17
17
Если спросят меня, где можно найти величайшие чудеса на нашей планете, я сразу назову Армению.
Рокуэлл Кент
Как ни парадоксально, но после вторжения турок-сельджуков в Армению в одиннадцатом столетии в стране начался период активной деятельности монастырей. Спрятанные в отдаленных долинах, высоко в горах, в скалах, монахи Армении строили и писали в масштабах, невиданных в течение четырех столетий. Получивший название Серебряного века, этот период совпал с эпохой великих монастырей средневековой Европы. То было лихорадочное, полное новшеств время, но в Армении, в отличие от Европы, оно увенчалось не эпохой Возрождения, а монгольским вторжением. Так завершилось тысячелетие армянской цивилизации. Никогда больше не было суждено армянам достичь подобных вершин величия и блеска на своей собственной земле. А лучшими образцами Серебряного века остается группа из четырех монастырей, венчающих Армянскую Республику: Гошаванк, Агарцин, Ахпат и Санаин. Чтобы осмотреть все, понадобилось несколько дней.
Выйдя из Дома творчества, я пересек луг над концертным залом и нырнул в лес. Солнечные лучи пробивались сквозь листья, и лесной подрост словно купался в этом призрачном, подводном мерцании. Стебли молодых папоротников склонялись и качались, словно жесткие водоросли. Я нашел тропинку между деревьями и несколько часов шел вдоль реки вниз к Дилижану.
Обойдя жалкие дилижанские магазины, я добыл на обед лишь хлеб и яблоки. Я уселся на низкой стене за рынком и приступил к своей скромной трапезе. Из толпы смуглолицых армян внезапно появилась женщина, которая поинтересовалась, что я здесь делаю. У нее были длинные светлые волосы, бледное лицо и большие печальные глаза. Я пригласил ее составить мне компанию, и она, забравшись на стену, достала кусок сыра, завернутый в платок. Женщина сказала, что она русская, из молокан, секты нонконформистских христиан. Я и не знал, что они еще сохранились. Она сказала, что ее семью выселили в Армению в сороковых годах прошлого столетия. Женщина объяснила, что существует три разновидности молокан: обычные молокане, постоянные молокане и так называемые прыгуны. Она была из постоянных и не любила прыгунов: по ее мнению, они были слишком показушны.
Она также объяснила название секты. Я думал, что оно имеет что-то общее со словом «молоко» или какую-то связь с молочной рекой. Но мне понравилась теория, по которой оно берет начало от «мало каяться», или «мало исповедоваться», так как молоканам мало в чем было каяться перед русской официальной церковью.
Она отвела меня к своему другу, сотруднику дилижанского музея, который собирал и хранил вдали от официальных экспонатов многочисленные образцы восточной керамики. Большинство из них, сказал он, датируется началом первого тысячелетия до нашей эры. Все они были найдены на холмах, окружавших Дилижан. Он был очень увлеченным человеком и, взобравшись на стремянку, протягивал мне один предмет за другим, объясняя символическое значение каждого. Терракотовые лампы были выполнены в форме черепахи, так как земля, по представлениям древних, покоилась на спине черепахи. Ручки маленьких ваз имели форму головы козла, что символизировало гром, или змеи, что олицетворяло мудрость. На керамике встречался также повторяющийся мотив в форме извилистых элементов, так называемый «мотив волчка», или «карусель», который был изображен по краям многих керамических изделий. Этот тип узора, по его словам, наиболее часто встречается – он символизирует вечный процесс возрождения. К тому времени, когда автобус выехал из города, день уже заканчивался, а когда он прибыл на деревенскую площадь Гошаванка, было почти совсем темно. Вокруг площади виднелись дворы, огороженные поломанным штакетником, в сумерках виднелись выкрашенные яркой краской балконы. Воздух был неподвижен и звонок, и столбы дыма вертикально стояли над трубами, напоминавшими пушечные стволы. Женщина, которая вела козу, указала мне на дом своего двоюродного брата. Там, сказала она, найдется место, чтобы переночевать.
Пройдя через грязный двор, я подошел к большому каменному дому: трещина от последнего землетрясения змеилась по стене гостиной. Хозяин дома умер несколько месяцев назад, и теперь семьи его двух сыновей поделили дом между собой. Один из сыновей был сурового вида, у второго были веселые, бесшабашные глаза и море очарования. Над всей семьей довлело присутствие вдовы старика, армянской матери с сильным, волевым характером.
Вечер прошел в непринужденной домашней обстановке. Я играл в шахматы с серьезным братом и пил водку с веселым. Мы пили за Армению: они ругали азербайджанцев. И я представил себе тысячи подобных домов в горах Армении, которые стряхивали с себя тени прошлых и будущих несчастий. Была почти полночь, когда я улегся на кровать старика, затерявшись в бескрайних равнинах матраса.
На фоне бледно-розовой скалы бледно-розовые камни Гошаванского монастыря почти не выделялись. Тесно жмущиеся друг к другу здания казались спрятанными, замаскированными. Но ничто не могло скрыть его особый, аскетический дух. Я провел возле него целое утро, в одиночестве, совершенно подпав под власть этого очарования. Построенный в тринадцатом веке, Гошаванк был одним из последних великих армянских монастырей. Давший ему свое имя легендарный настоятель Мхитар Гош – «безбородый утешитель», провел годы здесь, в горах, в период между турецким и монгольским нашествиями. Он разработал и изложил свое собственное видение всеобщего порядка, которое легло в основу принятого в Армении кодекса законов.
Опустевшие здания сохранились в целости и порядке, – оазис спокойствия в полном опасностей мире. Я почти позабыл силу воздействия армянской архитектуры. Я почти забыл ее своеобразный дух, дух Ани, Дигора и Ахтамара. Долгое время, проведенное в диаспоре, притупило остроту моих впечатлений – слишком много пройденных миль и прочитанных книг. Спустя несколько лет я снова оказался менее чем в шестидесяти милях от Ани, теперь уже нисколько не сомневаясь, что в этих церквах на самом деле было что-то сверхъестественное, что в них действительно обретался чудодейственный свет, пронизывающий всю историю Армении, свет лучистый и одновременно – взрывной.
Гошаванк представляет собой группу беспорядочно составленных часовен, библиотеки гавита и наружных стен тесаного камня. Каждый завиток, каждый угол находился на своем месте, каждая деталь из розового камня обработана до совершенства. Здания до сих пор не уступают по прочности скалам, расположенным внизу. Даже каменные желоба крыши пригнаны друг к другу, словно части головоломки, а зазор между округлыми плитами барабана центрального купола не толще волоска.
У стрельчатого входа в часовню для венчания расположен один из самых знаменитых в Армении хачкаров. Я провел рукой по его поверхности. Здесь, в горах, разбросаны тысячи подобных каменных крестов; их прихотливые узоры напоминают кельтские кресты северо-западной Европы. Ученые высказывали гипотезу об их возможной взаимосвязи, ссылаясь на армянских епископов, которые путешествовали в Ирландию в одиннадцатом веке. Но я подозреваю, что это сходство порождено скорее одинаковым усилием, направленным на то, чтобы высечь строгий орнамент в бесформенном камне, чем общими историческими корнями.
Ни один хачкар, ни один кельтский крест, который мне приходилось видеть, не может сравниться с этим, в Гошаванке. Высеченный из монолитного туфа, на расстоянии он похож на кружево или огромную глиняную филигрань, но, подойдя ближе, вы видите, что каждый дюйм его узорчатой поверхности выточен из камня. Это гордиев узел из камня. Тем не менее его не назовешь прекрасным. Прекрасная отточенность форм вызывает чувство смутного беспокойства. Именно беспокойства, а возможно, и тревоги, вызванной нашествием, потому что хачкар датируется 1237 годом: годом ранее монгольские орды перешли границу Армении.
Рассматривая каменный узел хачкара, пытаясь понять, правду ли говорят, что одна-единственная каменная нить проникает во все углы скульптуры размером в шесть футов, я вспомнил Эдварда3 Казаряна из Еревана, микроскульптора, чьи творения производят такое же головокружительное впечатление. Микроскульптуры Казаряна – самые маленькие в мире. Он может работать только с помощью мощной лупы или микроскопа. Однажды, работая над золотыми фигурками танцовщиц, он случайно вдохнул десяток их и с тех пор работает в маске.
Его обычным материалом являются зерна пшеницы или игольное ушко. Он автор поразительной фигуры Гулливера. Свободно чувствующий себя в стране лилипутов, Казарян поставил микро-Гулливера на человеческий волос, подвешенный между двумя крошечными домами. В каждой руке Гулливер держит по шару. На первом шаре находятся два кулачных бойца, на втором – акробат, стоящий на канате в сотню раз тоньше человеческого волоса. Легкое прикосновение сообщает скульптурной группе заряд статического электричества, заставляющий фигурки крутиться и двигаться. Говорят, что движения фигурок этого микроскопического цирка никогда не повторяются.
Я также вспомнил выдающиеся мнемонические достижения ереванского юриста Самвела Гарибяна. Во время землетрясения 1988 года он решил запомнить имена и адреса тысяч семей и тем самым помочь потерявшимся детям найти своих родных. Его мозг оказался гораздо более эффективным, чем компьютеры. Его дарования заслужили ему место в Книге рекордов Гиннесса: в течение пяти часов на двенадцати разных языках ему продиктовали наугад тысячу слов. Он повторил их в точности.
Мне думается, что в армянской страсти к деталям и миниатюрным предметам есть нечто очищающее. Золотые танцовщицы Казаряна и картины из зерна были порождены тем же гением, что и алфавит Месропа, и загадочная паутина средневековых музыкальных знаков. Чтобы обуздать хаос мира, его нужно разложить на мельчайшие составные части и детали. Армянское искусство, когда оно не является строгим, простым и монументальным, тяготеет к малым формам и деталям.
Майкл Дж. Арлен, сын автора «Зеленой шляпы», в семидесятых годах путешествовал по Армении. Он был американским армянином, которого воспитали так, чтобы он забыл Армению и отвернулся от ее трагедии. Но Армения притягивала его. Его путешествие в Армению было заранее спланированной и организованной «Интуристом» поездкой иностранного туриста в одну из советских республик. Но, несмотря на это, его книга «Путешествие к Арарату» полна интересных вещей. Особенно поразила меня мысль, высказанная в ней, – я считал, что она относится к 1915 году, но теперь вижу, что значение ее гораздо шире:
«В этот момент я понял, что быть армянином, жить по-армянски – означает быть помешанным. Не чудаком в обычном смысле этого слова, человеком с вывертами и, возможно, милыми странностями, и отнюдь не клиническим сумасшедшим. Именно помешанным: помешательство – очень глубокое понятие, обозначающее какое-то искажение или излом в глубоких, как морская пучина, недрах человеческой души».
После хачкара мне хотелось увидеть что-то гладкое и лишенное украшений. Я вошел в темное помещение главной церкви с простыми стенами и слабым светом, проникающим через строгие и узкие окна. В церкви обитало множество городских ласточек. Я спугнул их, и воздух затрепетал от взмахов их крыльев. Их щебет звучал как журчание воды в пещере, а суматоха, поднятая ими, только оттеняла неподвижность мертвого камня. Но впечатление, что стены совершенно голые, оказалось неверным. Из полутьмы, из-под наслоений птичьего помета, выступало что-то живое. Стены были покрыты высеченными в камне текстами молитв на древнеармянском языке «грабар», сотнями армянских букв.
Выйдя из монастыря, я спустился в место, которое Мхитар Гош назвал Тандзот – Долина груш. Теперь груш не было, а были отвесные скалы, сторожившие вход в долину. Возможно, именно они помешали монголам войти сюда.
Решив, что следующий монастырь – Агарцин – находится в четырех-пяти часах ходьбы, я зашагал по главной дороге. Было тепло, и края луж были затянуты засохшей грязью и пылью. Азербайджан находился не очень далеко к востоку, дорога была пустой. Но когда я прошагал с час, подъехала черная «Волга», и сидевший в ней человек сказал, что не стоит идти пешком. Есть машина и – никаких проблем, а если я сейчас не поеду с ним, то меня ждут неприятности с властями. Но в тот же миг его напускная суровость исчезла, и он усмехнулся:
– Люблю пошутить!
День выдался солнечный, но мужчина был в плаще. Оказалось, что он директор фабрики по пошиву плащей. Дотрагиваясь до своего собственного, хорошо сшитого в европейском стиле, он отбарабанил все статистические данные по производству плащей: длина кроя, глубина клина, размер пуговиц, человеко-часы, уровень производства, сроки. Затем он стал на чем свет стоит клясть азербайджанскую блокаду за снижение производства. Где теперь брать материал? Как экспортировать плащи? А тут еще электричество отключают – то вспыхнет, то погаснет, словно дождь и солнце! Я качал головой и выражал сочувствие, и скоро, разбрызгивая грязь, мы уже подъезжали к его дому. На кухне он налил два стакана коньяку и произнес тост:
– За мир!
– За мир, – поддержал я. – И за то, чтобы было больше плащей.
Он познакомил меня со своей старой матерью. Она сидела на краю железной кровати, и ее короткие ноги в чулках не доставали до пола. Старушка была одета в черное. Было видно, что она недавно плакала. Сын наклонился к ней и положил руку ей на лоб.
– Тридцать девять, – пробормотала старушка сквозь слезы.
– Ой, мама-джан, это высокая температура.
Она ткнула согнутым пальцем в сторону большого радиоприемника.
– Да нет же, глупый! В Карабахе убиты тридцать девять человек. Ох, ох, Боже мой…– Она достала из рукава носовой платок и, расправив его, приложила к мокрым глазам.
Директор фабрики плащей убеждал меня не ходить в Агарцин. Он говорил, что в лесу опасно и мне лучше остаться. В лесу полно русских и медведей, а Агарцин – старое и неинтересное место. Лучше мне поехать ознакомиться с его фабрикой и швейной машиной из Италии с вмонтированным компьютером…
Днем в лесу я проглядел все глаза, надеясь увидеть медведей и русских, но так и не увидел ни тех, ни других. Поросшая лесом долина была пуста. Сучья похрустывали у меня под ногами, и было слышно, как внизу течет стремительная река.
Каменщики, реставрирующие монастырь Ваанаванк (ок. 911 г.).
Ближе к монастырю располагалась заброшенная фуникулерная станция, часть одного из непостижимых планов партии. В хорошую погоду посетители могли остановить машину и проехать последнюю сотню ярдов к монастырю фуникулером (по правде говоря, даже пешком можно было быстрее добраться). Но пафос этого недолговечного сооружения так потряс меня, что некоторое время я бродил вокруг него. Стилизованная под церковь шестого века, его мирская скорлупа была теперь никому не нужна. Ветер гулял между его тросами. А деревья, казалось, отворачивались от его разлагающегося трупа. Немного поодаль, истекая бензиновой кровью, лежало его сердце – массивный шестицилиндровый двигатель.
Три или четыре монастырских здания одиноко стояли на густо заросшем травой отвесном берегу реки. Поблизости виднелась сколоченная из зеленых досок избушка. Это был домик каменщика. Больше никакого человеческого жилья не было на многие мили вокруг. Место было удивительно безлюдное. Я провел там два дня, и, впервые со времени приезда в Армению, при взгляде на горные хребты у меня появилось ощущение пространства.
У каменщика были две собаки и один-единственный ряд ульев, аккуратно вскопанные грядки с редиской и картошкой. Перед домиком росли вишни и ковыляла больная овца. Ночью собаки забирались в подпол. Иногда, почуяв медведя или волка, собаки лаяли. Осы устроили гнездо в стене над моей кроватью. Когда собаки лаяли подо мною, осы вились надо мною, а в отдалении выли волки, уснуть было совсем не просто.
Теперь каменщик в основном полол грядки с овощами, ухаживал за пчелами и собирал хворост. Его работа в монастыре прервалась. Не было гравия для цемента, не было бензина, чтобы наполнить генератор и запустить камнерезную пилу… Он перестал задавать вопросы и жил, точно отшельник, в кругу ежедневных забот.
Во времена Серебряного века Агарцин был великим центром армянской церковной архитектуры. В течение трех столетий сменявшие друг друга поколения каменных дел мастеров добавляли к общему ансамблю свои произведения из камня. Оставленные ими строения были блестящими и даже какими-то хвастливыми. На барабане купола главной церкви я заметил один из символов, который уже видел в музее Дилижана: круг, состоящий из вьющихся зубчатых сегментов, арийский символ вечной жизни (по иронии судьбы ставший прототипом свастики). Но сегодня монастырь выглядел не более чем напоминанием о лучших временах. Когда-то монахи постоянно строились: теперь каменщик сидел без дела. Полки дилижанских магазинов опустели: этой весной большинство людей надеялось на землю, ища на ней еду, топливо и даже лекарства.
Хачкар в монастыре в Агарцине.
Кто мог утверждать, что «суеверная чепуха» средневековой веры была принесена в жертву ради чего-то более стоящего? Постсоветская Армения выглядела досредневековой. Отзвучали и умолкли идеологические речи. Опустились и завяли знамена, прославлявшие освободительную функцию утилитарного века. Наступило полное замешательство.
По дороге к Ахпату и Санаину, еще двум великим монастырям этого уголка Армении, я остановился на ночлег в необычной деревне возле Алаверди. Между жителями деревни было определенное сходство. Их можно было условно поделить на два типа: невысокие и коренастые с выпуклой грудью и невысокие и худые с плечами как у пугала. Большинство мужчин носило имя Людвиг.
Было уже поздно, когда на главной дороге к городу Алаверди мне повстречался один из коренастых Людвигов. Он предложил мне комнату. Его деревня располагалась высоко в горах, и он вел машину по крутым поворотам дороги с бесшабашной яростью. Людвиг был молод, с широко поставленными глазами. Он был полон безоговорочного энтузиазма истинного националиста, пребывающего в черно-белом мире, мире Хороших и Плохих людей, армян и турок, в мире, в котором насилие было единственно возможной формой отношений. Его убеждения не были умерены практическим опытом: если не считать недавней службы в национальной армии возле Еревана, он никогда не покидал пределы своей высокогорной деревни.
Он указал мне на пустую комнату и вышел. Я устал: сбросив ботинки, я улегся на кровать и вскоре уснул.
Людвиг вернулся немного позже.
– Смотри, Филип, – сказал он, протягивая мне книгу о фидаинах, тех фидаинах времен до 1915 года. – Славные парни, – сказал он. – Хорошие, смелые люди. – Затем он сунул руку за голенище своего высокого ботинка и вытащил нож. – Видишь мой нож, Филип? Хороший, да?
– Да, нож хороший. – Нож был огромного размера.
– Как ты думаешь, он хорош для мусульманина?
– По-моему, хорош для чего угодно.
Толстое лезвие ножа, напоминавшее по форме рыбу, сверкнуло в слабом свете; Людвиг погладил лезвие пальцем и наклонился ко мне:
– Покажи мне свой нож, Филип.
Я достал свой старый узкий нож, который служил мне для чистки фруктов и заточки карандашей.
– Испанский, – сказал я. – Эспаньол.
– Эспаньол?
– Да.
– Эспаньол! О, Филип!
Он пристально посмотрел на мой нож, затем, усмехнувшись, поиграл лезвием.
– Эспаньол! (Лишь позже я обнаружил, что армянский глагол «спанел» означает «убивать».)
Внезапно во дворе беспокойно залаяли собаки. Людвиг прижался лицом к оконному стеклу.
– О, пришли. Смотри, мои друзья пришли!
Его жена ввела в комнату двоих мужчин и вышла.
– Мы втроем всегда вместе, – сказал Людвиг, похлопывая каждого из вошедших по плечу. – Филип – Шаган – Людвиг. Шаган – гнчак, я – дашнак, Людвиг – коммунист.
– Не коммунист! – Второй Людвиг сердито смотрел на Людвига-дашнака.
– У тебя есть партийный билет!
Тот опустил руку в карман пиджака и вынул партийный билет.
– Плевал я на билет!
– Коммунист!
– Я ненавижу коммунистов! Смотри, англичанин, я рву билет!
– Сохраните его, – сказал я.
– Зачем сохранять? Разорву! Я не коммунист!
– Сохраните его, чтобы показать детям.
Он посмотрел на билет, на свое коммунистическое лицо, глядевшее с фотографии, и сунул его обратно в карман.
Дашнак Людвиг громко потребовал коньяка. Его долготерпеливая жена внесла поднос с бутылкой и пустыми стаканами. Она не произнесла ни слова. Людвиг разлил коньяк в стаканы и раздал всем.
– За Айастан! – воскликнул он.
– За Айастан! – эхом откликнулись Людвиг-некоммунист и Шаган.
– Давай! Пошли!
Они гикали и хохотали. Дашнак Людвиг хлопнул меня по плечу.
– Пошли в лес, Филип!
– В лес?
– Пойдем, пойдем, Филип!
Я снова натянул ботинки и пошел за ними к машине. Мы протряслись по темным улицам деревни, подобрали еще двоих и, наконец, съехали с дороги на колею между деревьями. Я держался за дверь, когда машина, отчаянно петляя, свернула с дороги в чащу. Все со смехом вывалились наружу, чтобы подтолкнуть машину. Шаган уселся на капот. Дашнак Людвиг в это время прибавил оборотов мотора и вывел машину в колею.
Под скалой притаилась поляна. С гор дул холодный ветер. Шаган развел костер с помощью старых шин. Дашнак Людвиг вынул нож и воткнул его в дерево. У кого-то оказался пистолет, и он несколько раз молча, ухмыляясь, выстрелил в костер. Было жутковато. Я смотрел, как пламя озаряло языческим отсветом неясные очертания собравшихся. Интересно, сколько подлинно армянских, сохраненных генотипом черт было на этих лицах, озаренных отблеском пламени? Я вновь поразился тому, какими разными бывают армяне. Но при этом во всех уголках мира самые разные армяне – миллионеры из Беверли-Хиллз, парижские ученые, небритые фидаины – поднимают бокалы с одним и тем же тостом: «За Айастан!»
Бутылку пустили по кругу. Я сделал глоток, застегнул пальто и отошел в сторону. Звезды светили ярко, но луны не было. Далеко внизу виднелись огоньки деревни. Над ними высились безмолвные сумрачные горы. Их неровные очертания на фоне ночного неба были похожи на кардиограмму умирающего больного старика.
Утром коренастый Людвиг сказал, что отвезет меня в Алаверди, но я ответил, что пойду пешком. Мне очень нравится ходить пешком. Мне пришлось проявить настойчивость, и я ушел из деревни, испытывая некоторое раздражение от собственной неблагодарности. Протекавшая внизу река странным образом изменила окружающий ландшафт. Глубокое узкое ущелье разделило долину надвое и оставило площадки, нависающие по обе стороны. На этих площадках стояло большинство средневековых деревень и церквей; в темном ущелье внизу находились нитка железнодорожного полотна и вся армированная сталь и бетон советской эпохи. Эта часть Армении называлась Лори. Шагая по шоссе, я чувствовал, что ущелье показывает мне в усмешке черные зубы своих базальтовых плит. Отдаленные края гор нависали с неба, словно оторванные черные ширмы, придавая дневному свету странный темный оттенок. Эта чернота, казалось, давила на меня, рождая в голове черные мысли.
Сразу после полудня мне попался автобус, на котором я выехал из ущелья.
В Ахпате все словно прояснилось. День оказался солнечным, деревня – спокойной. На главной площади в тени рябины сидела женщина, рядом ее дети гоняли в пыли мяч. Откуда-то из-за домов доносилось постукивание мотыги о камни. Над площадью высились здания монастыря. Они походили на эксцентрический семейный портрет, представлявший суровые поколения Серебряного века Армении. Гошаванк и Агарцин были такими же архитектурными ансамблями, построенными в течение веков. И каждый ансамбль свидетельствовал о том, что здесь жили монахи – много часовен, зал для официальных церемоний, столовая, библиотека, – но ни малейшего признака келий или жилых помещений.
В то время как в Агарцине сосредоточились на архитектуре и работах по камню, здесь, в Ахпате, посвятили себя Слову. Местные писцы трудились с особенным рвением. Они старались. В течение одиннадцатого и двенадцатого столетий они старались сделать свой монастырь вместилищем всего, что было создано на армянском языке, превратив его в первый Матенадаран. В поисках рукописей монахи бродили по горам, рылись в книгохранилищах под пыльными сводами монастырей от Вана до Урмии, переписывая все, что были не в силах унести. И когда в те бурные годы до них доходил слух об очередном нашествии туранских или монгольских орд, они собирали свои труды, бежали в горы и прятали тонкие пергаментные листы в пещерах. Сейчас здания пусты. Их толстые стены блестят от сырости. А камни черны от веками отлагавшейся свечной копоти.
Усевшись у задней стены часовни, которая была построена по образу собора в Ани и восстановленного Трдатом храма Святой Софии, и глядя, как солнечный свет проливается в узкие щели окон, я вспомнил иконоборческую вспышку Мандельштама в армянской церкви в Аштараке:
«Кто додумался заключить пространство в этом зловещем карцере, этой низкой темнице – чтобы воздавать ему здесь почести, достойные псалмопевца?»
Многие армяне разделили бы его негодование. В этих горных деревнях дохристианские традиции исчезали с трудом. Так же как в Эчмиадзине, под лежавшим на поверхности слоем здесь таились следы древних персидских верований; зороастрийских, манихейских, дуалистских. Персы не имели склонности запирать своих богов в каменных замках: они чувствовали себя ближе к ним на открытом пространстве и молились вне помещений. Геродот писал, что они отдают предпочтение молитве в горах. Зороастрийский молитвенник, йасна, содержит специальную молитву, которую нужно читать, «увидев впервые высокую гору». Армянский культ Арарата является частью этой традиции, и, между прочим, многие горы Армении названы в честь зороастрийских богов. До недавнего времени армянские крестьяне совершали утреннее умывание, а затем, выйдя из дома, молились, повернувшись на восток.
Хачкары, стелы и вишапы показывают тесную связь армянской земли с этими верованиями. Корни их гораздо глубже, чем осуждающие разговоры христиан о богоотступниках, язычниках и анимистах. При таком психологическом климате диссидентские группы вроде павликиан легко находили приверженцев; в сознании многих армян дуализм был более убедительным, чем христианство.
Сырые своды церквей и монастырей всегда соперничали с более земными, более восточными верованиями армян. Однако в одном определенном отношении эти необычные сооружения являются вызывающе армянскими. Нигде больше церкви – и, насколько мне известно, здания любого другого рода – не выглядят настолько различными снаружи и внутри. То, что в армянских церквах остроугольное и остроконечное, – внутри округлое; там, где снаружи – острый конус, внутри – купол; там, где снаружи треугольные слепые ниши, внутри цилиндрические альковы и апсиды; снаружи черепичная крыша, внутри – цилиндрический или дугообразный свод. Когда рассматриваешь планы этих церковных зданий, они выглядят почти как два здания в одном. Используя стены с наполнителем из гравия, армянские каменщики как будто задавались целью соорудить головоломку.
Часто, чувствуя себя чужим среди армян или пытаясь преодолеть какой-нибудь из армянских парадоксов, я вспоминал об этих церквах – и прощал себе свое непонимание. Я привык к неожиданностям. Каждый раз, когда я встречал образец, какую-то симметрию в армянах, я знал, что она будет отброшена, точно первоначальное впечатление за церковной дверью.
Ту ночь я провел во вновь открытой духовной семинарии Ахпата. Учебный семестр закончился: оставались только настоятель и двое учеников. После ужина отец Вартан, извинившись, вышел побродить по саду. Я погрузился в книги библиотеки, в которой двое юношей испытывали армянский шрифт в своем компьютере марки «Эппл Мак». Утром я отправился в Санаин.
Монастырь Санаина был виден из Ахпата, но, чтобы добраться до него, мне пришлось снова спуститься в мрачный Алаверди, и там я угодил в руки двух толстых рестораторов. У этих армянских гурманов были отличные связи – то, что в Румынии называли «хорошими отношениями». В Советском Союзе эти тайные каналы просто-напросто означали мафию. У здешней мафии была широкая улыбка и подделка под «ролекс» на запястье. Не проходило и вечера, чтобы в телевизионных новостях не показали квартиры мафии: пачки долларов, оружие, импортное спиртное… Иногда мафия применяла насилие, но в остальном – и это был один из тех самых случаев – демонстрировала чудеса елейного дружелюбия.
– Еще коньяку, англичанин! Пей! Этот коньяк – самый лучший.
Мы завтракали, сидя за длинным столом в их гостиной. Кажется, я начинал привыкать к употреблению спиртного с утра.
– А вот, англичанин, каспийская икра.
– Каспийская икра? А как же с блокадой?
– Да, блокада. Азербайджанская блокада. Ужасно, ужасно.
Санаинский монастырь примостился на поросшем лесом склоне над одноименным поселком из стекла и бетона. Монастырские залы были темными и пустыми. Под рядами колонн на земляном полу выстроились могильные плиты. Здесь, как и в Ахпате, средневековые переписчики летом боролись с блохами, а зимой – с холодом. Здесь они переводили Евклида и Платона, связывая воедино нити античной и восточной традиций, что характерно для Серебряного века.
Спустя приблизительно полтысячелетия после монгольских нашествий, когда Санаин все еще пользовался славой сокровищницы знаний, сюда прибыл молодой Георгий Иванович Гурджиев. Сын матери-армянки и отца-грека, Гурджиев сам был продуктом восточной и западной традиций. Но истинные источники его идей остаются неясными. Они отвергают все категории. Однако к его доктрине есть ключи. Как сообщают «Встречи с замечательными людьми», одно из своих первых путешествий Гурджиев совершил именно в Ани. Там среди развалин он построил хижину и весь первый период своей жизни провел за чтением загадочных текстов в поисках эзотерических Тайн. Однажды в Ани он обнаружил подземный ход. В конце хода оказалась комната, в которой Гурджиев нашел несколько обрывков пергамента. К его восторгу, оказалось, что эти обрывки с надписями на классическом армянском содержат сведения об исчезнувшем древневавилонском учении, центр которого находился к югу от озера Ван. Он отправился на поиски.
Соответствует или не совсем эта история действительности, она, безусловно, несет некий символический смысл. Согласно взглядам Гурджиева, вторжение арабов в Месопотамию в восьмом столетии превратило Армению в единственную хранительницу огня древних верований, предшествовавших монотеизму ислама и христианства. Ведя поиски в развалинах Ани, он начал открывать истоки дуалистских, зороастрийских и митраистских традиций, сохранившихся в Армении. Затем район его поисков расширился, распространившись на юг и восток. Двадцать лет он странствовал по Ближнему Востоку, Центральной Азии и Гималаям, а затем возвратился в Москву. Здесь он стал распространять собранные им учения. Часто превратно толкуемые, его идеи и до сих пор вдохновляют, очаровывают, захватывают, будоражат, освобождают и смущают умы на Западе.
Его величайший труд, в серии «Отовсюду и обо всем», озаглавлен «Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку». Это – тысяча двести страниц текста, весьма трудного для понимания, с аллегорическими персонажами, не менее разнообразными, чем у Блейка. Он писал свой труд карандашом, по-русски и по-армянски. Выбор русского языка был обусловлен его сравнительно широкой распространенностью. Но он считал, что возможности русского языка ограниченны, так же «как и английского, который также очень хорош, но только для разговоров в курительных комнатах, когда сидишь нога на ногу в удобном кресле и перебрасываешься замечаниями о замороженном мясе из Австралии или, скажем, об индийском вопросе». Армянский был его любимым языком, совершенно непохожим ни на какой другой и точно соответствующим «душевному складу представителей этой нации».
Гурджиев не принадлежал ни к какой традиции. Но, в моем понимании, характерное для него отсутствие корней могло сформироваться только лишь в этом регионе древней Армении и Кавказа, где среди развалин все еще сохранились следы древности и где столкновение идей – дуалистских, зароастрийских, суфийских, христианских, исламских, большевистских – сделало этот регион более разнообразным, более динамичным, более опасным, чем какой бы то ни было другой в мире.
Днем я покинул Санаин и вернулся на магистраль. В долине стояла жара. В Алаверди я нашел машину, водитель которой согласился подбросить меня в Ленинакан, где сто двадцать лет назад родился Гурджиев.