Глава 31 ПИЛИГРИМЫ
Глава 31
ПИЛИГРИМЫ
В середине семидесятых годов прошлого века я в советских партийных газетах напечатал несколько стихотворений поэтов-эмигрантов, эмигрантов так называемой второй волны, уехавших из Советского Союза в начале семидесятых. Написано, как вы понимаете, с перехлестом, для привлечения внимания. На самом же деле никакого осознанного вызова власти, осознанного стремления показать власти кукиш в кармане, у меня и в мыслях не было. А так само собой выходило — по стечению случайностей, по молодости и бездумному фрондерству.
Когда говорят и пишут, что Иосиф Бродский до своей эмиграции не опубликовал в Советском Союзе ни одной поэтической строчки — это не совсем точно.
Во-первых, было одно маленькое стихотворение в Коношской районной газете Архангельской области, когда он в 1964-—1965 годах отбывал там ссылку в селе Норинском. А во-вторых, в семидесятые годы ни один диссидент и эмигрант (как тогда писали, «отщепенец»), кроме Бродского, не публиковался в советской партий- ной печати тиражом аж 100 000 экземпляров! Так было, было. И это — отдельная история…
Героем моего рассказа «Пилигрим» был бомж, бредущий от села к селу и встретивший в пути молодых ребят-туристов, у костра которых он обогрелся, поел. В благодарность, как водится, «рассказал про свою жизнь». А поскольку парни те бомжа с ходу окрестили пилигримом, и была у них гитара, то и пели они у костра, по логике жизни и логике рассказа, песню «Пилигримы». Помните?
Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды дрожат над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
да, ослепительно снежным,
и сомнительно нежным…
И, значит, не будет толка,
от веры в себя да в Бога…
И, значит, остались только
иллюзия и дорога…
Хорошая песня. Особенно слова талантливые. Так и вышел мой рассказ с полным текстом стихотворения Иосифа Бродского в североказахстанской областной партийной газете «Ленинское знамя» летом семьдесят четвертого года. Бродский небось и думать не думал, что выйдет в советской печати аккурат через два года после отъезда «за бугор» тиражом 100 000 экземпляров! Правда — анонимно… Как говорится, музыка и слова — народные.
Через несколько дней мне позвонила Зина Донец, режиссер не то создаваемого, не то уже созданного студенческого театра «Пилигрим». И попросила меня «напеть мотив» и вообще — отдать им эту песню, а они сделают ее гимном своего студенческого театра!
Вот здесь-то я и задумался. Впервые.
Вы не поверите, но писал я рассказ и включал в него стихи Бродского без всякой потаенной мысли. Просто писала рука — и все. И отдавал рассказ редактору газеты Римме Васильевне Сергеевой — тоже ни о чем не думая. Ни о том, что может всплыть фамилия Бродского, и даже о том не думал, что может пострадать Римма Васильевна. А она, между прочим, моя названая мать. Не думал.
Вы скажете: идиот провинциальный!
И будете правы. Особенно насчет идиота. А вот с провинциальной нетронутостью посложнее. Дело в том, что я уже тогда многое знал. Был у меня друг, писатель Александр Кузьмич Ветров, попросту Кузьмич. Политзаключенный. Мы с ним близко знались, настолько, насколько могут дружить пятидесятилетний мужик, восемь лет отсидевший в Карлаге за юношеское письмо Сталину с пылкими словами о справедливости, и двадцатитрехлетний парень, только что опубликовавший повесть в знаменитом тогда своим вольномыслием шуховском журнале «Простор». Казахстанский писательский журнал «Простор» во главе с Иваном Шуховым был известен в то время всей читающей стране. На его страницах впервые были опубликованы классические ныне стихи полузапрещенных Анны Ахматовой, Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, неизвестные произведения Андрея Платонова и Бориса Пастернака, «Простор» вернул из забвения имена Павла Васильева и Антона Сорокина… В библиотеках Москвы и Ленинграда на «Простор» записывались на месяц вперед. После выхода в 1966 году документальной повести о Николае Вавилове на имя Шухова пришло такое письмо: «Два номера Вашего «Простора» пользуются в Ленинграде необыкновенным, истерическим успехом… Получил два номера на одну ночь — с 11 часов вечера до 10 часов утра. Юрий Герман».
Тогда же готовились к печати стихи другого «врага народа» — Магжана Жумабаева. Сейчас Магжан — классик…
Каково было Шухову продолжать новомирскую линию — видели все. Так, соратник Твардовского по «Новому миру» Владимир Лакшин писал уже после смерти Твардовского: «Понимаю положение «Простора». Вы засветили свой огонь. Да не всем нравится, когда в степи что-то светит и греет».
А сам Шухов в письме к близкому другу высказался резче: «Может, не следует сказывать нашему народу правды? А отчего не следует — вот этого нам никто не говорит. Кое-кто пытается принудить меня не к службе—к прислуживанию. А я служил, служу и буду служить великой русской литературе».
Тогда в литературных кругах ходила легенда, что после разгрома «Нового мира», умирая, Твардовский сказал: «Ничего, есть еще «Простор», есть еще Иван Шухов…»
Наверно, еще и поэтому — потому что напечатался не где-нибудь, а именно в «Просторе», — и дружил со мной, двадцатитрехлетним глупым мальчишкой, старый зэк Кузьмич. Свою первую собаку я назвал в честь друга — Кузя. А полное имя в его паспорте — А. К. Ветров. Кузьмич очень радовался этому и даже гордился. И еще он доволен был, что я завел не высокопородную зверину, а лохматую дворнягу. Как и все лагерники, он видеть не мог овчарок…
В общем, многое знал я от Кузьмича. Он давал мне и самиздатовские солженицынские статьи, которые мы с Люсей Ступаковой, моей первой женой, перепечатывали. (Кузьмич был связан с кружком Солженицына через Георгия Тэнно, с которым «сидел» в лагере под Джезказганом.) И самостоятельно мы брались распечатывать «Один день Ивана Денисовича», к тому времени надежно изъятый из библиотек. (Сейчас трудно представить, какая была сила системы. Не прошло и десяти лет после изъятия, а уже в 1976 году на моем курсе в Литературном (!) институте не было ни одного человека, который читал бы знаменитый рассказ! Конечно, попав в Москву, узнали бы, нашли, прочитали, но там, в своих городах и весях, никто уже в глаза не видел, в руках не держал!) И наш гэбэшник, «куратор» по части культуры, ко мне бесхитростно подкатывался разузнать, чем дышит бывший заключенный Ветров…
То есть нетронутым аборигеном в смысле антисоветчины я тогда не был. Как и все мы. Помните: есть обычай на Руси — ночью слушать Би-би-си… Но одно дело — знать, и другое — бояться. А вот страха-то и не было!
Да и чего нам бояться?! Власть — наша, народная. И если мы выступаем, то не против нее, а за то, чтобы она стала еще лучше!
Вот суть не только моего тогдашнего миропонимания, но и людей старшего поколения, шестидесятников. Я знаю, некоторые из них и доныне с болью расстаются с прежними иллюзиями о праведном коммунизме.
И в то же время был у меня кое-какой, хотя и чисто умозрительный, опыт — с другой, партийно-пропагандистской стороны. Все-таки в газете, в районке, начал работать с семнадцати лет, с 1967 года, наслушался речей о бдительности предостаточно. Еще с первых же публикаций, когда в возвышенской газете «За коммунизм» опубликовал корреспонденцию о замечательном завуче по внеклассной работе одной из сельских школ — Григории Григорьевиче Юзефяке. В редакцию разбираться со мной приехал капитан — районный уполномоченный КГБ. «Это ведь бывший бандеровец! — зловеще шептал он, округляя глаза. — Тебя должна была сама фамилия — Юзефяк — насторожить!» — учил он бдительности меня, семнадцатилетнего мальчишку. Ничего себе! Да весь наш ссыльный североказахстанский край из таких фамилий и состоит!
Никому и в голову не приходило спросить: «Если он и вправду бандеровец, то почему вы доверяете ему воспитание детей? А если нет, то почему о нем нельзя писать?» Куда там! Все были загипнотизированы: «КГБ приехал… нами КГБ занимается…»
Наконец, в ту пору был я, наверно, единственным человеком в стране, который едва ли не наизусть знал трех- или четырехполосную (!) редакционную статью «Правды» под названием «Защита социализма — высший интернациональный долг» — своеобразный Свод Всей Отповеди ЦК чехословацкому вольномыслию, в частности и вольномыслию вообще. В дни вторжения наших войск в Чехословакию, в августе 1968 года, эту статью перепечатывали все (!) газеты Советского Союза. А я тогда в редакции новой районки, на глухом полузаброшенном полустанке, остался один, и потому из-за чудовищного полукустарного набора и тьмы ошибок читал ее шесть (!) раз в шести (!) верстках. Доложу вам, то еще было чтение и тот еще текст.
В общем, вроде бы подкованный был человек. Откуда же тогда такое легкомыслие?
Впрочем, в моей тогдашней беспечности был еще и житейский момент. В те годы небольшой литературный кружок петропавловской интеллигенции находился под защитой редактора областной партийной газеты Риммы Сергеевой. И потому мне и в голову не приходило, что у нее из-за меня могут быть неприятности. Она же партийная, член обкома!
Более того, всех нас, философствующих, пишущих, рисующих, лично опекал сам секретарь по идеологии и член бюро обкома Ануарбек Шманов, блестяще образованный человек, свободомыслящий, даже фрондерствующий.
Римме Васильевне и Ануарбеку Нажметдиновичу обязаны мы с петропавловским журналистом Борей Тимохиным, что жизнь наша сложилась так, как сложилась. Не будь их железной защиты, мы с Борей, при наших длинных языках, полном отсутствии чувства самосохранения и толстой папке доносов на нас, как сейчас известно, давно бы уже испытали путь Кузьмича… Мы же тогда удивительными дураками были, во все дискуссии с любым встречным ввязывались. Со штатными, известными всем стукачами спорили! Однажды я случайно услышал в приемной, как Римма Васильевна у себя в кабинете кричала на одного такого штатного стукача: «Как не стыдно вам, старому седому человеку, провоцировать глупых фрондерствующих мальчишек! Уходите — и чтобы больше я вас в редакции не видела!»
Пятнадцатью годами позже я узнал уже в Москве от Всеволода Вильчека, известного ныне социолога, что Шманов в разговоре с ним, с Вильчеком, заезжим московским корреспондентом, ничуть не опасаясь, говорил, что они с Риммой Сергеевой достают весь московский самиздат. При всем при том он был, повторю, главным партийным идеологом области. Что и говорить, неоднозначные времена… И мне смешно и досадно, когда нынешние смельчаки из молодых берутся рассуживать, зная лишь две краски — черную да белую, деля тогдашний мир на коммуняк и всех остальных. Не состояв никогда не то что в партии, но даже и в комсомоле, напомню тем не менее, что нынешние смельчаки-горлопаны получили свободу говорить из рук коммуняк Яковлева и Горбачева. А уж наш Петропавловск, не будь Сергеевой и Шманова, был бы в те годы провинциальной мрачной душегубкой для любого слова и любой мысли. Правда, Шманов Шмановым, но мы особо не обольщались, хорошо знали и понимали, что в партийном либерализме первое слово — «партийный»…
Я уж не говорю о гэбэшниках, которым всюду мерещились враги народа. Тогда, после процесса Синявского и Даниэля в 1966 году, только начинался уже новый, послесталинский этап всеобщей истерики: кругом одни враги… И местным гэбэшникам, как мне представляется, тоже хотелось показаться: мол, и мы не дремлем, службу знаем. А как иначе объяснить то, что в начале семидесятых они взяли в Петропавловске группу молодых людей, в вину которым вменялись обнаруженные при обыске магнитофонные записи «Роллинг Стоунз» и — страшно сказать! — номер журнала «Плейбой»! До суда, правда, дело не довели. Наверно, сообразили, что обнаженная натура «Плейбоя» — не самая выигрышная иллюстрация в суде по обвинению в антисоветчине.
Впрочем, это сейчас смешно читать. А тогда ребятам было не до смеха. На меня и поныне веет жутью и от тогдашнего рвения чекистов, и, более всего, от главного — от истерической традиции, духовной и государственной.
Тогда же в Петропавловске шел процесс над иеговистами. И никто не задумывался: можно ли судить людей за веру? В качестве доказательства там приводились брошюры, изданные в Бруклине, Нью-Йорке. Тут уже всем было очевидно: если уж Бруклин — то все, надо к стенке ставить…
Вот такая обстановка была в Петропавловске со свободомыслием и диссидентством на тот момент, когда я напечатал стихотворение Иосифа Бродского и когда Зина Донец по телефону решительно потребовала от меня отдать им песню «Пилигримы», чтобы сделать ее гимном студенческого театра!..
Как мне поступить? В ловушке я оказался. Сказать правду не мог — это значило своими руками подвести под монастырь Римму Васильевну. А если промолчу, то когда-нибудь да и вскроется же, что петропавловские комсомольцы распевают гимн на слова диссидента Бродского! Пусть и по незнанию… И Зине Донец тогда, конечно, достанется крепко… И — ничего нельзя сказать, предупредить, потому что тайна двоих — уже не тайна.
В общем, пробормотал я, что песню услышал где-то в походе, а чья она — ведать не ведаю, и делайте с ней что хотите.
Вскоре я из Петропавловска уехал. Так и не знаю до сих пор, стала ли и была ли песня Иосифа Бродского гимном студенческого театра «Пилигрим» Петропавловского пединститута.
Уехал в Тарусу, знаменитый городок на Оке. И там, работая в местной газете «Октябрь», снова устроил историю. Как-то писал очерк о житье-бытье доярок-свинарок, о трудной, тяжкой их работе. И, как будто черт под руку толкнул, совершенно естественно, по ходу руки, вставил туда строчки из стихотворения «Над книгой Некрасова» (цитирую по памяти):
Столетье минуло и снова,
Как в тот незапамятный год,
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет…
А ей бы хотелось иначе.
Носить драгоценный наряд.
Но кони все скачут и скачут,
А избы горят и горят…
Мол, горько и стыдно должно быть нам, что за два века, считай, в судьбе деревенской бабы мало что изменилось. Только не назвал я автора стихотворения. А им был известный советский поэт, к тому времени закордонный диссидент Наум Коржавин. К тому же только что по всем «голосам» прочитавший отчаянное, вызвавшее бурный отклик со всех сторон стихотворение о народе, который «как дурак не ценил свободы и сквозь пули рвался в ярмо!»
Я пишу все так, как было. Не приукрашивая себя. О редакторе газеты, хорошем мужике Владимире Сергеевиче Петрове я не думал. Не потому, что я такая сволочь, а просто искренне считал, что он-то здесь ни при чем, а раз так, то «свои», «партийные» его не тронут. Не знал я по молодости их нравов, не знал, что в случае скандала там рады найти любого «стрелочника», лишь бы себя спасти. Так что каюсь: по молодости и глупости поставил под удар карьеру хорошего человека Владимира Сергеевича Петрова. Но все обошлось.
За себя же я совсем не боялся. В конце концов, я беспартийный, среди меня политинформацию не проводили и специально в известность не ставили, что советский поэт Коржавин выдворен за рубеж и цитировать его стихи в нашей прессе нельзя, и в конце концов, ничего уж такого страшного я не сделал… А то, что из редакции уволят, да еще с «волчьим паспортом», так что нигде больше на журналистскую работу не возьмут, из города выселят, а жить-то негде, хоть и страна большая, и вообще, могут жизнь испортить всерьез и надолго — об этом как-то не думалось.
Если меня еще раз назовут провинциальным идиотом — не обижусь. Степень идиотизма, действительно, была какая-то запредельная. Ведь мне тогда было уже двадцать пять лет. И опыт уже имел, и давно должен был усвоить, что люди бдят…
Да и обстановка в стране не располагала к легкомыслию. Семидесятые годы — время полного утверждения самой махровой и тоскливой партократии. Как раз в то время, когда я Коржавина тайно печатал, вся страна была в неком взвинченном напряжении, потому как готовилась встретить Двадцать пятый съезд КПСС. А перед его открытием на предприятиях и организациях людей вполне официально предупреждали, чтобы они с анекдотами-то языки попридержали, не то время и не ровен час…
Наконец, жил я тогда не где-нибудь, а в подмосковной Тарусе, знаменитом на весь свет городе-прибежище диссидентов, как раз за 101 -м километром от Москвы. Тогда всем «отщепенцам» на более близком расстоянии к Москве поселяться не разрешалось. Таруса с позапрошлого и прошлого веков связана с именами Поленова, Борисова-Мусатова, а затем Цветаевой, Паустовского. Уже во времена Паустовского город становился центром всесоюзного вольномыслия, а уж в семидесятые годы превратился, простите за невольную остроту, в официальный центр советского диссидентства.
Таруса была, наверно, единственным районным городом в Советском Союзе, имеющим собственный отдел КГБ. Обычно для районных маленьких городков достаточно было и одного уполномоченного, а здесь — отдел.
А раз город такой, там у любой кукушки ушки на макушке. В общем, вести себя здесь надо было тише воды и ниже травы.
Ан нет! Совсем наоборот. Все в Тарусе дышало тогда каким-то удивительным воздухом беспечного фрондерства! О публикации стихов Коржавина знали все. Не заметили лишь те, кому надлежало бдить. Ну, особыми знатоками литературы они никогда не были, а тут вполне и легко можно было принять стихи Коржавина за стихи Некрасова…
В пивной, узрев в тебе нового человека, сразу начинали рассказывать о «Толике Марченко, которого увезли отсюда и три недели назад судили в Калуге. Вот такой парень!». О том самом знаменитом и тогда, и впоследствии правозащитнике Анатолии Марченко, что погиб в голодовку в Чистопольской тюрьме уже на рассвете свободы и гласности, в 1986 году…
В библиотеке тебе почти открыто давали пятнадцать лет назад запрещенный и «изъятый» альманах «Тарусские страницы», созданный здесь же группой писателей во главе с Константином Паустовским. Вышел-то он вполне официально, а затем был объявлен идеологически вредным, и из-за него даже поплатился должностью секретарь Калужского обкома.
По дороге на работу тебя встречал кочегар Володя и, тыча черным пальцем, читал перевод статьи из «Морнинг стар»; газета хоть и коммунистическая, но зарубежная, с вольномыслием всяким, однако тарусским кочегарам, знающим английский язык, не запрещенная…
Здесь, в Тарусе, в те годы жил прозаик Алексей Шеметов. Он очень просил меня не проводить параллели между материалом его исторических повестей и современной действительностью. Но я, конечно, по молодому глупому фрондерству, проводил, и тем не менее беседы наши, с купюрами, печатались в районной и калужской прессе. Алексей Шеметов в своем роде — фигура историческая. Своей книгой «Вальдшнепы над тюрьмой» он открыл вольнодумскую серию «Пламенные революционеры» в Политиздате. Да, именно главное партийное издательство не по своей воле стало тогда рассадником вольнодумства. Для задуманной серии они позвали талантливых людей — Давыдова, Трифонова, Окуджаву… Книга Булата Окуджавы о Павле Пестеле так и называлась — «Глоток свободы». Разумеется, в журнале она называлась иначе — «Бедный Авросимов», потому как все панически боялись употреблять само слово «свобода». Только тогдашний безупречно высокопартийный и высокопоставленный «Политиздат» мог позволить себе выпустить книгу под названием «Глоток свободы». Что значило это слово, читатель узнает из самой что ни на есть житейской практики. Автор этих строк в молодости отличался буйным нравом, не раз попадал в кутузку. А поскольку был еще и язвой, то каждый раз говорил дежурному по участку: «А мы, между прочим, живем в свободной стране». И каждый раз среднестатистический дежурный вскидывался: «А! Такты еще и антисоветчик!» Вот какая была реакция в нашем Отечестве на слово «свобода» еще совсем недавно… И, конечно, все мы тогда цитировали первую фразу «Нетерпения» — романа Юрия Трифонова об Андрее Желябове: «К концу семидесятых годов современникам казалось вполне очевидным, что Россия больна». А книга Шеметова «Вальдшнепы над тюрьмой» — это рассказ о первом русском марксисте Николае Федосееве, которого затравили и довели до самоубийства свои же братья-партийцы…
В общем, сейчас слышать это странно, но тогда казенные партийные слова — Политиздат, серия «Пламенные революционеры» — были неким паролем, знаком вольнодумства…
По окским берегам любил бродить молчаливый высокий человек — знаменитый в начале шестидесятых годов поэт Владимир Корнилов, один из авторов сборника «Тарусские страницы». В начале литературной жизни он занимал место, как тогда говорили, в «первой обойме» молодых шумных поэтов, чьи имена и доныне на устах. Но, по складу характера не способный на полумеры, на эзопов язык в стихах, Володя открыто встал на диссидентский путь, вместе с Лидией Чуковской писал и распространял в самиздате разоблачительные статьи, открытые письма в адрес властей. Не посадили его только потому, что тогда надо было бы сажать вместе с ним и Лидию Чуковскую. А как можно без огласки, без международного скандала бросить за решетку родную дочь всесоюзного дедушки Корнея Ивановича Чуковского?!
Посадить не посадили, но на двадцать пять лет закрыли дорогу в журналы и издательства. Году в восемьдесят пятом или шестом по случайности я оказался в редакции «Нового мира», когда туда пришел Володя Корнилов со стихами. Одна из сотрудниц, помнивших прежние времена, была потрясена: «Корнилов пришел! Это что же происходит? Неужели правда?» Никто тогда еще поверить не мог, что начинается свобода, и появление Корнилова в журнале было доказательством ее… А в Москве мы с Володей сошлись, давнюю Тарусу вспомнили, на встрече читателей с авторами издательства «Современник». Я говорил о запретах ненужных, о тех же «Тарусских страницах», где, как выяснилось, никакой крамолы и нет. Об идеологической истерике вокруг книги Дудинцева, которая, если посмотреть нынешним критическим оком, добротный производственный роман… Времена гласности были начальные, с публикой следовало говорить еще осторожно, чтобы не шокировать. Но Корнилов есть Корнилов. Он встал и при пораженном молчании зала прочитал известное ныне стихотворение о том, что не погибни тогда Гумилев, кто знает, как бы его жизнь сложилась, может, и заставили бы прислуживать режиму… И счастье его, что тогда он был расстрелян, ют позора спасенный Петроградской Чека!».
Литературное общество Тарусы еще со времен Паустовского собиралось в большом хлебосольном доме Михаила Михайловича Мелентьева, врача и сына земских врачей. Со временем литературные посиделки превратились в диссидентские, под гостеприимным кровом нашел короткий приют явный, откровенный враг режима Анатолий Марченко. А поскольку местные власти с Михаилом Михайловичем, коренным тарусянином, уважаемым всеми горожанами, сделать ничего не могли, то они под предлогом «реконструкции города» просто-напросто снесли дом-усадьбу. Бульдозером выкорчевали крамольное гнездо.
С внуком Михаила Михайловича писателем Александром Марьяниным мы потом, с годами уже, сдружились в Москве. Я готовил в издательстве «Современник» первую большую книгу его прозы, включил ее в план выпуска 1991 года. Но она не вышла. Потому что пришли иные времена, государственное книгоиздание сошло на нет, все планы рухнули. Судьба: в советские годы его повесть, одобренную Твардовским в «Новом мире», запретила цензура, а на заре свободы слова самым страшным цензором стали деньги… Александр Михайлович Марьянин умер молодым, от инфаркта, не дожив и до шестидесяти…
На окраине Тарусы, в доме отдыха трудящихся имени Куйбышева, садовником работал Александр Гинзбург, чуть ли не самый известный в то время диссидент. Вечером, отставив метлу и грабли, он шел на наш переговорный пункт и беседовал оттуда с Женевой, с Солженицыным советовался, так как был распорядителем фонда помощи политическим заключенным…
И, наконец, взяв на комоде тоненькую потрепанную брошюрку из серой бумаги — Справочник Тарусской АТС, — на последней странице можно было найти фамилию: Эфрон А. С. И номер телефона, и номер дома по улице Шмидта…
Ариадна Сергеевна Эфрон, многострадальная, прошедшая сталинские лагеря дочь Марины Цветаевой и белогвардейского офицера Сергея Эфрона, ставшего в эмиграции агентом ГПУ, умерла в том же семьдесят пятом году, кажется, в августе…
Вот таким городом была Таруса в 197 5—1976 годах.
И еще: в семидесятые годы в стране самопроизвольно сложилось некое сообщество людей, с виду вроде бы благополучных, грамотных, но ведущих странный, непостоянный, как бы нигде не укорененный образ жизни. Были среди них и старые, и пожилые, и ничего материального не имеющие в жизни мужчины активного возраста; много молодежи, девушек, для которых Таруса стала тогда местом паломничества. Ариадну Сергеевну они раздражали; но в то же время она их и жалела, называла цветаевками. Как облако возникло в те годы это духовно бесприютное и духовно бездомное сообщество и растаяло, рассеялось почти без следа под ветрами нынешней, совсем другой жизни.
Для меня же удивительно до сих пор то, что при тогдашнем своем совершенно определенном настрое, даже экстремизме, я так и не сошелся близко с теми людьми, что составляли откровенно диссидентское, антисоветское ядро тарусской колонии. И доныне так — «в круги не вхожу» и «в организациях не состою». Но это уже мои личные дела….
Много-много лет спустя, уже в наши дни, приехав в Петропавловск, встретился я на одном юбилейном вечере с начальником областного КГБ, и он вдруг предложил мне: «Не хотите к нам в гости зайти, заглянуть в свое досье?» Я сразу и не нашелся, что ответить, а он, подумав, сказал: «Нет, не надо, там хоть и псевдонимы, но вы угадаете — и в родной город больше приезжать не будете…» Я понял, спросил: «Что, много стукачей было?» Он лишь махнул рукой… Понятно, нас ограждало лишь покровительство Риммы Васильевны и Шманова. И то, что мы работали в областной партийной газете, считались творческо-идеологическими работниками. То есть людьми системы. Хоть и сукиными сынами, но все же — причастными… А таковым кое-что позволялось, по тогдашним гэбэшным правилам. Они и сами, те, что пообразованней, были еще теми критиканами, но считалось, что им, и нам немного,можно, а вот к народу выходить с такими мыслями — это уже преступление. Елена Георгиевна Боннэр рассказывала, как в ссыльном для четы Сахаровых городе Горьком ее везли в больницу. Шофер, санитар и, разумеется, офицер КГБ. По дороге гэбэшник доверительно говорил ей: «Мы вас с Андреем Дмитриевичем понимаем и даже разделяем многие ваши мысли. Но и вы должны понимать, что есть правда для нас, и есть то, что они (кивок в сторону шофера и санитара) знать не должны…»
Он не знал, с кем говорит. Елена Георгиевна тут же рванулась, хватая за плечи шофера и санитара, и закричала: «Вы слышали?! Они вас за быдло считают!»
Еще раз прошу понять меня правильно: пишу не для того, чтобы выставить себя диссидентом (чего не было — того не было!), а чтобы показать, как все было… Нам с Борей Тимохиным, беспечно глупым, с длинными волосами и длинными языками, запросто могли устроить дело, если бы кому-то очень понадобилось. А скольким таким глупым, фрондерствующим, болтливым поломали, искалечили жизнь? В следующей главе я упомяну человека, брошенного в лагерь за поэму, напечатанную в главной газете страны… А здесь напомню дело, которое КГБ завел на группу молодых людей, имеющих записи каких-то рок-групп и какие-то западные журналы. Я не написал: там, в той группе, были и дети высокопоставленных родителей, известных в городе. Наверно, и поэтому тоже дело замяли…
А что до истории с Бродским, то теперь я уверен, что моя тайна не была только моей тайной; уверен, что секретарь обкома по идеологии Ануарбек Шманов знал, что за «песню» напечатал я в подведомственной ему газете «Ленинское знамя». Уж кто-кто, а он — не мог не знать. Во-первых, обязан был, потому как читал все подпольное хотя бы в силу служебной необходимости. История с судом над Бродским, о которой почти ничего не знали советские люди, им, идеологическим работникам высокого ранга, была известна очень даже хорошо. Их — информировали. А Шманов ведь читал не только материалы, поступающие по партийным каналам. Он, повторю, был человеком с очень и очень широким кругозором, широкими интересами и невероятными знаниями во всех областях. И безусловно читал все, что выходило тогда из-под пера Бродского. Знал и, понятно, молчал. Потому как тоже угодил в ловушку. Вернее, я его загнал туда по дури своей. Так мы и молчали: Римма Васильевна, Шманов, я… Потому как любое слово обернулось бы чудовищным идеологическим погромом. Мне-то поделом, но что с меня взять и что мне терять. А вот редактору областной газеты и секретарю обкома падать высоко…
Правда, Ануарбека Шманова вскоре все равно сняли с поста секретаря обкома. Система была такая, что она по природе своей не могла терпеть в своих рядах таких людей.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Глава IV ЛЮДИ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ Миряне и клир, сеньоры и сервы, буржуа, торговцы и ремесленники, путешественники и пилигримы, бедняки и хворые
Глава IV ЛЮДИ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ Миряне и клир, сеньоры и сервы, буржуа, торговцы и ремесленники, путешественники и пилигримы, бедняки и хворые — До сих пор речь шла больше о «прекрасном» Средневековье, но не все в нем было так уж прекрасно. Например, когда мы говорим
Схолия четвертая. КРЫЛАТЫЕ ПИЛИГРИМЫ.
Схолия четвертая. КРЫЛАТЫЕ ПИЛИГРИМЫ. «Когда все пилигримы собрались в Венеции и увидели великолепный флот, который был построен, великолепные нефы, большие дромоны и юиссье для перевозки коней, и галеры, они сильно дивились всему этому и огромному богатству, что нашли в
Глава VI Стартовый выстрел Глава VII Был ли заговор? Глава VIII Удары по площадям
Глава VI Стартовый выстрел Глава VII Был ли заговор? Глава VIII Удары по площадям Расширенный вариант глав VI–VIII включен в книгу «1937. „Антитерор“ Сталина». М.,
Новые пилигримы, новые «крестоносцы»
Новые пилигримы, новые «крестоносцы» Генерал Бонапарт отплыл из Тулона в мае 1798 года, высадился в Египте 1 июля и на следующий день захватил Александрию. Он провел на Ближнем Востоке больше года, до июля 1799-го, а с февраля по май этого года сражался в Палестине и Сирии. В
Глава 4 Глава аппарата заместителя фюрера
Глава 4 Глава аппарата заместителя фюрера У Гитлера были скромные потребности. Ел он мало, не употреблял мяса, не курил, воздерживался от спиртных напитков. Гитлер был равнодушен к роскошной одежде, носил простой мундир в сравнении с великолепными нарядами рейхсмаршала
Глава 7 Глава 7 От разрушения Иеруесалима до восстания Бар-Кохбы (70-138 гг.)
Глава 7 Глава 7 От разрушения Иеруесалима до восстания Бар-Кохбы (70-138 гг.) 44. Иоханан бен Закай Когда иудейское государство еще существовало и боролось с Римом за свою независимость, мудрые духовные вожди народа предвидели скорую гибель отечества. И тем не менее они не
Глава 10 Свободное время одного из руководителей разведки — Короткая глава
Глава 10 Свободное время одного из руководителей разведки — Короткая глава Семейство в полном сборе! Какое редкое явление! Впервые за последние 8 лет мы собрались все вместе, включая бабушку моих детей. Это случилось в 1972 году в Москве, после моего возвращения из последней
Глава 133. Глава об опустошении Плоцкой земли
Глава 133. Глава об опустошении Плоцкой земли В этом же году упомянутый Мендольф, собрав множество, до тридцати тысяч, сражающихся: своих пруссов, литовцев и других языческих народов, вторгся в Мазовецкую землю. Там прежде всего он разорил город Плоцк, а затем
Глава 157. [Глава] рассказывает об опустошении города Мендзыжеч
Глава 157. [Глава] рассказывает об опустошении города Мендзыжеч В этом же году перед праздником св. Михаила польский князь Болеслав Благочестивый укрепил свой город Мендзыжеч бойницами. Но прежде чем он [город] был окружен рвами, Оттон, сын упомянутого
Глава 30 ПОЧЕМУ ЖЕ МЫ ТАК ОТСТУПАЛИ? Отдельная глава
Глава 30 ПОЧЕМУ ЖЕ МЫ ТАК ОТСТУПАЛИ? Отдельная глава Эта глава отдельная не потому, что выбивается из общей темы и задачи книги. Нет, теме-то полностью соответствует: правда и мифы истории. И все равно — выламывается из общего строя. Потому что особняком в истории стоит
Межд Чейн и «пилигримы Божьей милости»
Межд Чейн и «пилигримы Божьей милости» Народ косо смотрел на королевский развод, аристократия была возмущена засильем выскочки – Кромвеля. Один из лордов открыто заявлял, что «дела до тех пор не пойдут хорошо, пока мы не возьмемся за оружие».Весной 1536 года Анна Болейн
Пилигримы на «Майском цветке» и колонизация Новой Англии
Пилигримы на «Майском цветке» и колонизация Новой Англии Плимутская компания за соответствующую денежную сумму разрешила пуританам, преследуемым на родине, селиться на отведенной ей обширной территории Нового Света. Они снарядили судно «Мейфлауэр» («Майский цветок»,
Глава 21. Князь Павел – возможный глава советского правительства
Глава 21. Князь Павел – возможный глава советского правительства В 1866 году у князя Дмитрия Долгорукого родились близнецы: Петр и Павел. Оба мальчика, бесспорно, заслуживают нашего внимания, но князь Павел Дмитриевич Долгоруков добился известности как русский
Глава 7 ГЛАВА ЦЕРКВИ, ПОДДАННЫЙ ИМПЕРАТОРА: АРМЯНСКИЙ КАТОЛИКОС НА СТЫКЕ ВНУТРЕННЕЙ И ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ ИМПЕРИИ. 1828–1914
Глава 7 ГЛАВА ЦЕРКВИ, ПОДДАННЫЙ ИМПЕРАТОРА: АРМЯНСКИЙ КАТОЛИКОС НА СТЫКЕ ВНУТРЕННЕЙ И ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ ИМПЕРИИ. 1828–1914 © 2006 Paul W. WerthВ истории редко случалось, чтобы географические границы религиозных сообществ совпадали с границами государств. Поэтому для отправления