«Баба-птица»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Баба-птица»

В это самое время на петербургской сцене появился новый актер, изрядно испортивший кровь великой княгине. Это был голштинский камергер Брокдорф, принятый Петром Федоровичем очень ласково. Когда-то его прогнали от себя Брюмер и Берхгольц, считая плутом, но недоброжелательство бывших воспитателей служило в глазах наследника лучшей порукой. Камергерский ключ давал Брокдорфу право посещать покои царевича — герцога Голштинского. Бывая при малом дворе, он быстро оценил обстановку и понял, что за влияние на Петра борются две силы — умная, честолюбивая жена, которую трудно обвести вокруг пальца, и могущественные Шуваловы, которым можно предложить услуги.

Описание незваного гостя из Киля дышит в мемуарах Екатерина такой неприязнью, что можно не сомневаться: Брокдорф действительно стал для нее кровавой мозолью в башмачке. «Он был высок, с длинной шеей и тупою плоской головой; притом он был рыжий и носил парик на проволоке; глаза у него были маленькие и впалые, почти без ресниц и без бровей; углы рта спускались к подбородку, что предавало ему жалобный и недовольный вид». В кружке великой княгини камергера окрестили «баба-птица» — диалектное прозвище северного гуся. «Птица эта была самая отвратительная, какую только знали, — поясняла Екатерина, — и как человек Брокдорф был точно так же омерзителен»[473].

Проныра быстро нашел путь к Петру Шувалову, использовав при этом сводника и трех девиц-немок, оказывавших графу интимные услуги. В непринужденной обстановке составился домашний комплот. Старший из «братьев-разбойников» заверил голштинца в своей преданности великому князю и пожаловался на царевну. Камергер взялся передать его слова наследнику. Заметим исключительную ловкость Брокдорфа: едва приехав в Россию, он вдруг сделался нужен всем, перед Шуваловым выступил в роли доверенного лица царевича, а перед Петром Федоровичем — связующим звеном с грозным главой сильнейшей придворной партии. Его интриги были обречены на успех.

К несчастью для Екатерины, ее супруг имел привычку полагаться на наушников. Вспомним слова Финкенштейна: «Слушает он первого же, кто с доносом к нему является, и доносу верит»[474]. Брокдорф убедил великого князя, что тот должен «обуздать жену». Благо поводов хватало. Предлагая то, чего господин втайне желал сам, слуга входил в еще большее доверие — здесь голштинский камергер не ошибся. Но он преувеличил возможности Петра. Первый же разговор закончился позорно.

Выпив, по обыкновению, за обедом, великий князь явился в комнату жены и с порога брякнул, что супруга «невыносимо горда» и что она «держится очень прямо». «Разве для того, чтобы ему понравиться, нужно гнуть спину, как рабы турецкого султана?» — последовал издевательский ответ. «Он рассердился и сказал, что сумеет меня образумить. Я спросила: „Каким образом?“ Тогда он прислонился спиною к стене, вытащил наполовину свою шпагу и показал мне ее. Я его спросила, что это значит, не рассчитывает ли он драться со мною; что тогда и мне нужна шпага. Он вложил свою… в ножны и сказал, что я стала ужасно зла. Я спросила его: „В чем?“ Тогда он мне пробормотал: „Да по отношению к Шуваловым“. На это я отвечала, что… он хорошо сделает, если не станет говорить о том… в чем ничего не смыслит».

Очень почтительная беседа супругов! Видно, как на протяжении всего разговора Екатерина не принимает мужа всерьез, и это-то больше всего бесит несчастного. Привычка поминутно хвататься за шпагу и обнажать ее то против слуг, то против жены, как когда-то против замахнувшегося Брюмера — противников явно недостойных, — обесценивала сам жест. Шпага — благородное оружие дворянина — для великого князя превратилась в подобие хлыста или дубинки. Таким образом, он унижал себя.

Заметим также, что клинок — символ мужского достоинства. С таким же успехом Петр мог при каждом удобном случае скидывать штаны. Сильным лицом в доме оставалась жена. Недаром Екатерина в насмешку потребовала шпагу и себе.

Она даже не посчитала нужным обидеться, напротив, продолжала слушать пьяного супруга, пока тот не излил накопившееся: «Я, видя, что он просто-напросто заврался, дала ему говорить, не возражая, и воспользовалась первым удобным случаем, чтобы посоветовать ему идти спать, ибо… вино помутило ему разум». Бормотавшего невнятные упреки Петра, как младенца, отправили в кровать. Можно ли представить что-нибудь оскорбительнее?

Можно. В тот же вечер пришла очередь Александра Шувалова получить свою порцию. Когда великая княгиня сидела за карточным столом, грозный глава Тайной канцелярии объявил, что государыня запретила дамам носить целый список новых материй. «Чтобы показать ему, как Его Императорское Высочество меня усмирил, я засмеялась ему в лицо и сказала, что он мог бы не утруждать себя сообщением, — писала Екатерина, — …что я никогда не надеваю ни одной из материй, которые не нравятся Ее Императорскому Величеству; что, впрочем, я не полагаю своего достоинства ни в красоте, ни в наряде, что, когда первая прошла, последний становится смешным, что остается только один характер»[475].

Да, характера у нашей героини было хоть отбавляй. Но для кого предназначалась ее отповедь? В 26 лет красота великой княгини была еще в самом расцвете. А вот Елизавета Петровна увядала, и пышные наряды не могли поправить дела. Слова царевны были адресованы государыне и произнесены публично в тот момент, когда большинство дам, услышав о запрещении, испытало досаду и могло только посочувствовать смелому выпаду Екатерины.

Говоря так, наша героиня рисковала. Но она действительно взяла за правило вести себя как глава «очень большой партии». И хотя отчасти великая княгиня блефовала, потому что при первой угрозе толпа ее сегодняшних союзников рассыпалась бы в прах, как это случилось с Иоганной-Елизаветой, тем не менее, царевну начинали побаиваться. Подобными выходками она наращивала себе политический капитал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.