Врангель[83]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Врангель[83]

«Помните все, кто не может мириться с большевиками, что в Крыму есть Врангель, который вас ждет, у которого найдется вам место». — Так пишет в одном из своих приказов ген. Врангель.

Еще держится этот уголок, ныне единственный во всей России, где кучка «верных» продолжает с мужественным отчаянием гибнуть за то, что она считает национальным делом. Неудачи не смутили ее, она, как старая гвардия при Ватерлоо, умирает, но не сдается.

Если расценивать эту картину с точки зрения эстетической, нельзя ею не любоваться. Они воистину прекрасны, эти благородные патриоты, умеющие умирать.

Но для родины, которую они так беззаветно чтут, было бы лучше, если б они также умели жить. Они нужны ей ныне не для того, чтобы новыми каплями крови украсить ее терновый венец, — она требует от них жизни, хотя, может быть, и тяжелой, — а не смерти. Ведь она уже воскресает, а они все еще видят ее только идущей на Голгофу…

Есть нечто глубоко трагичное в своеобразной ослепленности этих людей, в односторонней направленности их чувств и их ума. Морально и политически осудив большевистскую власть, они уже раз навсегда решили, что она должна быть уничтожена мечом. И этот чисто конкретный вывод они превратили в своего рода кантовский «категорический императив», повелевающий безусловно и непререкаемо, долженствующий осуществляться независимо от чего бы то ни было, «хотя бы он и никогда не осуществился», — по «принципу ты можешь, ибо ты должен»..

Но великий грех — смешение категорий чистой этики с практическими правилами конкретной политической жизни, целиком обусловленной, относительной, текучей. В сфере путей политической практики никогда ни в чем нельзя «зарекаться», ибо в них нет ничего непререкаемого. Сегодняшний враг здесь может стать завтра другом, нынешний друг — врагом (ср., например, историю международных отношений, а в области внутренней политики — хотя бы историю «блокировок» политических партий). Сегодня следует пользоваться одним методом для сокрушения врага внешнего или внутреннего, завтра другим и т. д. Для патриота неподвижен лишь принцип служения родине, — все средства его воплощения целиком диктуются обстоятельствами. Говоря языком философским, в практической политике мы всегда имеем дело с «техническими правилами», а не «этическими нормами».

И если недопустимо придавать верховному этическому принципу условный, релятивный характер, то равным образом и подчиненные, технические предписания политики глубоко ошибочно и в моральном отношении предосудительно превращать в абсолютные, непререкаемые.

Романтизм в политике есть великое заблуждение, вредное для цели, которую она должна осуществлять, — вредное для блага родины. Романтизм для политики есть такая же ересь, как релятивизм для логики или этики. Политический романтизм, при всем его внешнем благообразии импонирующем малодушным и пленяющем легковерных, на практике превращается в дурную, безнравственную политику, упрямое доктринерство, напрасные жертвы… Он опровергает самого себя, подрывает собственную основу.

Нравственная политика есть реальная политика. Идеализм цели, реализм средств — вот высший догмат государственного искусства. И другой, подобный ему вытекающий из него: — единство конечной цели, многообразие конкретных средств.

Бороться. Бороться мечем, хотя бы картонным. Бороться во что бы то ни стало до последней капли крови. «Если бы я остался единственным, я и то не положил бы меча перед большевиками» — говорил мне недавно один офицер, проделавший всю гражданскую войну. «Лучше смерть, чем большевики». — Мне кажется, что именно таково же настроение врангелевцев, по крайней мере, лучших из них:

…Личины ж не надену

Я в свой последний час…[84]

Тут только психология, и ни грана логики. Тут только индивидуально-этические переживания и ни грана политики. Можно, если хотите, любоваться цельностью психологического облика этих людей, но ужас охватывает при мысли об их судьбе. Когда же вспомнишь, что они стремятся стать все-таки жизненным фактором, что они не только соблазняют, но и насильственно увлекают малых сих, превращая их в орудие своих безнадежных мечтаний, что они ведут на бесполезную смерть не только себя, но и других, — хочется их остановить, убедить, образумить, доказать существенную безнравственность их пустоцветного морального подъема. Но… но «где говорит душа, там уж молчат доказательства». Они одержимы, эти русские интеллигенты, как в свое время были одержимы их родные братья, такие же «смертники», как ныне они, только «красные», а не «белые»: — воистину, «в этом безумии есть система»…

Революция подлинно революционизировала Россию. Теперь даже такие глубоко «эволюционистские» группы, как кадетская партия или осколки былого октябризма, словно не мыслят себе политики вне чисто революционных методов борьбы. Отброшены куда-то далеко старые схемы и концепции, и академичный кадет под ручку с чиновным октябристом послушно подпевают революционным руладам Бурцева, чувствующего себя в море этих батальных звуков, как старая рыба в воде…

А между тем кадетским идеологам не мешало бы все-таки вспомнить старые схемы и концепции. Право же, многие из них не так уж устарели. И особенно тот мудрый дух «государственной лояльности» и эволюционизма, который по справедливости был фундаментом этой партии, ныне крайне нуждался бы в некоторой реставрации…

Бойтесь, бойтесь романтизма в политике. Его блуждающие огни заводят лишь в болото…

Вряд ли не приходится признать, что в сфере своего конкретного воплощения эти романтические порывы являют у нас ныне зрелище, в высокой мере достойное сожаления.

В самом деле. Насколько можно судить отсюда, есть что-то внутренно порочное, что-то противоречивое в самом облике врангелевского движения, нечто такое, что с самого начала почти заставляет видеть в нем черты обреченности.

Оно выбрасывает знамя гражданской войны и одновременно лозунг «широкого демократизма». По рецептам благонамеренных эсеров оно хочет править четыреххвосткой, и монолитную фигуру Ленина сокрушить ветерком «четырех свобод». Увы, ведь у нас уже был на этот счет почтенный опыт самарского комуча[85] и уфимской директории.

Дело в том, что если демократизм крымского правительства серьезен и искренен, оно придет неизбежно к отказу от гражданской войны. Если же оно захочет упорствовать, ему придется либо капитулировать перед красной армией и собственной демократией, либо повторить 18 ноября и… пойти по пути Колчака и Деникина, только что осужденному историей.

«Не случайно, — довелось мне писать в прошлом году в одной из наиболее «одиозных» иркутских моих статей, — не случайно пришли мы в процессе гражданской борьбы к диктатуре. Не случайно осуществлена она и на юге, и на востоке России, причем на юге в форме более чистой, чем на востоке. Не случайно в центре России уже более двух лет держится власть, порвавшая со всеми притязаниями формального демократизма и представляющая собою любопытнейшее в истории явление законченной диктатуры единой партии».

Я вполне поддерживаю этот тезис и сейчас. Да, гражданская война есть мать диктатуры, и, признав одну, вы принуждаетесь принять другую. Четыреххвосткою не прогнать на внутренние фронты людей убивать своих соотечественников, как не создать и той исключительной волевой напряженности, которая необходима для власти гражданской войны.

И если ген. Врангель может еще щегольнуть своим демократизмом в Крыму, поскольку его «народ» состоит из кадров испытанных, заматерелых беженцев, то стоит ему только выйти из своей «конуры» на российские просторы, как демократическая мантия его государственности поблекнет, съежится и распадется в прах. Она, по-видимому, и так довольно эфемерна, эта мантия, и недаром в Париже уже появляются упрямые мальчики, утверждающие, что крымский король насчет демократизма гол…

Что же касается «демократической программы» («Учредит. Собрание», «наделение крестьян землей» и проч.), то ведь и адм. Колчак широко «развертывал» таковую. Добрых желаний в Омске и Екатеринодаре было, право же, не меньше, чем теперь в Севастополе. Дело не в программе власти, а в ее конкретной основе, «реальном базисе». А конкретная основа Врангеля мало чем отличается от деникинской и не может отличаться от нее, независимо от чьего бы то ни было желания — в силу объективного положения вещей. Те же привычки, те же люди.

Второй «козырь» крымского правительства, долженствующий выгодно отличить его от прошлогодней власти Деникина, это — необычайная терпимость его ко всем мелким народцам, которым оно, как Бог нашим прародителям, настойчиво рекомендует «плодиться и размножаться».

Но эта тактика, с одной стороны, лишает его симпатий многих русских националистов, не разделяющих «федералистских» точек зрения на будущее России и оптимизма касательно грядущего автоматического воссоединения с ней ее отпавших окраин. С другой стороны, она мало импонирует последним, политика которых предусмотрительно предпочитает ориентироваться не на крымскую конуру, а на европейские центры. А тот факт, что врангелевские декларации всевозможных «самоопределений» подписываются его министром иностранных дел Петром Бернгардовичем Струве, уже окончательно подрывает всякую авторитетность подобных документов. Столп идеологии русского великодержавия, верный рыцарь Великой России, «новый Катков», как его, бывало, с озлоблением звали самостийники всех сортов, — и вдруг этот ультра-вильсоновский благовест, рассылающий воздушные поцелуи каждому звену наброшенной на Россию живой цепи… Опасная игра, едва ли стоящая свеч. Белыми нитками шито лукавство, рискующее печальным финалом.

П.Б. Струве — в качестве покровителя «самоопределений», А.В. Кривошеин — в качестве «искреннего демократа». Блажен, чьи ясные взоры лоснятся умилением, лаская голубой туман крымских горизонтов…

Ген. Врангель отказался пожать протянутую руку Брусилова, хотя она была протянута во имя России. И не только отказался, но в ответ на призыв примирения согласно рекомендации французского генерального штаба двинул свои войска на помощь полякам, чем, по-видимому, не только пролил достаточно русской крови, но и спас Варшаву.

Врангель, как Брут, несомненно, честный человек. Но, по-видимому, он принадлежит к тем натурам, которые, поставив себе целью выкачать воду из ванны, готовы это сделать, хотя бы вместе с водой выплеснуть оттуда и ребенка. «Большевизм должен быть уничтожен мечем» — таков категорический императив. И если даже злодейка-жизнь в данный момент причудливо соединяет голову большевистской гидры с головою родины, меч мстителя будет рубить по-прежнему сплеча: — родина для этих увлеченных боем людей заслонена ненавистным большевизмом.

И они соединяются с врагами и завистниками России, творят волю наследников Биконсфильда, авгурски смеющихся над ними. Они, несомненные патриоты, превращаются в орудие союзных рук, сегодня поощряющих их порывы, а завтра предающих их, как Колчака. Странное дело — их гордость не мешает им скользить по скользким паркетам парижских министерств, несмотря на Одессу, несмотря на Иркутск…[86] Неужели же они ничего не забыли и ничему не научились?

Увы, их путь фатально бесславен, каковы бы ни были они сами. При настоящем положении вещей их доблесть столь же нужна стране, коль доблесть чужеземца. В конце концов их сходство с наполеоновской гвардией у Ватерлоо оказывается несколько «формальным»: — та до конца спасала Францию от иностранцев, а они до конца спасают иностранцев от «безумной» России, думая, что спасают Россию от безумия. Столь же формальным получается их сходство с Михайлой Репниным: — они отталкивают московские личины, но зато усиленно облекаются в заморские басурманские. Тут они скорее уж напоминают кн. Курбского…

Нет, нет, не они, националисты, творят нынешнее национальное дело, а полки центра под ненавистными красными знаменами. Ничего, — трехцветное знамя французской революции тоже ведь в свое время объявлялось исчадием ада, и это не помешало ему, однако, обойти потом всю Европу и покрыть родину славой, вполне искупившей позор бурбонских лилий, кончивших дни свои в грязи большой европейской дороги под колесами иностранных колесниц…

Так что же, — идти к Каноссу? — Опять старая тема.

О, конечно, много терний и на пути соглашения с большевиками, вернее, признания их. Не следует скрывать этого. Лишь люди, не испытавшие на себе практику зрелой коммунистической жизни, могут обольщаться ею. — Но ведь иного выхода сейчас нет. Гражданская война, как показал опыт, не только не губит эту ненавистную коммунистическую практику, но, напротив, питает ее собою, укрепляет худшие ее стороны и, безжалостно истощая страну, разжигает лишь злорадные взоры иностранцев.

Помню, когда сверхъестественно голодающая, терроризированная Пермь переживала мучительные дни неопределенности, когда сегодня приходили вести о продвижении белых на Пермь, а завтра о наступлении красных на Екатеринбург, когда каждый успех белых отражался усилением террора, новыми казнями, — измученное население, отчаиваясь в освобождении, охватывалось одним преобладающим чувством: «один бы конец — только бы ушел кошмар этой прифронтовой жизни, этой военной саранчи, этой убийственной атмосферы гражданской войны»…

Повторяю еще и еще раз, путь примиренчества — тоже трудный, жертвенный путь, не сулящий каких-либо немедленных чудес. Но он настойчиво требуется теперь интересами страны. Ликвидируя организованную контрреволюцию, он ликвидирует и революцию внутри государства, сведя ее к эволюции. Он один создаст условия, способствующие постепенному изживанию изъянов современного русского быта. Он один убережет страну от засилия иностранщины. Наконец, он неизбежно облагородит облик государственной и, главное, административной власти, столь нуждающейся в облагорожении. Пора расстаться с деморализующим революционным лозунгом «чем хуже, там лучше».

Нужно во имя государства теперь идти не на смерть от своих же пуль, а, как Брусилов и тысячи офицеров и интеллигентов, — на подвиг сознательной жертвенной работы с властью, во многом нам чуждой, многих нас от себя отталкивающей, богатой недостатками, но единственной, способной в данный момент править страной, взять ее в руки, преодолеть анархизм усталых и взбудораженных революцией масс и, что особенно важно, умеющей быть опасной врагам.

Чем скорее исчезнут с лица России последние очаги организованного повстанчества, после Омска и Екатеринодара утратившие всякий положительный смысл, тем вернее будет обеспечено дело нашего национального возрождения, о котором все мы мечтаем. Путь в Каноссу, таким образом, окажется путем в Дамаск[87].

Если бы крымская Вандея (увы, все-таки, по-видимому, Вандея!) завершилась не новыми потоками русской крови, а добровольным «обращением» Врангеля, его ответным приветом Брусилову, — какой бы это был праздник, какое бы это было национальное счастье!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.