Вступительное слово

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вступительное слово

Нашествие Наполеона на Россию в 1812 г. стало одним из самых драматических моментов в европейской истории – событием титанических масштабов, прочно впечатавшимся в народную память. Стоило мне лишь упомянуть тему книги, как люди тут же оживлялись, вспоминая «Войну и мир» Толстого, поражаясь размаху трагедии, оживляя какие-то осевшие в дальних уголках мозга воспоминания или просто представляя внутренним взором кошмар плетущейся через снега наполеоновской армии. Но за моментом этим – за вспышкой осознания – почти всегда неминуемо следовало признание в полном неведении относительно того, что и почему происходило тогда и там на самом деле. Причина такого любопытного несоответствия сама по себе поразительна.

Ни одна другая военная кампания в истории не подвергалась такой политизированности. С самого начала в изучении предмета в работах о нем сталкиваешься с упорными попытками каким-то определенным образом интерпретировать и оправдать необъективное, в то время как уже само количество материала – свыше пяти тысяч книг и вдвое больше этого статей опубликовано в одной только России за почти две сотни лет после 1812 г. – скорее не помогало прояснить, а затуманивало действительность{1}.

Однако, принимая во внимание все задействованные тут факторы и фигуры, ожидать чего-то другого было бы трудно. На кону стояли высочайшие репутации: Наполеона, царя Александра, фельдмаршала Кутузова, не говоря уже о многих других. Не забудем и о необходимости разобраться во всем непростом деле, поскольку описываемое противоборство, не имевшее прецедентов в истории Европы как в плане размаха, так и количества ужасных эпизодов, не так-то просто однозначно оценить в военном отношении. Часто результаты боевых действий оказывались неопределенными. Обе стороны заявляли о своей победе чуть ли не в каждом боевом столкновении. И если французы проиграли кампанию, то и русских довольно сложно назвать победителями в ней. В то же самое время люди с обеих сторон проявляли порой дикую жестокость, чего не хотелось бы признавать ни одной стране.

Во Франции первые попытки дать сбалансированную оценку войне осложняли политические факторы: режим, сменивший правление Наполеона вскоре после рассматриваемой кампании, желал выставить все связанное с императором в самом негативном свете. У русских же, по более сложным причинам, играла свою важную роль цензура. События 1812 г. и их последствия подняли вопрос, касавшийся самой природы русского государства и его народа. Как изящно высказался историк Орландо Файджес, «поиск русской народности в девятнадцатом столетии начался в воинских шеренгах 1812 г.»{2}

Поиск этот по природе своей являлся губительным для царизма и наиболее ярко выразился в первую очередь в восстании декабристов 1825 г. Сходные цели преследовали, пусть и самыми отличными способами, те, кто стремился к более современной России, интегрированной в главенствующий поток западной цивилизации, и славянофилы, отвергавшие Запад и все на чем тот стоит, а искавшие вместо того истинный «русский» путь. Событиями 1812 г. обе стороны воспользовались для подкрепления своих позиций, отчего те приняли мифологический характер и, в итоге, чем дальше, чем больше искажались. Такую раздвоенность только сильнее осложнило появление марксизма.

Первые французские историки, взявшиеся писать о 1812 г., были либо враждебны Наполеону, либо имели весомым мотивом желание снискать себе расположение со стороны постнаполеоновского режима, а потому валили всю вину на демона Бонапарта. Но большинство французских писателей, занимавшихся темой данного похода, участники его или академические историки более позднего времени, старались использовать взвешенные и объективные мерки. Частенько демонстрируя некоторую степень смущения из-за откровенно империалистического характера предприятия и из-за бедствий, принесенных Францией русскому народу, не говоря уж о своих и союзнических солдатах, они старались обелить репутацию Наполеона и честь французского оружия щедрой репрезентацией доблести русского солдата и суровости русского климата. Авторы эти также хватались и за любимую соломинку представления романтиков 1820-х и 1830-х годов, которые превращали ужасную катастрофу в этакую картину величия в несчастье.

В последние десятилетия девятнадцатого столетия удаленность событий и рост сердечности между двумя странами позволил французским историкам выработать более объективный подход к предмету. Столетняя годовщина, наступившая как раз накануне Великой войны и в момент, когда оба государства выступали союзниками, стала свидетельницей тесного сотрудничества исторических комиссий французских и русских штабов и привела к публикации значительного количества первоисточников. Но французские историки продолжают выказывать определенное нежелание иметь дело с рассматриваемой войной и так и не выдали сообразного событиям генерального труда по данному вопросу.

Первое изображение событий русской стороной, вышедшее из-под пера полковника генштаба с такой скоростью и рвением, что вышел сей труд аж на английском и даже не в Старом свете, а в Бостоне в течение одного года, преследовало, несомненно, пропагандистские цели, чтобы помочь вымостить России путь для ее будущей роли в событиях Европы. Но версия эта и в самом деле отражала ощущения и взгляды значительных сегментов русского общества. В данной работе Александр изображался неким стержнем, сплотившим вокруг себя отважное патриотически настроенное дворянство и верное крестьянство, готовое защищать Веру, Царя и Отечество.

Дмитрий Петрович Бутурлин, сам участвовавший в войне и написавший ее первую подробную историю, добавил парочку новых составляющих. Во-первых, идею России как невинной жертвы агрессии. Во-вторых, образ Кутузова как квинтэссенционального русского героя – простого и мудрого. В четырехтомной истории А. И. Михайловского-Данилевского, вышедшей в свет в 1839 г., Александр изображался своего рода моральным маячком, пробудившим духовные, а равно и физические силы русского народа и поднявшим его на оборону отечества. Именно в этом труде данная кампания впервые аттестована как «Отечественная война», или война патриотическая. Подспудным мнением автора служило видение во всех событиях явного перста Всевышнего, действовавшего через царя и русский народ против мирового зла. А коли так, все утверждения французов о том, что-де победила их русская зима, а не войска, отметались как неуместные.

Именно в стремлении выразить мысли, противоположные подобным декоративным шаблонам фундаментально духовной интерпретации, летом 1863 г. Лев Толстой засел за работу над романом «Война и мир», в котором толковал многие события через призму своих особых взглядов.

Толстой на первых порах испытывал определенную восторженность по поводу программы либеральных реформ, начатых царем Александром II при восшествии его на трон в 1855 г. Граф даже пытался опередить новшества за счет предложения крепостным в своем имении определенного договора, освобождавшего их от прежних обязательств и дававшего им землю для обработки. Но крепостные отнеслись к инициативе барина с подозрением и отвергли его начинание. Однако такое их отношение не повернуло Толстого против крестьян, а подтолкнуло к отвержению либерализма вообще. Он воспринял точку зрения славянофилов о том, что либералы доведут Россию до гибели внедрением иностранных идей и институтов, чуждых русскому характеру. Толстой также отреагировал на волну выражения самоуничижения, поднявшуюся среди интеллектуалов, рассматривавших недавнее поражение в Крымской войне как часть парадигмы русской отсталости. В своем изображении событий 1812 г. Толстой прослеживает метафору проникновения в Россию иностранного влияния: Наполеон у него носитель «чужеродного» порядка, каковой принимала и разделяла часть «испорченного» окружения Александра. Но русский народ отверг такой порядок. И все же «Война и мир» не прославление русского простого народа – герой романа Толстого почтительное крестьянство, возглавляемое мелким дворянством, которое, в отличие от офранцуженных аристократов, сохранило верность русским ценностям. Однако труд Толстого – не полный вымысел, и он сделал свое дело.

В первых предложениях «Войны и мира» выражается негодование по поводу действий французов в Генуе и Лукке в 1799 г., в то время как на следующей странице один из героев высказывает утверждение о том, что Россия будет спасительницей Европы. Начав роман именно так, Толстой решительно отверг утверждение, будто вторжение французов в 1812 г. являлось актом ничем не спровоцированной агрессии: ему было очевидно, что кампания эта была лишь частью продолжительной борьбы между Францией и Россией за господство в Европе. И все же прошло некоторое время прежде, чем об этом завели речь русские историки.

Вторая половина девятнадцатого столетия стала свидетельницей публикации большого количества дневников, воспоминаний, писем участников событий, кроме того штабных документов с данными о количестве войск и их диспозиции, а также официальных рапортов, приказов и писем. Тогда же появился и ряд полезных анализов определенных аспектов кампании, отдельных битв и реакции в обществе на события.

Следующее поколение русских историков, обращавшихся к предмету с той или иной глубиной, испытывало влияние идей Маркса и Энгельса и выработало более прагматический взгляд на события 1812 г. Это правда, что Александр Николаевич Попов, писавший в 1912 г., идеализировал Кутузова и «русское общество», но его более приземленный современник, Владимир Иванович Харкевич, признавал ошибки, совершенные Кутузовым, и не соглашался с образом России как невинной жертвы. Константин Адамович Военский держался сходной линии и относил военные неудачи русских в 1812 г. к слабостям структуры страны и общественного устройства. Ряд историков, в отличие о того, как все изображалось раньше, публиковали исследования отдельных аспектов и приводили примеры реакции русского общества, отнюдь не исполненного лубочного патриотизма, а также доказывали, что просчеты в плане тылового обеспечения у французов и климат сыграли основную роль в результатах кампании.

Вероятно, самым сильным в данном поколении историков и наиболее решительно выступавшим против старых мнений следует считать Михаила Николаевича Покровского. Согласно ему, царистское государство было вынуждено расширять российское господство все дальше за пределы границ империи, чтобы гарантировать выживание отсталой, по существу феодальной системы у себя дома. Автор этот дошел даже до того, что выставил вторжение Наполеона в Россию как акт необходимой для него самообороны. Покровский сильно и глубоко критиковал Кутузова и прочих русских генералов. Он подчеркнул значение погодных условий в поражении французов и, оспорив миф о патриотизме крестьян, умалил роль «русского общества». Те, кто сопротивлялись захватчикам, делали это, по его мнению, в стремлении спасти своих кур и гусей, а вовсе не ради защиты отечества{3}.

Мнение Покровского разделял и Ленин, а потому в первые два десятилетия советской власти оно пользовалось популярностью. Войну тогда «отечественной» не называли, поскольку она велась из-за соответствующих экономических интересов русских империалистов и французской буржуазии. Русские войска так скверно защищали страну, прежде всего потому, что находились под командованием дворян, а страх правительства перед вооружением крестьян не позволил дать старт настоящей партизанской войне против французов.

С подачи Сталина, 16 мая 1934 г. правивший в СССР Центральный Комитет Всесоюзной коммунистической партии (большевиков) выпустил особое постановление, в котором рекомендовалось применить свежий подход к изучению истории, нацеленный на привлечение масс. Но как эти новые веяния должны отражаться на представлении о событиях 1812 г., стало ясно не сразу. Писавший в 1936 г. историк Евгений Викторович Тарле подтверждал, что русский народ не играл никакой роли в войне, низводя партизанскую деятельность крестьян не более чем к нападениям на отставших от своих частей французских солдат. В следующем году он опубликовал труд о войне, в котором говорил почти диаметрально противоположное, представляя ее как триумф патриотизма русского народа. После слома определенного количества копий и подчистки завихрений в русле взгляда с позиции марксистской диалектики, войну 1812 г. вновь нарекли «Отечественной», но только, вывернув все наизнанку. Тарле не отрицал определенного влияния погодных условий на поражение французов, но не избежал позднее обвинений в распространении идей – как выразился один писатель – «троцкистско-бухаринской контрреволюции врагов народа» и в «прославлении измышлений зарубежных авторов». Даже мнение величайшего военного теоретика Карла фон Клаузевица, лично участвовавшего в кампании на стороне русских, заклеймили как «ложное».

Тарле принял за основу традиционное духовное видение событий, изобразив победу французов под Бородино как «моральную победу» для русских, а саму войну как плавильный тигель для всего самого лучшего в русской истории на протяжении нескольких следующих десятилетий. Он также создал монументальный образ Кутузова, представив его как некую метафизическую эманацию русского народа – истинного вождя во всех возможных смыслах{4}. Но не Тарле, а его коллега П. А. Жилин стал тем, кто провел очевидные параллели между Кутузовым и Сталиным как двумя спасителями отечества.

Нашествие войск Гитлера на СССР в 1941 г. и титаническое противостояние, вызванное вторжением, добавили точек соприкосновения той войне и событиям 1812 г., каковые оказались прекрасным источником пропагандистского материала. «Отечественная война 1812 года», как стала она отныне называться, могла вполне рассматриваться как своего рода генеральная репетиция другой – «Великой Отечественной войны». Труд Тарле был переведен и широко публиковался на Западе, чтобы поддержать образ миролюбивой России, подвергшейся нападению ни за что ни про что. При этом, однако, совершенно списывался со счетов довольно неприятный факт: как и в 1812 г., Россия являлась союзником и соучастником той другой, позднее враждебной стороны, вплоть до начала военных действий между ней и вчерашним другом. Но ясно читающиеся параллели должны были подтверждать главную мысль: русский народ и выпрыгнувшие из его лона вожди – непобедимы.

На короткий период после смерти Сталина в 1953 г. в русской историографии появилась хотя бы толика объективности, и тогда свет увидели ряд довольно основательных работ, посвященных экономической, политической и дипломатической подоплеке событий, военным приготовлениям и прочим аспектам. Но приход к власти Брежнева заставил положить все эти идеи под сукно или спрятать в запасниках. Историки вроде Л. Г. Бескровного хватались за старую панацею патриотизма и бесстыдным образом повторяли очевидное вранье. Численность французских войск неизменно завышалась, а русских, напротив, занижалась. Персона Кутузова получила свою собственную жизнь. Изнеженный в роскоши князь-сластолюбец превратился в нечто вроде крестьянского вождя, у которого имелся своего рода почти мистический «конфликт» с царем и системой. Совершаемые им грубые просчеты представлялись как глубокая хитрость, хотя действительные результаты ее как будто бы и не ощущались, а каждая ошибка изображались некой гениальной стратегической уловкой.

Такие интерпретации жили себе полнокровной жизнью до конца 1980-х, когда поколения новых историков, таких как A. A. Абалихин, В. Г. Сироткин, С. В. Шведов, Олег Соколов и Н. А. Троицкий, придали освещению темы неведомые доселе свежесть и честность. Однако, похоже, понадобится какое-то время для некоего обобщения всего привнесенного ими.

Ряд западных историков, рассматривавших в работах данный предмет, довольно скромно пользовались первичными русскими источниками, полагаясь вместо того все больше на работы своих российских коллег. Совершенно неудивительно, что факты и данные, находимые там, воспринимались как истина. Что более любопытно, так это принятие большинством таких исследователей определенных интерпретаций событий и усвоение, пусть и подсознательное, определенной порции эмоционального и политического духа.

По существу весь сохранившийся документальный материал, касающийся политических и военных событий, освещаемых данной книгой, публиковался и находился в свободном доступе на протяжении десятилетий. Было бы интересно и, возможно, полезно охватить вопрос шире, присмотреться к тому, как данный исторический эпизод отразился на структуре русского государства, на его экономике и отношении к власти. Следовало бы, наверное, обратиться к рукописным оригиналам некоторых напечатанных источников, в особенности переводов с французского на русский. Однако маловероятно ожидать выхода в свет каких-то новых значимых документов или дальнейших детальных исследований в сопутствующих сферах, которые могли бы дать свежие свидетельства причин и поводов для той войны, ее хода, численности войск сторон, размеров урона или каких-то иных жизненно важных аспектов.

Посему можно подытожить: почва подготовлена, и теперь, когда националистические страсти пошли на убыль, и снизилась довлеющая над умами категоричность политических императивов, задача написания книги о событиях 1812 г. не должна уже казаться особенно рискованным предприятием. Однако же предприятие по-прежнему остается гигантским по размаху. Ибо речь не просто о какой-то войне, а о противостоянии, ставшем свидетелем высшего накала страстей в длительном поединке между Наполеоном и Александром, между Францией и Россией, между – с одной стороны – идеологическим наследием европейского Просвещения и Французской революции и – с другой – реакцией, сочетавшей христианство, монархизм и традиционализм. Противоборство это охватило всю Европу, а эхо его оказалось слышным очень далеко и очень долго. Размах состязания систем был беспрецедентным и поднял ряд вопросов, прежде неизвестных и незнакомых в военной истории. Конфликт стал также и первой современной войной, к активному участию в которой правительство России привлекло весь русский народ, и где народные настроения выступали в качестве составляющего элемента военной стратегии. Совершенно невозможно отделять одни эти компоненты от других, поскольку без осознания всей широты и глубины множества свойственных конфликту обстоятельств и факторов невозможно понять его суть и подоплеку.

Для воздаяния должного предмету потребовались бы многие годы и работа, по крайней мере, вдвое более длинная, чем представленная вниманию читателя, каковую автор вовсе не мыслил некой финальной и закрывающей тему раз и навсегда. Здесь нет полного отчета обо всех военных действиях, включавших в себя десятки сражений и боев, проходивших на широком ареале. Нет у автора претензий и на нечто большее, чем выведение общего контура дипломатических взаимоотношений между Францией и Россией. Моя главная задача при написании этой книги состояла в рассказе о необычайных явлениях, о которых всякий хотя и слышал, но мало что действительно о них знал. Я попытался рассмотреть все события в более широком контексте и затронуть самые глубинные моменты. Помимо всего прочего я постарался показать значение той войны для свидетелей и участников происходившего на всех уровнях, ибо история эта – история человеческая во всем своем надменном величии и унижении, в торжестве и горести, во славе и мерзости, в радости и страданиях.

В своей работе я в основном использовал сведения из первых рук, то есть свидетельства непосредственных участников событий. К счастью, источники такого рода весьма многочисленны, хотя они заметно разнятся между собой в плане точности и литературных качеств. Часто речь идет о письмах и дневниках, в другой раз доводится иметь дело с основанными на дневниках воспоминаниями, составленными как по свежим следам, спустя год или два после войны, так и много позже, спустя десятилетия. Есть среди привлеченного материала и рассказы, базирующиеся на личных переживаниях и документах, мемуары, написанные участниками кампании, из которых одни занимали ключевые посты и были лучше информированы, а другие являлись рядовыми исполнителями или же наблюдали за всем происходившим со стороны. Я принимал в рассчет данные факторы при использовании мемуарных источников и старался избегать опасности увлечься каким-то отдельными точками зрения, например, доверять мнению и оценкам Сегюра, который не являлся ключевой фигурой, но писал так, как будто бы он ею был, вследствие чего я относился к его опусу с особым пристрастием. Также скептически воспринимал я и его главного критика, Гурго, положение которого не давало ему права приходить ко всем сделанным им выводам, и который к тому же молился на Наполеона, как на Бога.

Теми же желаниями я руководствовался при выборе иллюстраций, в чем мне потворствовали другие уникальные особенности рассматриваемой войны. Данная кампания единственная на пороге появления фотографии, отраженная в графических работах участников, некоторые из которых вошли в историю как значимые художники. Прошло еще около полустолетия, когда во время Гражданской войны в США реалии войны были показаны с той же живостью и непосредственностью взгляда изнутри. Принимая во внимание вышеизложенные соображения, я решил обойтись без воспроизведения множества помпезных, но по большей части малозначимых для общей картины войны батальных сцен, которыми обычно иллюстрируют подобные книги, но сосредоточить силы на воссоздании некоего фотографического рассказа о походе. Если не считать небольшого количества портретов основных фигурантов, почти каждая картинка из представленных была написана или нарисована кем-то из участников либо с натуры на месте, либо по памяти, либо – в самом крайнем случае – по указаниям очевидцев событий.

Когда я ощущал потребность в подтверждении цитат, то обращался к другим первоисточникам, которые говорили то же самое. Однако в стремлении избежать слишком большого количества ссылок на одной странице, я зачастую сводил вместе несколько высказываний или серию связанных между собой фактов в единый абзац с одной сноской. Все переводы мои, за исключением случаев, когда та или иная книга сама оказывалась переводом или оригиналом на немецком, в чем мне помогали другие.

Существуют несколько методик транслитерации русских слов и имен, ни один из которых, по моему мнению, не является полностью сообразным и удовлетворительным. Дело заключается в попытках добиться точной совместимости там, где это попросту невозможно, к тому же новые схемы транслитерации неизбежно делают неправомочными слова, переданные с использованием предыдущих методов, каковые уже стали привычными. Посему я следовал своему лингвистическому чутью и тому, что считал здравым смыслом. Однако могу легко догадаться, что иные специалисты найдут мой подход раздражающим.

В основе моей транслитерации русских имен фонетический метод, – то, как они звучат при произношении, – а потому я отдаю предпочтение Yermolov перед Ermolov. Или же я следовал традиции – тому, в каком виде имена собственные прижились на Западе и существовали на протяжении десятилетий, вследствие чего придерживаюсь Tolstoy, а не Tol’stoi, Galitzine, а не Golitsuin. По тем же причинам выбираю «-sky» в окончаниях многих русских имен в противоположность «-skii». Однако я придерживался универсальных новых правил в библиографии, потому что в таком виде имена появляются в (большинстве) библиотечных каталогов. В случае нерусских, служивших в русской армии, я брал за основу написание оригинального языка, поскольку, руководствуясь чисто прагматическими соображениями, не вижу никакого смысла переделывать Wittgenstein в Vitgenshtain, a Czaplic в Chaplits, или Clausewitz в Klausevits, правда, с двумя исключениями: Baggovut (по-шведски Baggehuff wudt)[1] и Miloradovich (по-сербски Miloradovi?).

Вероятно, самый сложный вопрос представляют географические названия. Боевые действия в ходе кампании протекали на территориях, которые лишь недавно отошли от одного государства к другому, а порой были возвращены старым владельцем, притом, что теперь там образовались совсем новые страны.

В случае тогдашней Восточной Пруссии я использовал немецкие названия и опирался на русские традиции по России к западу за Смоленском. В части топографии Великого герцогства Варшавского я руководствовался польским языком и при транслитерации опирался на польские названия на территориях, принадлежавших Речи Посполитой всего за несколько десятилетий до 1812 г. Поступал я так потому, что французы в своих мемуарах применяли собственные формы написания польских топонимов (иногда довольно забавные). Русское звучание названий сильно отличается от польских, в то время как современные литовские или белорусские и вовсе стали бы сбивать читателя с толку. Единственное исключение я сделал для столицы Литвы: французы обычно прибегали к написанию Wilna, русские – Вильна, а поляки – Wilno, что казалось неуместным, особенно в передаче Vilno, а потому я остановился на Vilna. По той же причине я выбрал русское Glubokoie (Глубокое), а не на польское G??bokie, транслитерация которого приняла бы форму Gwembokie.

Все даты даны по новому стилю, то есть в соответствии с григорианским календарем.

Мне хотелось бы поблагодарить профессоров Изабель де Мадариага, Дженет Хартли, Линдси Хьюз, Доминика Ливена и Александра Мартина за советы и помощь. Я также очень признателен Мирье Кремер и Андреа Остермайер за помощь с рядом немецких текстов, а Галине Бабковой за скорость и точность, с которыми она доставала, копировала и переправляла мне все нужное из библиотек в России. Я благодарен доктору Доброславе Пьятт, Лоренсу Келли, Артемис Бивор и Жану де Фукьеру за помощь в поиске иллюстраций. На долю Ширви Прайса вновь выпал неблагодарный труд чтения манускрипта, каковой в результате подвергся ценнейшим критическим замечаниям, а Роберт Лэйси показал себя исключительно дотошным редактором. Тревор Мэйсон заслуживает медали за его терпение в работе со мной над картами и диаграммой.

Не могу не сказать спасибо послу, Стефану Меллеру, за помощь во время моей поездки по театру военных действий, и Миколаю Радзивиллу за то, каким замечательным водителем стал он для меня на дорогах России, Литвы и Белоруссии, а также спутником в Вильнюсе, Орше и Смоленске, на поле Бородинского сражения и на берегах Березины.

Помимо всего прочего я признателен за все моей жене Эмме.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.