезло. Поел хорошего супа. 26-го у нас полку шестеро умерли от голода»{276}.

Голод становился худшим из несчастий. «Вы, кто никогда не корчился в голодных коликах, вы, чье нёбо не сохло от жажды, вы просто не знаете, что такое настоящая нужда – нужда, которая никогда не прекращается и которая, будучи лишь отчасти умилостивлена, становится все более насущной и более острой, – писал один из казначеев 1-го корпуса Даву. – Посреди великих событий, разворачивавшихся перед моими глазами, меня занимала одна главенствующая мысль: поесть и попить стало моей единственной целью – вот ось, вокруг которой сосредотачивалось все мое сознание»{277}.

Полковое снабжение, перевозимое фурами или представлявшее собой стадо скота, следовавшее за наступающим войском, неизбежно отставало, если солдаты увеличивали темп движения, и во многих случаях находилось в трех или четырех днях пути. В результате регулярная раздача пайков бывала явлением редким, если не сказать исключительным. Майор Эвертс из Роттердама, служивший в корпусе Даву, отмечал, что к моменту прихода в Минск у его людей на протяжении тридцати суток не было крошки хлеба во рту. Как утверждал капитан Шарль Франсуа из 30-го линейного полка, в предместьях Вильны им перепало две пайки заплесневелого хлеба – единственный раз за всю кампанию, когда вообще выдавали хлеб. И нельзя сказать, будто такие впечатления создавались у одиночек. «Как только мы перешли Вислу, регулярное снабжение и нормальное поступление еды закончились, и с того момента и вплоть до Москвы мы не получали и фунта мяса или хлеба или стакана бренди за счет упорядоченного распределения съестного или нормальной реквизиции», – докладывал генерал фон Шелер королю Вюртемберга{278}.[74]

Практически повсеместно задачи добычи продовольствия и приготовления его для себя становились заботой личного состава. Самыми находчивыми, по всем рассказам, зарекомендовали себя французы и поляки, которые доставали – путем покупки или грабежа – котелки для варки и прочую посуду и умели приготовить из самого безнадежного сырья блюда, если уж не насыщавшие надолго, то хоть ублажавшие желудок. Согласно мнению генерала фон Шелера, они оказывались и расторопнее в плане доставки снабжения, быстро отыскивали нужное и без промедления отправляли в часть, чтобы всякий получил долю из найденного. Когда все старались для общей пользы, дело спорилось. Вюртембергцы Шелера тут явно отставали, и если какой-то отряд находил еду, то члены его принимались набивать ею собственные желудки. Только потом они задумывались о том, как добраться с оставшейся добычей в части, к каковому моменту те уходили далеко вперед, а посему приходилось либо бросать груз, либо решиться заведомо отстать и нагнать своих когда-нибудь потом или не нагнать вовсе{279}.

Однако нужда – великий учитель, и Якоб Вальтер из вюртембергской дивизии в корпусе Нея[75] быстро научился отыскивать соления в бочонках, кадки с кислой капустой, горшки с медом, картошку и колбасу, спрятанные под полом или под поленницами, или же закопанные в огородах брошенных жителями и на вид опустошенных селений. «Тут и там носились кабаны, которых забивали палками, рубили саблями и кололи штыками, – писал он, – и порой еще живыми их раздирали на куски. Несколько раз мне удавалось отсечь себе что-нибудь, но приходилось жевать и глотать мясо сырым, поскольку голод мой не хотел ждать появления шанса приготовить мясо»{280}. Есть сырую свинину, как хорошо известно на печальных примерах, очень опасно, но даже и без того схемы питания с подавляющим преобладанием мяса, но при острой нехватке хлеба, риса и овощей, мощно били по желудкам и вызывали у солдат понос и дизентерию.

Около Корытни кавалерийский авангард Мюрата вступил в лагерь, недавно оставленный русскими. «Укрытия из веток стояли там нетронутыми, костры только что потушили, – замечал капитан Дюмонсо из 2-го (голландского) полка шволежеров-улан гвардии. – За лагерем позади находился ров, куда солдаты ходили справлять естественную нужду, и там я заметил значительные по объемам кучи экскрементов, покрывавших ареал, и пришел к заключению, что неприятельская армия питается в достатке». Как отмечал Генрих фон Роос, хирург 3-го вюртембергского конно-егерского полка Герцога Луиса, вообще самым лучшим способом определить по прибытию на недавно покинутую стоянку, кто побывал там, свои или чужие, было взглянуть на состояние уборных, поясняя, что «испражнения, оставленные людьми и животными с русской стороны, свидетельствовали о хорошем состоянии здоровья, в то время как наши совершенно явственно показывали, что вся армия – как лошади, так и люди – страдали от диареи»{281}.

Жажда также терзала солдат и коней с момента переправы через Неман. Дневные температуры достигали 36 °C, и многие из тех, кому довелось повоевать в Египте, клялись, что даже им никогда не приходилось маршировать в такую жару[76]. 9 июля 11-й легкий пехотный полк потерял от тепловых ударов одного офицера и двух солдат. «Воздух над широкими песчаными тропами, пролегавшими через бесконечные темные сосновые леса, был как в печи – столь угнетающе жаркий, что от духоты не спасали и легкие дуновения ветерка», – писал русский кавалерист, отступавший с армией под натиском французов. Случавшиеся иногда ливни вымачивали людей, не принося облегчения и не улучшая состояния местности, по которой они шли, и пар поднимался от обмундирования, в то время как вода уходила в песчаную почву. По причине разбросанности и редкости человеческого жилья нечасто встречались и колодцы, а в прудах же и канавах мучимые жаждой находили лишь неприятную солоноватую воду. Солдаты выкапывали ямки в земле и ждали, пока те наполнятся водой, но вместе с драгоценной влагой там оказывалось столько червей, что приходилось процеживать ее через платки прежде чем пить. Один из офицеров в штабе Бертье обзавелся личной коровой и разнообразными эссенциями, в результате чего мог угостить сослуживцев мороженым, но простые воины на марше довольствовались тем, что удавалось достать. «О сколько раз я бросался и падал на живот на дороге, чтобы попить из оставленных конскими копытами ямок жидкость желтоватой расцветки, от мыслей о которой у меня и сегодня выворачивается желудок», – вспоминал Анри Дюкор, бывший, безусловно, не единственным из тех, кто пил конскую мочу в колеях и ямах на дороге{282}.

Совершенно неудивительно, что многие умирали от обезвоживания или недоедания. Другие страдали от дизентерии. Особенно уязвимыми оказывались, судя по всему, немецкие контингенты. Солдаты в них были не такими находчивыми, как французы и прочие, в деле строительства укрытий, сбора посевов, перетирания зерна в муку, выпечки хлеба и приготовления похлебки из ничего. Солдат из Вюртемберга в особенности сильно донимала дизентерия: численность роты Карла фон Зуккова, например, сократилась со 150 до тридцати восьми человек без всякого участия противника[77], а самого кронпринца серьезная болезнь вынудила покинуть армию[78]. Баварцам тоже очень доставалось: когда их контингент из 25 000 чел. добрался до Полоцка, в нем насчитывалось всего 12 000. Вестфальцев жара косила толпами. К концу форсированного марша при температуре выше 32 °C от одного полка осталось только 210 чел. при штатной численности 1980{283}.

Парни покрепче мучились диареей, но продолжали нести свой солдатский крест, хватаясь за животы и время от времени резко бросаясь на обочину дороги, торопясь успеть вовремя спустить штаны. С Обеном Дютейе де Ламотом, двадцатиоднолетним офицером из бригады генерала Теста[79], приключилась в связи с этим крайне неприятная история. В какой-то момент он почувствовал столь острую потребность в дефекации, что поскакал с дороги, соскочил с седла, стянул панталоны, не имея секунды привязать коня. Пока он сидел, неспособный ничего предпринять, мимо проходил кирасирский эскадрон, и лошадь де Ламота увязалась за ним, увозя с собой саблю и большую часть пожитков хозяина – увозя навсегда, ибо тот так и не нашел ни коня, ни оружия, ни амуниции{284}.

На обочинах всюду попадались не только экскременты, но и останки лошадей и тела людей, умерших во время похода. «На некоторых отрезках дороги мне приходилось задерживать дыхание, чтобы не вывернулись внутренности и легкие, и даже ложиться и пережидать, пока пройдет приступ тошноты», – писал Франц Рёдер, офицер гессенской лейб-гвардии{285}.

Лошадям тоже ужасно доставалось от условий похода. Непривычные к рациону, который только и могли предложить им хозяева, животные мучились от колик и диареи или, напротив, от засорения кишечников. Один артиллерийский офицер рассказывал, как он сам и его солдаты бывали вынуждены запустить по локоть руку в заднепроходное отверстие несчастных лошадей, чтобы вытащить оттуда твердые как камни куски навоза. Без такой помощи кишечники надулись бы до предела и разорвались{286}.

Поскольку всадники постоянно находились в действии, лошади сплошь и рядом натирали себе спины. «Целые колонны состояли из сотен тех несчастных животных, которых приходилось вести в самом плачевном состоянии с гноящимися язвами на холке и спине, залепленными кусками пеньки, – свидетельствовал очевидец. – Они так сильно теряли в весе, что ребра торчали наружу, служа картиной для иллюстрации самых отчаянных лишений». Когда отличные скакуны, выращенные на конезаводах Франции и Германии, умирали, их приходилось заменять тем, что могла предложить страна, то есть в значительной степени неказистыми маленькими крестьянскими лошадками, прозванными в армии «cognats» («конья»), от польского «ko?», то есть лошадь, или конь{287}.

Ко всем пунктам в длинном списке дискомфорта на марше надо добавить тучи отвратительных ос, слепней и комаров, каковые служат неотъемлемым атрибутом лета в той части мира, не говоря уж об ужасных тучах пыли, поднимаемой бредущими по дорогам людьми и лошадьми. «Пыль на дорогах была такой густой, что любой конь – серый или гнедой – казался в одну масть, как не чувствовалась разница и в цвете формы или лиц», – писал поручик из 5-го польского конно-егерского полка. Иногда пыль настолько сгущалась, что, чтобы солдаты не заблудились, командиры в пехоте приказывали бить в барабаны в голове каждой роты{288}.

Когда же видимость бывала сносной, войска на пути, который вел их словно бы в никуда, наблюдали всюду однообразный пустынный пейзаж. Городки и села попадались редко и находились на значительном расстоянии друг от друга, к тому же большинство их оказывались опустошенными проходившими ранее солдатами. «Что видел я себе на горе за последние две недели, не поддается описанию, – рассказывал художник Альбрехт Адам в письме к жене. – Большинство домов покинуты и лишены крыш. В местах, где мы следуем маршем, крыши обычно из соломы, и она пошла на корм лошадям. Дома разрушены или разграблены, а жители бежали прочь, или же умерли с голоду, поскольку всю провизию у них забрали солдаты. Улицы завалены мертвыми конями, которые издают ужасный смрад в этакую жару, что стоит тут. И чем дальше, тем все больше лошадей умирают. Ужасная война. Кампания 1809 г. кажется в сравнении с этой приятной прогулкой»{289}.

Местное население просто-таки шокировало французов и их союзников поразительной нищетой и отсталостью. Евреи, – а без них не обходился ни один город и село в тех в прошлом польских землях, – с их врожденными предрассудками к инородцам крутились вокруг войск, чтобы покупать, продавать или обменивать самые разные предметы. «Если бы вы видели местность, по которой мы теперь бредем, моя дорогая Луиза, – писал генерал Компан молодой невесте, – вы бы знали, что в ней нет ничего красивого, даже и звезды на ней не прекрасны, и если бы кто-нибудь вздумал создать гарем из четырех жен для султана здесь, пришлось бы рыскать в поисках по всей стране»{290}.

Другое обстоятельство, действовавшее на нервы, а в равной степени и поражающее своей новизной, заключалось в краткости летних ночей в северных землях. «Много раз, когда мы разбивали бивуак на ночь, огромное сияние солнца все еще виднелось в небе так, что между закатом и восходом оставался лишь короткий промежуток, – писал Якоб Вальтер из Штутгарта. – Яркая краснота не сходила до самого рассвета. На ходу, бывало, думалось, будто смеркается, но вместо того наступал ясный день. Ночная пора продолжалась самое большее три часа, и свечение солнца никогда не прекращалось»{291}.

Откуда бы ни происходили солдаты, из Германии или Португалии, все равно они находились очень далеко от дома, и тревога их росла с каждым шагом, сделанным по дороге вперед. Такие чувства в особенности сильно владели молодыми новобранцами, но даже и старые солдаты потом поговаривали, будто наступление в России в некотором смысле было даже хуже, чем столь печально знаменитое отступление. Иные дезертировали и направлялись домой. Сотни кончали жизнь самоубийством. «Каждый день раздавались одиночные выстрелы из зарослей по сторонам дороги», – вспоминал Карл фон Зукков. Командиры отправляли дозор проверить, что происходит, солдаты возвращались и докладывали: еще какой-то человек застрелился. И свести счеты с жизнью отваживались далеко не одни только зеленые новобранцы. 14 июля майор фон Линднер из 4-го баварского пехотного полка с отчаяния перерезал себе бритвой горло{292}.

Согласно данным commissaire des guerres (военного комиссара) Белло де Кергора, к моменту прихода армии к Витебску она сократилась на треть, не дав ни единого сражения. Потери Висленского легиона составляли от пятнадцати до двадцати человек в каждой роте. «В нормальной кампании, – уверял один офицер, – две настоящих битвы не смогли бы до такой степени снизить нашу численность». Итальянская армия уменьшилась на треть, хотя в отдельных частях урон превышал и эту планку: одна недосчиталась 3400 из всего 5900 чел. 3-й корпус Нея съежился с 38 000 до 25 000 чел{293}.

Больше всех страдали немецкие контингенты. «Пища скверная, а туфли, рубахи, панталоны и гетры так изорвались, что большинство солдат шагают в обносках босиком. Вследствие чего они становятся непригодны к службе, – докладывал королю Баварии генерал Эразм Деруа. – Более того, я с сожалением должен сообщить Вашему Величество о том, что такое состояние дел влечет за собой серьезное ослабление дисциплины, а дух подавленности, разочарования, негодования, непослушания и нарушения субординации столь высок, что совершенно невозможно предсказывать, как все повернется»{294}.

Но хуже всех приходилось полякам Понятовского и вестфальцам, поставленным теперь под командование генерала Жюно. Им выпал жребий следовать через самые запустевшие районы в то время как им, приведенным в движение позднее основных сил Grande Arm?e, приходилось наверстывать упущенное время после того, как Наполеон поменял планы и велел им преследовать Багратиона.

Как ни удивительно, потери в живой силе в действительности пошли на пользу Grande Arm?e. Ряды воинов очистились от слабейших – от тех, кого и вовсе не стоило бы отправлять на войну. Однако прежде чем умереть, они способствовали замедлению действий войск, немало опустошили территории, где проходили, и настолько перегрузили механизмы машины снабжения, что та так и не вернулась в нормальное состояние. Вместе с тем впечатления от вида умиравших тысячами товарищей скверно сказывались на моральном состоянии уцелевших.

Наполеон обычно проявлял в походах большую активность. Он вставал как правило около двух или трех часов утра и не отходил ко сну раньше одиннадцати. Император носился всюду по ареалу театра военных действий в карете, которая позволяла ему работать и за которой следовали верховые лошади, чтобы Наполеон мог, вскочив в седло одной из них, отправиться на рекогносцировку позиций или дать смотр войскам. Его адъютанты, ехавшие за каретой и частенько не располагавшие заводным конем, сталкивались с трудностями в попытках не отстать от государя и главнокомандующего, особенно когда тот без оглядки уносился прочь на галопе.

Но уже сам размах Grande Arm?e в начале похода и разброс множества корпусов на очень широком ареале не позволяли Наполеону лично видеть большую часть войск, не давали шанса посетить их на марше или на бивуаке, как он поступал всегда прежде. В результате он не наблюдал своими глазами состояния армии и не чувствовал царивших в ней настроений, тогда как и солдаты не ощущали его присутствия и всегдашней энергичности в ведении кампании, к чему многие так привыкли. Он изучал списки и сравнивал числа, зачастую неточные, читал и выслушивал рапорты людей, порой готовых сделать ему приятное, а не сказать правду. Как отмечал генерал Дедем де Гельдер[80], все командиры прибавляли данные по численности войск, чтобы лучше выглядеть перед начальством, вследствие чего, согласно этим калькуляциям, Наполеон думал, будто имеет на 35 000 чел. больше, чем в действительности наличествовало на данной стадии{295}.

Наполеон лицезрел войска только в бою или в парадном строю на смотре перед его персоной, когда, взбодрившиеся и настроившиеся на встречу с ним, они выглядели да и чувствовали себя наилучшим образом. Посему император демонстрировал тенденцию отбрасывать и не выслушивать те немногие доходившие до него честные донесения в отношении фактического состояния частей и соединений. Такие рапорты не нравились ему, и он считал их проявлением паникерства. Дай он себе труд присмотреться к ситуации повнимательнее, он бы понял необходимость срочной реорганизации дел.

Огромное кавалерийское соединение Мюрата перестало оправдывать себя, поскольку не преследовало каких-то посильных ему военных целей и оказывалось не в силах элементарно прокормиться. Кавалеристам было бы куда проще добывать фураж для лошадей, а сами части и подразделения приносили бы больше пользы, если бы действовали в составе отдельных бригад и дивизий и распределялись по разным корпусам.

К тому же большинству командиров в реальной обстановке становилась очевидной необходимость «прополки» артиллерии. Русская артиллерия не только находилась на высоте в плане качества, но и пользовалась материальной частью большего калибра, а потому многие десятки легких полевых орудий, которые тащили за собой французы, оказывались по большей части бесполезными. Преимущественно для психологического воздействия Наполеон придал каждому пехотному полку по батарее 3-фунт. или 4-фунт. пушек[81]. Они оправдывали себя в стычках между небольшими войсковыми формированиями, но не в правильном сражении, где русские разворачивали свою артиллерию. Между тем применение таких пушек поглощало огромные силы, требовало тысяч лошадей и тонн фуража. Из-за нехватки тягловых животных многие орудия оставлялись частями по пути, например, в Вильне, как и в других местах, но потом их изо всех сил старались утащить с собой, хотя следовало бы просто бросить.

Согласно некоторым источникам, войдя в приготовленные для него покои в Витебске, Наполеон снял саблю и, бросив ее на покрытый картами стол, воскликнул: «Я останавливаюсь здесь. Хочу сплотить войска, проверить их, дать им отдых и заняться организацией Польши. Кампания 1812 г. закончена! Остальное довершит кампания 1813 г.!» Была ли описываемая сцена действительно такой театральной, вопрос спорный, чего, безусловно, не скажешь о смысле произнесенных им слов. Император поведал Нарбонну, что не собирается повторять ошибки Карла XII и идти на риск углубляться в русские просторы. «Мы должны осесть здесь в этом году, а заканчивать войну – следующей весной». Мюрату же Наполеон как будто бы говорил, что «война против России займет три года»{296}.

Наполеон расположился в резиденции губернатора Витебска принца Александра Вюртембергского, дяди царя, и там же оборудовал походный рабочий кабинет с его portefeuille и набитыми бумагами ящиками, а также с двумя длинными кофрами красного дерева, содержавшими путевую библиотеку. Как считается, встревоженный мыслями о ждавших его впереди долгих днях пребывания на одном месте, он писал своему библиотекарю в Париж с просьбой прислать «выборку занимательных книг» и романов или мемуаров для легкого чтения. Стояла ужасная жара, и к вечеру температура, как писал секретарь императора французов, барон Фэн, поднималась до 35 °C. В то время как солдаты находили отраду в купании в реке Двине, их предводитель обливался потом в попытках привести в порядок армию. Он рассылал приказы об организации новых линий коммуникаций и подвоза снабжения через Оршу из Минска, отдал распоряжение генералу Дюма приступить к сооружению крупного склада и строительству хлебных печей, а также сделал назначения в местную администрацию. Наполеон купил и велел снести квартал домов перед своей резиденцией, чтобы создать площадь для проведения смотров армии, а также регулярно устраивал парады, хорошо понимая, как благоприятно отражаются они на боевом духе солдат. Он уже знал, что в войсках идет ропот из-за ситуации со снабжением, а потому использовал один из парадов, проводившийся 6 августа, чтобы дать публичный выход гневу в адрес commissaires и ответственных за медицинскую службу. Громким голосом, чтобы слышали солдаты, он упрекнул виновных в неспособности постичь «святость их миссии», уволил главного фармацевта и пригрозил врачам отправить их обратно лечить шлюх из Пале-Руаяля. Все происходившее было чистым театральным шоу, но оно немало воодушевило солдат, видевших заботу императора о них{297}.

Наполеон издавал уверенно звучавшие и откровенно лживые бюллетени, писал Маре с указаниями публиковать сведения о несуществующих успехах и устраивал публичные выволочки, но, находясь в уединении резиденции, он проявлял раздражительность и часто пребывал в скверном настроении, кричал на людей и оскорблял их, как поступал редко. Император высказывал противоречивые утверждения и, похоже, совершенно не знал, что предпринимать дальше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.